оры. Угадала обычное, ревнивое волнение, которое он искусно прятал за ширмой неразговорчивой величавости. Он мог укрыть это от других, но не от нее. Она-то знала хорошо, что означает, если он крепко-накрепко сожмет зубы и быстро задвигает челюстями. После этого быть буре. Будет для нее всенощное бдение, тягостное, унизительное для обоих объяснение наедине. Будут в спальной топанье ногами, площадная брань, отвратительные упреки беспочвенных подозрений. Одна резкая выходка будет вытеснять другую, одно оскорбление превосходить другое. Недоверчивые, злобные и сумрачные глаза, глаза взбесившегося животного. Сдавленный голос, свистящий шепот незаслуженного презрения... А после - раскаяние, может быть, даже слезы. Горячие поцелуи и ласки, которые надо сносить, делая вид, будто уже не помнишь только что причиненных обид. И обещания, что это в последний раз, что больше это не повторится.
"Но почему? - беспомощно спрашивает у себя Ксения Викторовна.- Какая причина? Ведь никого нет чужого? Все свои, привычные?"
После спаржи разошелся дядя, он не смолкал до конца обеда.
Ксения Викторовна будто бы улыбается его прибауткам, а сама подмечает и подмечает. И наконец, улавливает: Артур, вот кто причина.
"Скоро до лакеев дойдет очередь",- обидчиво думает она.
Ей больно, хочется заплакать. Но дядя шутит, и она улыбается. А сама уже боится смотреть на Артура. Но против воли часто взглядывает на него. Не хочет, а присматривается к гувернеру. Артур же, ничего не подозревая, сидит против мальчиков, безмолвно дрессируя их еле заметными движениями спокойных синих глаз. И дети понимают его безошибочно. Игорь раскрошил было свой хлеб. Спохватился и аккуратно собрал крошки со скатерти на тарелку с остатками рыбы. Покраснел, сконфузился, глянул сперва на Артура, потом на отца виноватыми глазами.
Ксении Викторовне жаль Игоря.
"Бедный, Горюшка. Дрессируют, как щенка или кролика".
Игорь ее любимец. Он, в свою очередь, обостренно привязан к матери. Порой не выдержит и при всех бросится к ней на шею с криками: "Моя дорогая! Моя золотая! Моя! моя! моя!.." Расплачется до судорог, до спазм в горле. Тогда его трудно успокоить, и Ксении Викторовне впору плакать тоже. А то - проснется среди ночи и заплачет, крича: "К маме! Хочу к маме! Позовите маму! Мамулю!" И Артур холодно и строго увещевает его, пока мальчику не станет стыдно за свой порыв. Бедный Горюшка, одинокое сердечко. Отчего он не такой спокойный, не такой уравновешенный, как Слава? Вот и сейчас... ерунда, мелочь эти хлебные крошки, а он из-за них страдает. Колотится в груди сердчишко, недоволен собою: опять опростоволосился. А вон и Слава чуть не попал впросак. Не вовремя хотел попросить квасу, уже протянул стакан, но глянул на Артура и остановился. У этого нет виноватого вида. Но связан и этот. Оба - бедные, оба в неволе. Шесть глаз неотступно следят за каждым движением мальчиков. Во-первых, Артур... Этот - главный. Ксения Викторовна испытывает к нему такую острую неприязнь, точно англичанин приставлен и к ней воспитателем. Разговаривать с ним и то еле заставляет себя... Иногда кажется, будто это он отнял у нее детей, лишил ее детского общества, детской ласки. Затем дрессирует детей еще француз, плотный брюнет, Жюль Казе, лет под сорок, большой щеголь с красивым парижским акцентом. И худощавый немец, шатен в веснушках, Эрнест Миллер, любитель пива, гимнастики и шахматной игры. Один русский учитель - Николай Митрофанович - отдален от детей. Тот, бывший преподаватель гимназии, пострадал за что-то политическое и с большим гонором. Держится особняком, боится очутиться на положении наемника. Обедает и чай пьет у себя в комнате, отзанимается свои часы, и дети больше не видят его. Эти же трое не отходят от малышей.
Бедные дети...
Ксения Викторовна чуть вздыхает, глядя в сторону гувернеров. И вдруг соображает, что вздох ее может быть истолкован превратно. Смущается и краснеет, как провинившийся Игорь, и виновато глядит вокруг испуганными глазами. Арсений Алексеевич спокойно говорит о чем-то с дядей. Но когда молчит, у него не перестают двигаться плотно прижатые одна к другой челюсти. Скверный признак, будет всенощная... И за что? За что? Все больней и тягостней Ксении Викторовне. Она уже не знает, в какую сторону смотреть, с кем говорить, куда девать самое себя? Все валится у нее из рук, пропадает аппетит и ровное настроение духа...
А обед идет своим чередом. Подают мороженое. На столе - парниковые дыни, персики, крупнейшие вишни, бычачье око - из своих грунтовых сараев. Блюда с клубникой, земляникой, ранней малиною. Ксения Викторовна не сводит глаз с мальчиков. Игорь - лакомка и любит фисташковое мороженое. Но ему, как всем, дали сливочного пополам с фисташковым. Он красноречиво глядит на мать. Только-только что не попросит: давай поменяемся? Ксения Викторовна с невыразимым удовольствием проделала бы этот обмен. Но не решается и не решится. Баловство ведь непорядок? Ее желание нежданно осуществляет Павел Алексеевич.
- Горюшка,- говорит он через стол просительно и невинно.- Хочешь, возьми мое фисташковое, а мне дай твое сливочное? Хорошо? Я не ем ничего зеленого.
Горя так доволен, что не в состоянии выговорить ни слова. Он лишь усиленно кивает головой в знак согласия. Не глядя на Артура, спешно протягивает свою тарелочку с мороженым. Боится, как бы не запретили. Или не передумал бы Павлик.
"Смешной",- говорит себе Ксения Викторовна и улыбается, не замечая, что у нее на глазах слезы.
Мена совершена. Артур неодобрительно прикрывает свои глаза розовыми веками с черной опушкой. Недоволен и Арсений Алексеевич. Но Горя ничего не видит, набросился на мороженое, увлекся. Когда он раскрывает рот, чтобы отправить туда ложечку с зеленоватой массой, так и сверкают его неправильно расставленные белые, заостренные, как у грызуна, зубки. Горя достиг своего, он доволен.
- Игорь! - строго обращается к нему отец, чтобы отвлечь его от наслаждения лакомством.
- Что, папа?- растерянно переспрашивает Игорь, думая, будто отец уже сказал ему что-то, а он не расслышал.
- Вы с Мстиславом по-аглицки говорите сегодня? Или по-французски?
- По-аглицки, папа.
- Значит, завтра по-немецки?
- Да, папа,- отвечает Игорь, уже не боясь своей русской речи. Он вспомнил, что отвечать старшим нужно на том языке, на каком спрашивают.
Арсений Алексеевич интересуется узнать, как провели дети время до обеда.
И Игорь обстоятельно лепечет ему, что до завтрака они были на гимнастической площадке. Играли в крокет, бегали на гигантских шагах, лазали по лесенкам, упражнялись с трапецией. После завтрака удили рыбу. Купались в купальне перед обедом.
Арсений Алексеевич заговаривает с Славой о результатах рыбной ловли.
Ответы Славы спокойно-почтительные, точные, без лишней интонации, без лишнего слова. Он говорит немного медлительно, потому что временами заикается и боится заикнуться. Но отвечает так, что хочется похвалить его за точность ответов.
За черным кофе Арсений Алексеевич спрашивает у дяди:
- Вам ничего не надо в городе? Я через час еду.
- В город? - поражается Ксения Викторовна.- С каким же поездом?
- Без поезда. На велосипеде. Своих людей проверить хочу на ярмарке. Скота продавать отправил много. Послал и лошадей. Не мешает наведаться. Доверять - хорошо, проверить еще лучше. Завтра утром домой буду.
Ксения Викторовна сбита с толку. На лице у нее недоумение, но краска удовольствия заливает ей щеки, лоб, уши, даже подбородок.
"Ошиблась,- решает она уверенно.- Если бы было
то, не уехал бы на ночь. Ошибка, слава богу. И как мне померещилось ярко? В первый раз ошиблась. Удивительно".
Перед вечером Павел Алексеевич долго сидел на диванчике под низким навесом своего покривившегося крылечка. Сидел и пил золотистый квас, наливая стакан за стаканом из запотевшего от холода хрустального кувшина. В широком чесучовом пиджаке, без жилета, в малорусской вышитой сорочке с расстегнутым воротом, грузный и лениво сонный,- Павел казался теперь живым олицетворением бездеятельности и лени.
Время от времени появлялась из сеней Оксана.
Рослая, цветущая, крепко сложенная, она была одета уже на городской лад. В серую юбку английского, неважно выполненного фасона, в белую кисейную в мушках кофточку с присобранными к обшлагам рукавами. Черный бархатный кушак, желто-красные туфли на французских каблуках, прическа с локончиками, со множеством гребенок - все городское, скорее - подгороднее, мещанское. Но даже эти полузабавные претензии не портили ее внешности. Соблазнительно просвечивали сквозь кисейные рукава ее наливные бело-розовые руки, мягко округленные, с ямочками у локтей. Золотились густые волосы бронзоватого оттенка, сверкали при улыбке превосходные зубы. У нее были плавные движения и легкая походка, немного грустное выражение лица, полунедоверчивая усмешка. А в общем, она была одной из тех женских фигур, которые всегда замечаются мужчинами, хотя бы в самой большой толпе. Когда кувшин с квасом опустошался, Павел Алексеевич говорил отрывисто:
- Оксана, квасу!
Оксана исчезала с пустым кувшином и приносила его еще более запотевшим. И Павел Алексеевич опять вливал в себя стакан за стаканом.
Наконец он сказал также отрывисто:
- Оксана. Умываться!
Оксана послушно ответила:
- Сейчас.
Павел Алексеевич ушел в спальную мыться.
Он жил в дедовском доме на опушке парка, в самой неказистой из неповоевских усадеб. Отцовский дом в глубине парка занимал летом Вадим пополам с матерью. У них было все подновлено, благоустроено: и мебель хорошая, и цветы из оранжерей Арсения Алексеевича, ковры, пианино, портьеры. Домик же Павла носил отпечаток запустенья. Приземистый, ветхий, с тростниковою крышей, когда-то рубленный, а не так давно обложенный, как футляром, желтым кирпичом,- он не имел непроходной комнаты. Весь его беспрепятственно можно было обойти кругом, переходя из одной комнаты в другую. Свет в нем был мрачно-серый, напоминавший тюрьму. Низко нависшие потолки со сводами, небольшие, старинные оконца, группа перистых белых акаций перед самыми окнами, тяжелая, топорно прочная мебель домашней выделки времен крепостного права. Кто заходил сюда, тому казалось, что здесь живут временно, как на постоялом дворе.
Павел Алексеевич долго мылся и переодевался. После ушел гулять перед вечерним чаем.
Он не любил молодого парка с его показной красотою и порядком, называл новый парк вокруг замка - сквером. Павла больше тянуло в старый парк, полный тени и влажности, задумчиво тихий, словно грустящий о чем-то. Там блестели среди зелени три проточных пруда, обсаженные тополями и вербами. Хорошо было бродить возле них молча и думать свои думы. А то и вовсе не думая, сидеть и дышать прохладой, пока где-то вверху, за густыми деревьями, ослепительно светит и жжет палящее солнце. Все здесь было обычно для помещичьих насаждений прежнего времени. Переброшенные между прудами горбатые мостики, пересекающие аллеи, овальные зеленые берега прудов, зеленые отражения деревьев. Насыпной искусственный островок на одном из прудов, высоко выступающий над водою, с шумливыми осокорями, с болотно-яркой травой. Ничего оригинального. Но хорошо. А еще лучше было у прудов в лунные ночи, когда становилось особенно тихо и жутко и деревья пропускали сквозь листья пятнистый свет на дорожки, а пруды недвижимо блестели, как насыщенные чем-то золотым, расплавленным. Тогда реяли вокруг опоэтизированные тени былого, отошедшие в небытие, и так хотелось прислушиваться подольше к тишине или к ночным звукам. Хорошо было и теперь над прудами. Аромат, влажная свежесть, предзакатная тишина... Павел не заметил, как побежало к вечеру время.
Он вышел к реке в парк Арсения, когда садилось солнце. Оно уже не припекало, но еще ярко блестело в речной зыби, освещало косыми лучами и сиреневый замок, и зеленые беседки, стеклянные квадратики оранжерей, молодые деревца шатристых лип, каштанов, дикой оливы, шелковицы, акаций, иолантусов, кипарисов. Уже садовники поливали из водопроводов клумбы, деревья, газоны. Воздух был пропитан запахом цветов. Цвели жасмины, доцветали бульденежи, красноватой дымкой подернулось розовое дерево, развернулись к вечеру каприфолии.
На дорожке над Горлей стояла Ксения Викторовна и возле нее дядя в кресле с Артамоном позади.
Дядя глядел только что умытым, освеженным, с юношеским tainom* на розовом лице. В петлице у него была живая гвоздика совсем неестественного, зеленовато-голубого цвета.
__________________________________
* краска (франц.).
- Давно гуляете? - спросила Ксения Викторовна у Павла.
- Давно. Я там, в старом парке. Мне та часть больше нравится. На месте Арсения я там бы где-нибудь и дом построил. Пять, десять десятин,- можно выбрать место. Зачем ему понадобилось сюда, к реке? Здесь, на берегу, была такая чудесная поляна. С такой массой полевых цветов... Даже вспомнить жалко.
- Но ее каждый год смывало водою,- напомнил дядя.- Если бы Арсений не бросил двенадцать тысяч на укрепление берега, здесь, где мы стоим, текла бы Горля. А после и парк начала бы резать. Арсений отвел в сторону течение. Это его большой успех.
- А все-таки жалко,- повторил Павел.
- Вы любите все старое,- улыбнулась ему Ксения Викторовна.- А я - нет. И того парка не люблю. Там грустно, точно умирает кто-то. Все кажется: вот здесь когда-то всем хорошо было, а теперь не стало хорошего. Через пятьдесят лет и тут будет так же. Пройдет кто-нибудь новый, чужой и подумает: а славно жилось им когда-то! И не догадается, не придет ему на мысль, что это вовсе не так. Не верю я старым паркам. Не верю, что кому-то там хорошо было. И старых усадеб не люблю. В них горем пахнет. Плакать хочется... Отзвучали стоны, отболели муки, а след остался. Какой-то тонкий, неуловимый след чего-то грустного, опечаленного.
- Вы декадентка, Ксенаша,- пошутил дядя.- Смею вас уверить, что там жилось не так уж плохо. Особенно хозяевам. И вообще, лучше иметь все эти латифундии,- дядя обвел глазами вокруг себя,- чем не иметь их. Верьте мне. Я говорю по горькому опыту. Вы рассуждаете как женщина. А женщине - что? Ей одно нужно. Нет этого одного - и она блажит... она недовольна.
- Что же это одно, дядя?
- Э, ma belle...* к чему слова? Они понижают настроение.
__________________________________
* моя милая (франц.).
Он плутовато улыбнулся, заиграл кольцами, понюхал свою неестественно голубую гвоздику. Потом негромко запел с игриво-залихватским пошибом, покачивая в такт головою:
Иэ-ээ бу-уду-у те-бя-а я-а лэс-ка-эть,
Цэ-э-эло-о-ова-эть!
Аа-эбни-ма-э-эть!
Ксения Викторовна всмотрелась в конец береговой аллейки и сказала:
- А это что за живописная фигура?
Поглядели и дядя с Павлом.
- Цыганка,-догадался первым Павел.
Дядя подтвердил:
- Цыганка. В город на ярмарку, верно, пробирается. А ярмарка - бойкая. Я катался после обеда, у парома не протискаться. Ждут гуськом переправы, в очередь. Возы, арбы, шарабаны. Все шоссе заняли, до конца села хвост чернеет. Хорошо работает паром сегодня.
- Пойдем, взглянем на нее? - указала Павлу Ксения Викторовна на цыганку.
Но цыганка и сама шла навстречу гуляющим.
Она была еще не стара и по-своему красива. Умеренно полная фигура, смягченно правильные черты темно-оливкового лица, черные волосы, вьющиеся и не тонкие. Даже на выпуклых губах был у нее черноватый налет, словно насела угольная пыль, мельчайшая и легкая, почернившая губы. Только синеватые белки глаз и два ряда крупных зубов не чернели на ее лице. На ней нарядно смешивались желтый, синий и красный цвета. Дорогие кораллы, дукаты и мониста покрывали грудь и черную шею. Шелковый пестрый платочек чуть держался на голове, оставляя открытыми уши. Костюм цыганки был не из дешевых. Но лежала печать неряшества на этой принарядившейся женщине. От нее несло испареньями грязного тела, давно не мытого, потного.
Цыганка поклонилась Ксении, угадав в ней хозяйку.
- Здравствуй, красавица. Хочешь, погадаю? Дай ручку. Всю правду скажу.
- Не надо, милая. Не о чем. Все уже разгадано.
Цыганка глядела на Ксению Викторовну пристально, пытливо. После сделала жест, будто сказала: не все разгадано, есть еще о чем.
Почему-то взгляд ее волновал Ксению Викторовну. Захотелось погадать, и неловко было признаться в этом.
- Погадай лучше мне,- игриво предложил дядя.- Скоро ли я женюсь? И какая будет у меня невеста?
- Черная,- мельком глянув на него, ответила цыганка.
- Че-орр-ная? Не ты ли, мой ангел?
- Твоя невеста - могила черная! - повысила голос гадалка, будто зная, что говорит с глуховатым. Дядя побледнел до синевы под своим tein'oм. Рот его беспомощно раскрылся, да так и остался полуоткрытым.- Только еще не скоро тебе жениться,- пророчески продолжала цыганка.- Поживешь еще, не бойся. Еще ты как малое дитя станешь и долго так будешь. Потом уже... Тебе не скоро.
- А мне скоро?- сорвалось у Ксении Викторовны.
- Тебе?
Опять пристально глядела на нее цыганка неподвижным взглядом черных, как черника, глаз.
- Тебе не знаю. Дай ручку. Скажу по правде.
- Нет, нет. Не надо. Я и так...
Ксения опустила руку в парчовый мешочек, что был у ее пояса. Вынула крошечный кошелек и не могла открыть его: дрожали руки. Цыганка остановила ее.
- Спасибо, красавица. Если погадаю, заплатишь. Милостыни цыганке не надо.
- Ей поцелуй горя-ачий нужен! - запел, дурачась, уже оправившийся дядя.- А вот ты и соврала, чернуха,- заговорил он скептически и весело.- Моя могила не будет черная. Когда придет мой час, меня положат в склеп из серого камня. Серый же камень не черный, как тебе должно быть известно.
- А думаешь, тебе там не черно будет? - ответила полунебрежным вопросом гадалка.
Дядя не расслышал.
- Что такое? Что она говорит? - заволновался он.- Павел, что она сказала?
- Пустое, дядя. Все то же. Вам не скоро еще. Цыганка снова повернула лицо к Ксении и настойчиво повторила:
- Так не дашь ручку?
Ксения Викторовна насильственно улыбнулась, бросила на гадалку недоверяющий взгляд, но протянула руку. Цыганка схватила ее обеими своими оливково-черными руками, повернула ладонью кверху. Ослепительно белая рука Ксении Викторовны так резко отличалась от соприкасавшихся с нею пальцев гадалки, точно это были не две женские руки, а совершенно различные предметы из совершенно несхожих материалов.
- И богатая, и добрая, и красивая, и несчастливая,- гортанно затараторила цыганка, сыпя словами, как чем-то металлическим.- Есть все, только счастья нема. Очи ясные, а много слез знали. Много плачут. Так, что никто не видит. Кто тебя любит, тот мучит. От него и... Нет, постой... дай разглядеть лучше.
На весу дрожала рука Ксении Викторовны. Ксения Викторовна боялась чего-то, что-то жадно рвалась услышать и тут же наблюдательно, почти насмешливо различала мелкие, мелкие капельки пота на черных пальцах и кистях рук цыганки, ощущала кисловато-едко-клейкий запах ее давно не мытого тела. Было противно до гадливости от близости этого неряшливого существа. А не хотелось вырвать руку, хотелось дослушать до конца.
Цыганка пристально глядела ей в лицо, изучая не столько ладонь, сколько глаза, лоб, губы, подбородок, линию затылка. Она будто хотела выиграть время, чтобы всмотреться получше в черты Ксении, проникнуть в ее душевную жизнь, определить характер. Более опытная, искушенная жизнью женщина старалась прочесть на лице другой, менее искушенной, главнейшие тайны всегда несложной, специально женской доли.
Нехотя перевела гадалка взор на руку и начала торопливо:
- Все есть у тебя, а доли не видно. Нема счастливой доли. Не видала в пеленках, не увидишь до гроба. Кто тебя любит, тот мучит. От него - твои слезы. От него и погибель твоя. Еще запомни: если загубишь - сама загинешь.
Ксения Викторовна, потеряв самообладание, с силой вырвала свою руку. Губы у нее посинели, лицо стало мертвенно-желтое. Глядя на нее, взволновался и Павел. Ксения Викторовна, казалось, больше, гораздо больше, чем остальные, понимала слова цыганки. И растерялась от испуга, переходящего в ужас.
- Что за чушь! - повелительно и строго, совсем по-помещичьи прикрикнул на цыганку дядя.- Ты, матушка, ври, да знай меру. Этакая шарлатанка. Какую чушь порет, пугает только. Урядника захотела? Или к приставу?
Цыганка стояла спокойно, не обращая внимания на окрик, словно не слыша его.
- А скоро? - спросила у нее Ксения Викторовна, еле двигая посиневшими губами.
Гадалка отрицательно покачала головой.
- Не знаю, красавица, не знаю.- Ей как будто жаль было Ксению Викторовну.- Прости глупую. Может, и не то это. Ну, позолоти ручку, дай что-нибудь. Я тебе еще скажу. Там еще много есть... хорошее. Я не все сказала.
- Не надо, не надо... не нужно больше.
Ксения Викторовна достала из кошелька рубль и подала цыганке.
- Спаси тебя бог, красавица. Прощай, добренькая. Спасибо.
Она отошла.
Павел заглянул в перекошенное лицо Ксении Викторовны.
- Да вас, кажется, серьезно встревожило это? - сочувственно спросил он и невольно улыбнулся.
- Стыдитесь, Ксенаша,- пристыдил дядя.- Этакая абракадабра. Чепуха явная. И загубишь, и загинешь... А что? Где? Когда? Каким образом? Нельзя постигнуть. И вы, светская женщина... Женщина образованная, современная, вы вдруг верите в подобный вздор?
- Я не верю,- поспешно сказала Ксения, оправдываясь.- И не думаю верить. Просто у меня... закружилась голова. От нее так противно пахнет. Голова закружилась, вот и все. Идемте. Пора к чаю.
Вечер неприметно перешел в ночь.
После чая Ксения Викторовна осталась с дядей на веранде играть в шестьдесят шесть. Она играла рассеянно, думая о другом. Дядя попевал: "Иэ-э-буду тебя я ласка-эть! Цэ-эло-ва-эть! Ааэ-эбнима-эть!" И трунил, уверяя, будто еще Ксения вся во власти гаданья цыганки.
Павел Алексеевич опять очутился над речкой.
Месяц - молодой, похожий на отрезанную половину арбуза, медленно двигался по небу. От него еще было мало света. Звезды отражались в темной глубине затихшей Гор-ли, горели там глубоко, блестящими, как пылающие угли, точками. За рекой лежали освещенно серебристые пятна вырубленных лесов. На одной линии с парком, но подальше, у поворота реки, стоял лесок, густой и высокий. Под ним темнел берег, и вода у берегового подножья казалась черною. Как раз на фоне этого затененного поворота то и дело переплывал узкую речку паром с фонарем посередине. Громыхая, вкатывались на паром повозки и арбы, гулко стучали копытами кони по деревянной настилке. Павел Алексеевич следил за движеньем на переправе. Издали ему отчетливо был виден большой, огненно-желтый фонарь на пароме, выхваченные из темноты фигуры, на которые падал свет. Вот выделилась голова серого вола с широко изогнутыми рогами. Даже можно было разглядеть выражение воловьей морды, спокойно-задумчивое, точно беспристрастно наблюдающее, и часть его серо-белой, крутой спины, остальная половина которой сливалась с чернотою воды и берега. Еще не двинулся паром, но вол повернул голову в сторону и исчез в темноте, будто его сняли с экрана. Расцветали шатристые молодые липы вдоль береговой аллеи. Они уже белели желтоватыми букетами под скупыми лучами неяркого месяца. Роса блестела на траве, на виноградных листах беседок, на перилах мостков, на спинах скамеек.
Было грустно - непонятно почему.
Ужинали так же торжественно и сытно, как ели за обедом. Только не было Арсения Алексеевича, да дети с гувернерами не выходили к ужину. Ксению Викторовну тревожило что-то. Какая-то скрытая мысль, забота или огорчение. И Павел, глядя на нее, не мог понять, отчего это? Неужели в самом деле расстроила болтовня цыганки?
Ночью после ужина он, томимый бессонницей, долго еще бродил одиноко над рекою. Хотел утомиться в надежде, не уснет ли тогда без наркотика.
И все время мечтательно думал о Ксении Викторовне, о ней одной.
А дома как всегда поджидала его Оксана.
Оксана проскучала вечер. Давно заперла она на болты ставни и двери, по-ночному душно становилось в низких комнатах, а Павла Алексеевича все не было.
И как всегда Оксана сердилась.
- Ну, чего шляется, прости господи? Деревьев не видал, что ли? Добро бы в компании, а то один же?
Если бы Павел Алексеевич "шлялся" в компании, Оксана была бы недовольна еще больше. Но теперь ей думалось, будто ее досада оттого, что он гуляет один. Было же обидно, что вот он и один, а все равно не торопится домой, потому что дома его не привлекает ничто.
Оксана переходит от одного запертого окна к другому, прислушивается, вздыхает. Но легких, знакомых шагов не слышно. Пусто и тихо за окнами в парке. Свистят лишь в кустах соловьи, допевают летние песни. Или изредка прошелестят листья на деревьях, когда набежит ночной ветер.
Оксане скучно.
Ее комната - самая уютная в доме. Горит синяя в золотых звездочках лампада перед иконами на угольнике, покрытом вязаной скатертью. Иконы - старинные, барские, в киотах. Одна - в серебряной потемневшей ризе. Свет от лампадки голубоватый, приятный, ласковый. Оксана любит этот свет, и Павлу Алексеевичу он нравится. Лампадка перевозится то в город, то в деревню, как и сундук Оксаны. С ними она не расстается. Сундук - необъятных размеров, серый, с белым мраморным рисунком,- занимает весь простенок от печки до платяного шкафа. Чего в нем нет! Сколько белья, тонкого, полотняного; рубашки цветного батиста - дюжинами. Вышитые на досуге полотенца и наволочки, простыни, салфеточки, скатерти. Платья летние и зимние, нижние шелковые юбки, лисья шуба с суконным верхом, черный плюшевый жакет. Сколько ботинок лакированных и шевровых, платков, шарфов, косынок, шарфиков. Оксане из-за ее сундука завидуют женщины мужицкой Неповоевки. И много по этому поводу толков, пересудов, осуждений.
А все же Оксане не по себе, ей грустно.
Мирно освещает голубым светом лампада липовую кровать под белым одеялом с башней подушек в кисейных наволочках на голубых шелковых чехлах. Кровать старинная, тоже барская, такая широкая и глубокая, что пуховая перина Оксаны тонет здесь, почти не возвышаясь. А в городе перина дивит своими размерами городских знакомых Оксаны.
При голубом свете кажутся менее громоздкими, чем днем, и гардероб, и комод, отделанные под карельскую березу, и туалет на комоде с ненужными Оксане ящичками, и тусклое зеркало туалета за кисейными занавесками. Мирно пахнет мятой, чабрецом, еще какой-то душистой травою от букета, что стоит в стакане перед иконами.
Казалось бы, все так благополучно, привольно.
Сегодня были в гостях мать с невесткою, и сестра при них подоспела, замужняя, из дальнего села. Ехала в город на ярмарку, зашла проведать. И все говорили чуть не разом:
- Ты - как в раю. Чего тебе? Тебе - счастье, ты - барыня.
Мать денег на ярмарку приходила просить, взяла, сколько хотела. И сестре нужно было денег. Оксана дала ей десять рублей не без скрытого тщеславия. Сестра была старшая, когда-то помыкала Оксаной, гоняла на посылках, драла за уши. А теперь завистливо, с почтеньем качает головой и все вздыхает:
- Тебе счастье... счастье. А у нас...
Жалобы на жизнь лились у всех трех, не утихая. И после вздохи:
- Тебе счастье. Ты - как в раю. Благодари бога. Ты - барыня.
- Не забывай родичей, Оксана. А то и тебя бог забудет.
Эти женщины считали себя как бы посредницами между богом и Оксаною. Точно бог для того уготовил рай для Оксаны, чтобы она помнила о родичах...
Они ушли, выпив два самовара чаю, много водки и наливок, уничтожив запасы закусок, горячих и холодных, много сластей и орехов.
Ушли с деньгами и щедрыми гостинцами, с благодарностями и пожеланиями.
А Оксана, оставшись одна, промаялась, скучая, вечер. Одна в доме она боялась воров. Но теперь, в половине летней ночи, отперла дверь, вышла на крылечко послушать, не идет ли? Было тихо. Ей послышались шаги в аллее со стороны дома старой барыни. Она обрадованно прислушалась, забыла о досаде ожиданья.
- Идет?
Но шаги не Павла Алексеевича. Тот ходит легко, хотя и толстый. А это кто-то ступает, как десять пудов несет, и сапоги простые, твердые. Сторож, верно, возле старого дома?
Колотушка сторожа застучала именно там, откуда раздавались шаги. В селе на колокольне прозвонили двенадцать раз.
- О, господи... Двенадцатый час. Скоро светать будет. И чего шляется, прости господи?
Опять заперта дверь, Оксана опять у себя в комнате. И опять щемит у нее в душе.
Летом, как-никак, а ждать его легче. Хоть знаешь, где он, с кем. Тут все свои... А зимою? То - в клубе, то пойдет - кто его знает куда. Может, с барышнями где-нибудь?
"Барышни" - это девушки из приличных, вернее, помещичьих семейств. Иначе говоря, те, на которых Павел Алексеевич мог бы жениться. Они грезятся Оксане в ревнивых сновиденьях, ими отравлена ее жизнь, как ядом. Первые два года Оксана не боялась женитьбы Павла. Как-то и не думалось об этом. Началось с того, что выходила замуж кузина Неповоевых, Бетси.
Венчали в городе зимой, сейчас после крещенья. На свадьбу съехалась родня. Приехала из Киева и старая барыня, Агриппина Аркадьевна, с горничной, Жюстиной.
Старая не любит русских горничных, говорит: кувалды. И Жюстина у нее - полька. Служит лет пятнадцать уже. Носит шляпу, по-французски знает, ездит с барыней за границу. Некрасивая, сама из шляхтенок, но угодливая, пройда, подлиза, около барыни - как вьюн... Жюстина перед тем еще летом сблизилась с Оксаной. Все прибегала пить шоколад и кофе, учила, как держать себя не по-деревенски. Прибежала и теперь в городской флигель Павла Алексеевича. Повертела хвостом и говорит:
- А твой "фацет" шафером? Не боишься?
- Чего? - не поняла Оксана.
- Ну, как чего? Сколько барышень будет, весь уезд. То он нигде не бывает, теперь всех увидит. Еще и сам разохотится жениться. Такой жених, первый в уезде. Перед ним вон как будут крутиться.
Оксану будто резануло что-то.
Но она не хотела показать, что испугалась. И ответила угрюмо:
- Куда ему жениться. Такому толстому.
- Эге, сердце мое. Не посмотрят, что толстый. Еще какую красавицу возьмет. Лишь бы его охота. Первый жених в уезде. Не век же ему с тобою...
Жюстина ушла, а Оксана осталась как угорелая.
С тою же Жюстиной пошла она в церковь посмотреть венчанье. Жюстина и билеты достала. Пришли поздно, Жюстина старую барыню одевала долго. Церковь была полна, хотя впускали по билетам. Яркий свет всех паникадил, богатые наряды, блеск камней, цветы букетов среди зимы, розовый бархатный ковер от входа до аналоя - все ослепило Оксану. Она отдалась зрительному наслаждению, впитывала в себя никогда не виденный блеск и яркость, парадную выставку барского тщеславия. Невесты еще не было, ее ждали. Головы всех обращались ко входу: скоро ли? В толпе возникло легкое движение, словно пробежала волна. Кто-то спросил вблизи:
- Уже? Приехала?
И одновременно вырвался крик у Оксаны:
- Ой, мамочко!
- Тш-ш! Тихо!- строго прижала ее к церковной стенке Жюстина.- Тихо-о, говорю тебе. Тихо, варьятка! То шафер с дружкою, а не...
Оксана опомнилась.
По нежным цветам розового ковра среди расступившихся зрителей шел к аналою Павел Алексеевич под руку с молоденькой барышней. Она несла белый букет, была в белом с золотом платье, и сама напоминала золотое сиянье, и улыбалась счастливой, сияющей улыбкой. И Павел Алексеевич был совсем не тот, что дома. Не распущенный, расстегнутый и сонный, не с колючей щетиной небритых щек, а праздничный, подтянутый, щеголеватый, даже красивый. Дорогой фрак скрадывал его полноту. Все на нем сидело так, будто было приклеено. Он, как и его дама, не шел, а плыл, словно не касаясь земли, и тоже улыбался кому-то, но не сияющей, а почтительно восхищенной улыбкой.
- Смотри мне, варьятка! - шипела в ухо Оксане Жюстина.- Только пискни... я тебя зараз в полицию. Там тебе покажут, как скандальничать.
- Да чего вы? Я - ничего. Меня придавили,- хотела оправдаться Оксана.
- Но, но. Дури тех, кто глупее тебя. Знаю я, что тебя придавило.
Этот вечер отравил душу Оксаны. С того дня она уже не знала покоя. Если Павел Алексеевич уходил из дому, а уходил он постоянно, Оксана упрямо поджидала его, жестоко терзаясь. Не ложилась спать, как бы поздно он ни вернулся. Часами простаивала перед окнами клуба, когда Павел Алексеевич играл там на бильярде, бродила вокруг тех домов, где он бывал изредка на званых вечерах. Но перед ним стойко молчала, ничем не выдавая своих мучений. О ее поведении заговорила прислуга в городской усадьбе Неповоевых. Через Артамона слух дошел до Валерьяна Мстиславовича, а тот оповестил всех, кто хотел и не хотел слушать. Павлу житья не стало от дядиных насмешек. Малолюбознательный и равнодушный, Павел теперь только начал понимать, почему до его возвращения никогда не ложится спать Оксана. Открытие и рассердило, и удивило его, он был огорчен. И жаль было Оксану, и оставалась еще надежда, что все это - неправда, преувеличение. Он, наконец, прямо спросил у Оксаны:
- Послушай... Правда ли, что ты дежуришь возле клуба, пока я там играю? И куда бы я ни пошел, ты бежишь к тому дому, под окна? Неужели это правда, Оксана?
Оксана растерялась, прорвалась, заплакала... Павел Алексеевич повторял ей обескураженно:
- Оксана... слушай, Оксана. Да, право же, этого не нужно. И я вовсе не думаю жениться. Уверяю тебя. Если бы я желал... что бы мне помешало? А не женюсь же? Вот видишь. И никогда не женюсь... Уверяю тебя. Перестань же, не нужно это вовсе.
А она, плачущая и вздрагивающая от рыданий, вышла из терпенья и, захлебываясь, закричала злобно:
- Я знаю, что вам не нужно! Ну и убейте меня! Убейте, убейте... Лучите убить, чем так... мучить!
С тех пор Павел стал держать себя с нею несколько настороже. Начал щадить ее, считаться с ее привязанностью. Отчасти это тяготило его, порой же такое чувство ее вызывало в нем растроганность. Чаще всего, особенно при дяде или при посторонних, он обращался с Оксаной, как барин с горничной. Говорил холодно, повелительно, даже подчеркивал сухость тона. Еще чаще не примечал ее совсем. Но перестал засиживаться вне дома до рассвета. А иногда старался быть помягче, повнимательней, чтобы вытравить подозрение, не причинять лишней боли.
Зато Жюстина, угадав больное место Оксаны, изводила ее, разжигая ревнивый бред.
Только и разговоров было у Жюстины - что-то будет, когда пан Павел женится? При Жюстине Оксана упорно сдерживалась, отшучиваясь замечаниями, вроде:
- Куда ему такому толстому жениться?
Она рассказывала, будто к слову, но с целью возбудить зависть, позлить Жюстину:
- Вон - прошлый год пиджак сделал, уже не годится. Руки не влазят. На животе вот как не сходится. Мне отдал - на кофточку. А пиджак как есть новый. Посмотрите- какой... чесучовый, по два с полтиной.
Но уходила Жюстина, и после того долго и горько плакала Оксана над чесучовым пиджаком.
Сама она была верна Павлу Алексеевичу до приторности. Сердилась даже, когда попристальней смотрели на нее мужчины. А соблазнов было у нее немало при ее внешности и положении. За это время один раз даже выйти замуж представлялся случай. И неплохо могла бы выйти. Когда в деревне мужики "бунтовались", у Арсения Алексеевича больше года жили на постое казаки, караулили экономию от пожара. Старший из них - вроде как офицер - проходу не давал летом Оксане. Все околачивался около желтого флигеля. Как Павел Алексеевич обедать, гулять или купаться,- он, казак, уже тут как тут. Сперва так подбирался. После, говорит, погоди малость, выйдет срок, женюсь на тебе... Оксана только рассмеялась в ответ. Мужик мужиком, как его ни поверни. Хоть и старший. Никакого благородства обхождения в нем нету. И забраковала. Казак после запил с горя.
Оксана задумалась до того глубоко, что не слыхала приближающихся шагов Павла Алексеевича. Ждала столько часов, а тут не услышала. Очнулась лишь, когда щелкнул его ключ в замке у входа, и Павел Алексеевич впотьмах вошел в прихожую.
Оксана обрадовалась, но рассердилась на себя: и как она прозевала? Ведь не спала же! Нашла спички, чиркнула о коробочку одну, другую, третью, чтобы зажечь свечу. Спички ломались, не хотели зажигаться. Наконец зажгла-таки и вышла в прихожую.
- Ты еще не спишь, Оксана? Отчего ты не ложишься?
- Так. Вот свечка. Может, квасу?
- Нет, благодарю.
Павел рассеянно взял у нее свечу. Он шел к себе в спальню, но приостановился на половине прихожей. Оксана стояла у открытой двери своей комнаты, чуть освещенная синей лампадкой. С минуту Павел вглядывался в лицо, будто изучая его или сравнивая с кем-то. Потом вернулся обратно, приблизился к ней и спросил мягко:
- Так тебе не спится?
- Не спится.
- Мне тоже. Скучно тебе было одной? Посидеть с тобою? Я не усну тоже.
Оксана посторонилась, пропуская его в комнату, тускло залитую голубоватым светом. Павел Алексеевич на ходу погасил свечу, бросил на сундук подсвечник и сел в углу на твердом диванчике.
- Присядь, Оксана.
Она села на диване рядом с Павлом, там, где он указал, приглашая.
- Как у тебя хорошо тут,- снова очень мягко сказал он.- Этот свет голубой. Тихо, чисто... Будто в келье.
Оксана вздохнула.
Павел Алексеевич помолчал. После осторожно, словно боясь обидеть, придвинулся к Оксане и робко, едва прикасаясь, погладил поверх кисейных рукавов ее плечи. Оксана посмотрела на него удивленно, потом сердито сверкнула глазами. Павел Алексеевич не видел выражения ее глаз. В странном полузабытьи он ласкал плечи Оксаны молча, нежно и бережно, как что-то очень, очень хрупкое. И с мягкой робостью чуть слышно проговорил, задыхаясь:
- Ксения... Ах, Ксения... дорогая!
Но вдруг вспылившая Оксана с неудержимой жестокостью разрушила его иллюзию.
- Опять?! Вы - опять?! - громко, хрипло и злобно выкрикнула она.- Опять: Ксения?! Я вам не Ксения, а Оксана! Вы сколько раз обещались. Нужно вам Ксению, и ступайте к ней. Она барышня, а я - Оксана, мужичка! С ними вы - вон как. А со мной: "Оксана! Квасу! Оксана! Побриться!" Ну и идите к ним. А я не хочу. Не надо совсем, убирайтесь.
Как только что проснувшийся, Павел глядел на Оксану. На ее покрасневшее от гнева лицо с полувыпуклыми, коровьими, как мгновенно определил он сейчас, глазами, на высокую грудь, на наливные под прозрачными рукавами плечи. Глядел равнодушно, немного недоброжелательно. Под его взглядом Оксана стихла, съежилась. А он поднялся с диванчика и медленно пошел к двери. Тогда Оксане стало страшно расстаться с ним после того, как он рассердился, может быть, обиделся.
- Куда же вы? - испуганно остановила она. Павел шел, не отвечая.
Оксана прыжком бросилась к двери и очутилась на дороге, заграждая путь.
- Куда вы? Павел Алексеевич... Барин? Вы сердитесь? Я не буду больше.
У нее был вид провинившейся, но не избитой за свою вину преданной собаки. Она была готова на все, лишь бы удержать его. Пускай даже думает, что это не она, а другая. Та - другая... какая-то, верно, барышня, которая знать его не хочет... может, смеется над ним. Не Оксана, а та, Ксения. Пусть все, что угодно. Но лишь бы не уходил