Главная » Книги

Баранцевич Казимир Станиславович - Рассказы

Баранцевич Казимир Станиславович - Рассказы


1 2

  

К. С. Баранцевич

  

Рассказы

  
   Писатели чеховской поры: Избранные произведения писателей 80-90-х годов: В 2-х т.- М., Худож. лит., 1982.
   Т. 1. Вступит. статья, сост. и коммент. С. В. Букчина.
  

СОДЕРЖАНИЕ

  
   Горсточка родной земли
   Кляча
  

ГОРСТОЧКА РОДНОЙ ЗЕМЛИ

  
   Порывы ветра делались все сильнее и сильнее, по временам достигая степени урагана. Дорога к кладбищу была совершенно пустынна, и оголенные деревья, посаженные по краям канавы, шумом сталкивающихся сухих ветвей одни нарушали покой унылой окрестности. За нескончаемым покосившимся забором тянулись огороды с невозделанной землей, местами покрытой талым снегом. По темно-лиловому небу быстро проносились свинцовые, клочковатые тучи.
   По дороге показалась фигура человека. Он шел быстро, сопротивляясь по возможности дувшему навстречу ветру, обходя грязь и перескакивая через лужи, покрытые тонким слоем льда. Распахнувшийся на минуту воротник пальто обнаружил мужественное, бесстрастное лицо, с длинной бородой и мрачно сдвинутыми густыми бровями. Высокая фигура прохожего была облечена в истертое драповое пальто, таковую же круглую шапку и сапоги до колен.
   Подходя к воротам кладбища, прохожий замедлил шаг, снял шапку и платком вытер пот со лба с прилипшими к нему прядями начинавших седеть волос.
   У самых ворот, на широкой скамейке, закутанный в овчинный тулуп, сидел сторож, низенький, седенький старичок, по-видимому, из отставных солдат, и, добродушно щурясь, с наслаждением посасывал носогрейку. Огромный черный пес вальяжно расположился у ног его; тут же горделиво расхаживал петух, предводительствуя несколькими курами.
   При приближении прохожего пес поднялся на ноги, потянул носом воздух и зарычал.
   - Цыц, Буян! - прикрикнул сторож.
   Собака отошла в сторону. Прохожий чуть дотронулся рукой до шапки и сел рядом с стариком. Тот искоса бросил на него недоверчивый взгляд и усиленно запыхтел трубкой.
   - Устал! - произнес прохожий, вытянув ноги и посматривая на кончики загрязненных сапог.
   Голос его был груб и отрывист.
   - Надо быть, издалеча? - пробурчал сторож, все еще недоверчиво косясь на собеседника и испуская широкую струю дыма.
   - Да, порядочно.
   - На могилку?
   - Что?
   - На могилку, говорю, пришел-то?
   - Да, на могилку. А ты сторож?
   - Я-то? Сторож.
   - Мертвых караулишь?
   - Чего их караулить! Не разбегутся! Насчет вот чего другого...
   Пара поросят с визгом выскочила из-под ворот. Сторож сорвался с лавки и, смешно переваливаясь в своей неуклюжей шубе, принялся загонять их во двор. Управившись с поросятами, он довольно дружелюбно на этот раз подсел к прохожему и даже протянул ему носогрейку.
   Тот отказался движением руки.
   - Не займуешься?
   - Папиросы курю.
   - Па-пи-росы? Трубка, брат, пользительней... Маркоту шибко отбивает. По утрам этта лезет-лезет из тебя, стра-асть!
   - Гм! Поросята-то твои?
   - Мои. Парочка всего. Одного вот свежевать надоть,
   - К разговенью?
   - А то как же? Нельзя, брат. Тоже говядинки захочется. Пост-то этот эвона какой!
   - Сам будешь свежевать?
   - Сам.
   Разговор пресекся. Прохожий впал в раздумчивость; две-три складки обозначились на лбу, глаза бесцельно и тупо глядели в пространство.
   - Гм? А любопытно, как ты это?
   - Чего?
   - Да вот поросят-то?
   - Очень просто. Неужели не видал?
   - Не видал. А может быть, и видал, да давно, не помню.
   Вдруг тонкая усмешка искривила его губы.
   - Я полагаю - так!
   Он сделал быстрый, странный жест снизу вверх и рассмеялся сухим, злобным смехом.
   Сторож пришел в ужас и негодование, выхватил изо рта трубку и, весь обернувшись, с презрением посмотрел на собеседника.
   - Эх ты, брат! Да этак ты его всего распорешь!
   - Гм!
   - Всего, как есть, испортишь! Н-ну, брат, вот бы тебе дать! Ха-ха-ха! Нужно, милый ты мой, вот как... Взять, значит, его промеж ног, зажать да ножом хорошенько под лопатку - р-раз! И шабаш, готово дело! А потом за задние ножки повесь, чтобы, значит, черная кровь вытекла. Ну и все!.. Ты у меня спроси, я это дело во как знаю, я, может, кольки их переколол, может, десятка два аль три. Вот оно что, милый!
   Сторож, очевидно, не прочь был распространиться об интересном предмете и, чиркая спичку, уже начал в поучительном тоне: "А теперича ежели, примерно, корова али бы...", но, занятый своими думами, собеседник не стал больше слушать, поднялся с лавки и молча направился во двор.
   Прямо высилась ветхая деревянная церковь, окруженная густо разросшимся кустарником, среди которого там и сям выступали белые кресты и памятники. Спутанная сеть дорожек вела в различные направления кладбища.
   Он остановился и внимательно огляделся.
   - Какая перемена!
   Пятнадцать лет тому назад тут было все голо, ни крестов, ни деревьев - один пустырь; только разве кое-где торчала рябина, осенявшая своими ветвями одинокую могилу.
   - Да, жильцов набралось много... Еще лет пять - и некуда будет класть... Ну, что ж, положат друг на друга!
   Усмехаясь, он пошел по дорожке в глубь кладбища. Холодный ветер сковал землю, и отпечатки следов ног, месивших грязь, так и остались, образовав бугристую поверхность. По краям дорожек торчали пучки серой вымороженной травы и протягивались сухие прутья кустов. Кругом не было ни души.
   Он обошел почти все кладбище, сворачивая из одной аллеи в другую, кружа и напряженно отыскивая знакомое место. С каждой минутой шаг его становился медленнее, лицо словно просветлялось и складки лба постепенно разглаживались. Теперь это не было лицо того человека, что сидел на скамейке и разговаривал со сторожем: что-то мягкое, душевное появилось на нем и придало ему оттенок тихой, мечтательной грусти.
   Вдруг бледность покрыла его щеки, глаза зорко устремились в пространство: он нашел искомое место.
   В конце широкой аллеи, у самого почти забора, в ряду множества других могил, находилась одна, огороженная ветхой деревянной решеткой, с покосившимся крестом, на котором он отыскал знакомые полуистершиеся имена.
   Ветер все шумел, качая сухими ветвями плакучих берез, шурша травой, завывая в щелях забора.
   Он прислонился спиной к дереву, сложил руки и задумчиво смотрел на могилу.
   Пятнадцать лет, как он схоронил их! Пятнадцать лет одиночества, борьбы, скитаний, и ни в ком ни слова любви, участия, ободрения. Невеселая жизнь!
   Он качнул головой и сердито сдвинул брови.
   Мечтатель!
   Ну, к чему? Разве он сам не бежал от всего, чтобы остаться одному и закалить себя? Разве он сам нарочно не травил себя? Обстоятельства и люди довершили только то, чему он сам положил начало. Он хотел быть "суровым воином" - и стал... Кто упрекнет его в слабости, в малодушии, когда он так же холоден и непреклонен, как та сталь... Да, наконец, слишком много потрачено было времени, чтобы жалеть о чем-то, чего даже и не должно быть в его судьбе, что только стояло бы на дороге. И совсем не затем пришел он сюда, чтобы мечтать, предаваться сентиментальностям.
   В день отъезда навсегда у него почему-то явилась блажная мысль поклониться родной земле, ну, и вот он здесь, но нет никакой надобности выкладывать перед безмолвной кучкой земли результаты своей бурной жизни. Эка штука! Дело его поступков вовсе не дело суда их, даже не его самого. Он не остановится, не размякнет, не пойдет на сделку с совестью...
   "А между тем странно, как иногда... вот так, вот как теперь, наедине... Удивительно, как умеет плакать ветер... плакать и стонать!.."
   Он досадливо отодвинулся от ствола березы, сделал шаг вперед и потряс перекладину решетки.
   - Сгнило! Ну, новую-то уж не придется делать, все равно, пусть догнивает. Это ведь ее была забота... на последние деньги... разыскала где-то плотника по дешевой цене, и как занята была, как хлопотала! Покуда сама не успокоилась навеки. Вот и дерн обвалился, расползся. Года через два ничего этого не будет, все сровняется, последнюю щепку сторож унесет жарить своих поросят, а еще через год сюда положат какого-нибудь коллежского советника и кавалера. Места-то ведь дорожают! Ну, пора идти, что ли? Побыл, посмотрел - и в путь!
   Однако он не пошел, а, наоборот, сел на соседнюю могилу и облокотился на решетку.
   - Посижу еще немного и уйду,- решил он.- Посидеть на могилке - славное народное выражение... "Посиди, посиди, голубчик ты мой милый, вот так, напротив, чтоб я могла наглядеться на тебя в последний раз. Ведь не увижу больше никогда!" Это она говорила в смертельных муках, с хрипотой в горле, и он не мог отказать ей в последней просьбе, остался, сидел до конца, хотя его ждало большое, важное дело. Он опоздал, и когда пришел, то, помнится, сообщил: "Извините, я опоздал на полчаса; у меня умерла мать!" Да, это был страшный удар; с отчаяния он готов был идти на что угодно! Но жребий выпал другому. Потом боль притупилась и, наконец, забылась вовсе. Рана зажила, только он сделался еще суровее.
   Не отдавая себе отчета, он нагнулся, снял с могилы комочек промерзшей земли и, завернув в платок, сунул за пазуху. Начинавший стихать ветерок в щелях забора все еще пел свою монотонную песню. В вышине слабо шелестели сучья дерев. Откуда-то издалека чуть доносился колокольный звон...
   Он все сидел, склонившись головой на руку.
   Давно не испытанное чувство умиления невольно овладевало им. Теперь он не боролся и, сам не сознавая, постепенно, словно в каком забытьи, отдавался ему. Поток давнишних, полуутраченных воспоминаний проник ему в душу, и близкие сердцу образы предстали перед ним, как живые.
   Вот отец везет его в колясочке по какому-то длинному мосту. Грохочут экипажи, снуют пешеходы, и огромные фонари так ярко освещают лица, лошадиные морды и какие-то фантастические, блестящие фигуры на перилах моста. А ему отлично лежать и покачиваться на мягких подушках; он смотрит на широкую спину отца и среди сутолоки и мелькания незнакомых лиц чувствует себя совершенно безопасным за этой спиной. Странное дело, почему чаще всего вспоминается мост? Было, вероятно, еще что-нибудь, что соединялось с воспоминанием о нем, что-нибудь такое, что глубоко затронуло детскую душу, утвердило в ней горячую любовь к отцу; но оно стерлось, затерялось, а воспоминание о мосте и везущем колясочку отце - живо до сих пор и возбуждает какое-то милое, грустное чувство...
   ...Вот скромный домик в конце города, с покосившимся крыльцом и вросшими в землю окнами. На улице холод, вьюга, мокрый снег падает хлопьями, а у них тепло, уютно, топится печь, перед ней сидит мать, вяжет чулок, а он, пятилетний мальчуган, взобрался к отцу на плечи и гарцует с ним по комнате.
   ...Пасха! "Пасха, Христос-избавитель, Пасха непорочная, Пасха великая!.." Они идут от заутрени, по темным улицам движется народ; многие с узелками. Горят плошки. Знакомые останавливаются, христосуются, и у всех радостные лица! Вот они пришли домой; в комнате пахнет окороком, куличами. На матери светлое платье, и такая она веселая, улыбающаяся. Садятся за стол. Отец берет нож и разрезывает яйцо; и у него торжественный вид... Еще бы! Яйцо-то ведь освященное. "Этот праздник,- говорит отец,- из праздников праздник и торжество торжеств".- "Почему, папа?" - спрашивает он. "А потому, что Христос пострадал за нас, был распят на кресте и в третий день воскрес из мертвых".
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Неужели глухая, кромешная тьма навсегда опустилась над миром, неужели голос правды, как тот "трубный звук", не разбудит спящих, не остановит ликующих, неужели истекающее кровью сердце обречено на вечную вражду?
   Откуда ни взявшийся порыв ветра поднял с земли кучку сухих листьев и прутьев, закрутил и погнал далее по дорожке. Становилось темно. Свинцовые тучи сплошь обложили небо. В мутном полусвете белая группа крестов походила на выходцев из могил, укоризненно протягивавших неподвижные бледные руки...
   - Пора!
   Он встал перед могилой на колени, отдавая земной поклон. Когда он поднялся, по его лицу катились крупные, безмолвные слезы...
  
   Там, в вагоне, после нелепой, утомительной возни с билетом и багажом, обозленный, в поту, он почувствовал что-то влажное, прилипшее к голой груди. Засунув руку, он вынул завернутую в платок "горсточку родной земли". Злая усмешка перекосила его бледные губы.
   Он вытряхнул землю на ладонь и, приподняв окно, выбросил на рельсы.
  
  

КЛЯЧА

  

И схоронят в сырую могилу,

Как пройдешь ты свой жизненный путь,-

Бесполезно угасшую силу

И ничем не согретую грудь.

Некрасов1

  

I

  
   Знакомы ли вы, читатель, с теми отдаленными, укромными уголками столицы, вроде конца Песков, Коломны, набережной Обводного канала и проч., куда всесильный прогресс пока еще не мчится на всех парусах, а тащится себе потихоньку, постепенно, шаг за шагом, отвоевывая в свою власть и безлюдные, темные улицы, и кривые переулки? Смею думать, что нет. И если вам случится по делу, и притом вечером, отправляться в такие места, вы уже заранее, мысленно, населяете их всевозможными ужасами брянских лесов, созданными вашим напуганным воображением, а нанимая извозчика, наверно, пустите предварительно в ход все свои физиономические познания, с целью постичь, не смотрит ли этот простоватый парень, у которого, по народному выражению, "рождество шире масленицы"2, именно тем злодеем, которому надлежит подвести вас под нож или петлю.
   Вот вы уселись в сани, внутренне призывая на себя милость божию, возница запахнул полость, взялся за вожжи и причмокнул. Кончено! Вы во власти судьбы. Лошадь трусит. Молчаливый парень сидит на облучке, и видно только, как подергивает локтями. Сквозь сизый туман зимних сумерек мелькают глухие переулки с масляными, далеко отстоящими друг от друга фонарями, какие-то псы яростно лают во мраке, тянутся бесконечные заборы с беспомощно приткнувшейся где-нибудь в углу фигуркой человека, и рисуются кое-где темные силуэты покривившихся деревянных домишек...
   Какой контраст с тем, что вы только что видели! Широкие улицы ярко горели бесконечной двойной лентой газа, в бешеной езде по ним мчались кареты и сани, резкий звонок битком набитого вагона конножелезки неожиданно смешивался с мелодическим переливом бубенчиков нарядной, ухарской тройки, группы людей толклись на тротуарах, обгоняя друг друга, заглядывая под шляпки хорошеньких женщин, заходя в роскошно освещенные магазины и рестораны и толкаясь на ступеньках Пассажа, над гостеприимно открытыми дверями которого два огромных шара электрических фонарей бросали на мостовую широкие белые полосы света...
   И вдруг холодный мрак зимней ночи, пустота и безлюдно. Какой ужас! Но вот вы увидели на углу улицы апатично стоящего городового, дальше вам встретился едущий шагом пикет казаков, и ваше робкое сердце начинает свободнее биться. "Слава богу,- думаете вы,- меры приняты, есть охрана. Извозчик, чего ты дремлешь? Пошел скорей!"
   Но мне жаль вас, жаль за ваше трусливое неведение, ибо я вполне убежден, что бояться вам положительно нечего.
   Бойтесь скорее дневного грабежа на ваших фешенебельных улицах, в какой-нибудь новоиспеченной, шикарно меблированной банкирской конторе, в дверях которой величественный швейцар ласково снимет с вас шубу, а еще более величественный "банкир" с еще большей ласковостью не задумается снять последнюю рубашку. Бойтесь этого испитого, юркого мальчишки, что вертится в уровень с вашим карманом в то время, когда вы, после сытного обеда, с сигарой в зубах, в благодушнейшем настроении глазеете на картины и эстампы, красующиеся за зеркальными окнами магазинов Дациаро и Фельтена3, потому что этот мальчишка, в виде контрибуции за свою нищету и невежество, наверно, запустит ручонку к вам в карман. С этой целью он пришел оттуда, из недр темных улиц и пустынных переулков, где он живет, где вместе с ним живут все эти, быть может, грубые и дикие, но всегда сурово-честные мученики труда.
   О, я не боюсь ни этих глухих улиц, ни кривых переулков, скажу больше,- я люблю их, потому что с многими из них я связан цепью отрадных воспоминаний беспечального детства.
   Вот за углом забора, из-за которого далеко на улицу распространяет широкие ветви могучая береза, стоит городовой. Теперь он сед, угрюм, и новая форма придает ему чрезвычайно воинственную осанку. Но я помню его много лет тому назад: он был весел, услужлив, большой охотник до выпивки и женского пола и сквозь пальцы смотрел на проказы юного населения улицы. Но времена переменчивы. Я прохожу мимо, он не кланяется мне, даже делает вид, что не узнает. Конечно, уж не попросит на "стаканчик", ибо он теперь не прбсто городовой, а наблюдатель. А вон и сторож церковной часовни. Все такой же, как и двадцать лет тому назад, все в такой же кацавейке и не то скуфейке, не то какой-то странной шапке, маленький, небритый, подслеповатый, вечно вооруженный метлой, вечный, непримиримый враг собак, питающих, как известно, непреодолимую страсть ко всяким углам. Да, по наружности он не изменился, но в душе... как знать, может быть, и он тоже наблюдатель. И не переменилось тут только то, что по существу своему не могло так скоро перемениться. Так же, как и прежде, с другого угла церковной ограды, с тихой грустью в темных глазах, смотрит на вас вделанная в стену почерневшая от времени икона Богородицы, а листья берез и лип, как и много лет назад, приветствуют вас тем же дружеским, мелодичным шепотом. Все так же на площадке, сзади ограды, группируются по воскресным базарным дням бесконечные ряды возов с свежим сеном, здоровым запахом раздражая ваше обоняние и пробуждая в наболевшей, усталой груди давнишние, полузабытые мечты о спокойной деревенской жизни.
   А по тихим, почти недвижным водам канала плывут неуклюжие барки с кирпичом и тесом, и прикрепленные к тонким жердям узенькие красные флажки весело реют на фоне ярко-голубого весеннего неба...
   Нет, читатель, положительно я не боюсь этих улиц и люблю их, хотя и больною любовью.
  

II

  
   Когда, после долгого отсутствия, я снова появился здесь, стояла глухая зимняя пора. Безмолвно цепенели в туманно-голубоватом сумраке покрытые снегом улицы, а запорошенные деревья казались как бы вновь расцветшими белыми листьями. Движения никакого, людей почти не было видно, разве проедет баба на портомойню, волоча за собою водруженную на салазки корзину с бурым бельем, да мужик, с остатками сена в нечесаных волосах, приведет за недоуздок хромую лошаденку.
   Я переходил с одной стороны улицы на другую, прилежно перечитывая билетики ма воротах. Как назло, попадались все больше объявления об отдаче "углов", и я уже отчаялся в поисках, как вдруг, почти в конце улицы, на воротах двухэтажного, деревянного, выкрашенного в желтую краску дома, рядом с незатейливым изображением сапога, вырезанного из листа газетной бумаги, прочел следующее:

"Оддаеца комната снебилью и бес оной".

   У ворот, закутанный в тулуп, из которого торчали только мутные глаза и сизый кончик носа, сидел старичок-дворник, кидая на меня косые, недоверчивые взгляды.
   - В котором номере отдается комната? - спросил я.
   - Комната? - флегматично переспросил он.
   - Да.
   - Да у сапожника, надо быть.
   - А где же сапожник?
   - Сапожник?.. Направо из ворот, во втором этаже.
   Я вошел во двор и стал подниматься по ветхой и довольно пахучей деревянной лестнице. Навстречу вышла женщина с ведром помоев.
   - Позвольте спросить, где тут сапожник? - обратился я к ней.
   - А вон, напротив! Вам сапоги, што ль? Так его дома нет!
   Я все-таки открыл дверь, обитую рогожей. Не совсем благовонным воздухом пахнуло на меия. К запаху кожи и клея примешивался специфический запах сырого жилья.
   Передо мной в полумраке образовалась фигура молодой худощавой женщины в затрапезном капоте. В одной руке она держала ухват, а другой весьма энергично отстраняла ущемившегося за платье и ревевшего благим матом ребенка.
   - Чего вам?
   - Комната... у вас отдается?
   - Комната? Ш... ш... Ах ты, боже мой! Как же-с, как же, у нас! Пожалуйте! Танька, да возьми ты этого подлого! Пропасти на вас нет!
   В кухню вбежала худенькая девочка лет семи и, схватив плачущего ребенка в охапку, оторвала от матери. Женщина бросила ухват, провела обеими руками по бедрам и повела меня через крохотный темный коридорчик.
   Комнатка была не больше пяти шагов в длину, в одно окно, выходившее на крышу, с грязными, запятнанными, местами порванными обоями.
   - Вот комнатка! Обои-то ребятишки порвали, муж после заклеит, а комнатка ничего, теплая!
   Я подошел к окну, и когда обернулся, то подметил взгляд, которым она на меня смотрела. Этот взгляд был полон тоски и страха. Объяснив его боязнью, что мне не нравится комната, я почел своей обязанностью одобрительно промычать.
   - Ну, а цена как? - спросил я.
   - А-а-а! - ревел ребенок за тонкой дощатой перегородкой.
   - Цена? Ш... ш... Танька, уйми ты его! Да что...
   Я не расслышал и просил повторить.
   - Танька, подлая, тебе говорят! С мебелью шесть рублей.
   Только тут я догадался, что в комнате должна быть "мебель". И она была вся налицо: кровать из грубо сколоченных досок, пара табуретов и крошечный кухонный столик. Ясно, что комнату не трудно было сдать и без "оной": стоило только перетащить все на чердак.
   Заключив, должно быть, по моему виду, что я не прочь сщять комнату, женщина обрадовалась, как-то просияла вся и заговорила:
   - Комната хорошая, теплая... Вам хорошо будет жить... У нас других жильцов,нет, только муж, да я, да дети!
   - А много у вас детей?
   - Ах, не беспокойтесь, пожалуйста, будет тихо! Сегодня вот мальчишка блажит, а то он спокойный. Трое их у меня: девочка да двое мальчиков. Девочка-то большая, она и приберет вам когда!
   - Так вот вам покуда рубль, а вечером я перееду.
   Получив рубль, женщина еще более просияла.
   - Хорошо, хорошо, пожалуйте! Вечером? И отлично! А я тем временем пол вымою, паутину смету, приберу все как следует! Так вечером, милости просим! Не оступитесь, пожалуйста! Вон льду-то сколько на ступеньках! Держитесь за перила.
   Последние слова она говорила мне в виде напутствия, стоя на площадке.
   Я предостерег насчет простуды.
   - Помилуйте! - совсем уже весело отвечала она.- Мы люди привычные! Что нам!
   Как не трудно было мою новую комнату лишить мебели, так же одинаково не трудно было и мне переехать. Я взял под мышку тощий чемоданишко и, придя на новое пепелище, сунул его под кровать. Вот и все. Я переехал.
   Ввиду желания ознакомиться с новым местом я сижу на табурете перед окнами и, попивая чай, обязательно приготовленный мне хозяйкой, смотрю на соседнюю крышу. Белая, ровная поверхность пластом залегшего снега утомляет зрение. Вверху мутно-серое небо. Вот высоко пролетела ворона. Скучно! В квартире тишина.
   "Блажной" ребенок успокоился, спит, должно быть. Сверчок верещит где-то за печкой. Слышно шуршанье какой-то материи, не то полотна, не то коленкора, и звяканье ножниц. Детский голос шепотом твердит: б-а - ба, в-а - ва.
   В сенях хлопнула дверь, послышались тяжелые мужские шаги, и чей-то голос крикнул:
   - Анафемы прокляты! Опять ведь сорвали! Лизавета!
   - Тише, тише ты! - всполошилась хозяйка.- Это я сорвала!
   - Сдала?
   Голос мужчины сразу упал до полнейшего пианиссимо.
   Затем послышался оживленный, сдержанный шепот. Судя по интонации, можно было предположить, что супруги были крайне довольны тем, что сдали комнату. И мир и тишина водворились над семейным очагом.
  

III

  
   Я прожил неделю на новом пепелище, почти не видясь в хозяевами; мельком, из минутных встреч, удостоверился только, что хозяйка действительно женщина еще молодая, но настолько изнуренная, что казалась старше своих лет, и что хозяин тоже молодой человек, с испитым, чахлым лицом, украшенным жиденькой черной бородкой.
   Я вставал очень рано, при свечке, умывался в кухне и тотчас же выходил из дому на целый день. Каждый раз, как мне приходилось проходить через кухню, я заставал в ней Лизавету Емельяновну (так звали хозяйку) в хлопотах около русской печки. Через отворенную дверь хозяйской комнаты, случалось, видал и хозяина, сидевшего у окна, спиною к дверям, и бойко постукивавшего молоточком.
   При возвращении я заставал всех отходящими ко сну, почему дети никоим образом не могли беспокоить меня. Тем не менее хозяйка раза два или три спрашивала, не беспокоят ли ребятишки, и, получив отрицательный ответ, каждый раз горделиво улыбалась. Мне чрезвычайно нравилась эта улыбка. "Вот,- дескать,- не думай, что мы какие-нибудь; при всей бедности себя соблюдать умеем, и дети у нас не какие-нибудь сорванцы,- благонравные!"
   А бедность была действительно непокрытая и успела уже, как мне казалось, наложить отпечаток даже на детей. "Неживые" какие-то они были; не было в них ни той кипучей инициативы, ни самостоятельности и смелости, какая бывает у детей в достаточных семьях.
   Иногда, по вечерам, старшая девочка, Таня, еще не спала. Позовешь ее к себе в комнату, дашь яблоко или леденец, начнешь расспрашивать, как она учится, что читает, любит ли маму, братьев и проч., о чем обыкновенно говорится с детьми. Девочка сперва дичилась, дальше порога не шла, отвечала неохотно и односложно, а не то и совсем не отвечала,- потупится и молчит, крутя пальчиками оборку платья; но потом обошлась, привыкла ко мне и уже без всяких приглашений забежит, бывало, в комнату.
   Так как она жаловалась, что братья мешают ей приготовлять уроки, я позволил ей заниматься в моей комнате. Надо было видеть, каким восторгом внезапно вспыхнули ее всегда грустные, задумчивые глазенки!
   Это обстоятельство еще более сблизило нас, и к концу недели мы стали приятелями. Странным мне казалось одно, что все это как будто было не по нутру хозяину.
   Первое, более близкое знакомство мое с ним произошло при следующих обстоятельствах: у меня изорвалась одна из моих гамбургских ботинок, и я зашел в комнату хозяев с целью отдать починить. Комната их хотя и была больше моей, но смотрела хуже, мрачнее. Не было также недостатка в сырости; это я заключил по отставшим обоям, висевшим по углам грязными тряпками. Большой кожаный диван с торчавшими клочками мочалы на четырех поленьях вместо ножек стоял у стены. Тут же висело обитое, засиженное мухами зеркало, увеличивавшее лицо смотрящегося до невероятных размеров. Перед диваном стоял кухонный стол, а у противоположной стены помещалась деревянная облезлая двуспальная кровать с ситцевыми наволочками на подушках. В темном углу находился целый ворох тряпья, очевидно, предназначавшийся для спанья ребятишек. Несколько соломенных продырявленных стульев и табуреток дополняли меблировку.
   Было воскресенье. Хозяин сидел перед окном, на толстом обрубке дерева, и что-то ковырял. На подоконнике валялись принадлежности ремесла: колодки, брусок, куски кожи, жестянка из-под сардин с клеем и проч.
   - Здравствуйте, Петр Дементьич! - приветствовал я хозяина.
   - Здравствуйте!- угрюмо пробурчал он, не отрываясь от своего дела.
   - Работаете?
   - Да, кое-что!
   - У меня ботинка разорвалась. Можете починить?
   - Отчего же не починить!
   Взял от меня ботинку и, не глядя, поставил на подоконник, но немного погодя снял и принялся осматривать.
   Апатичное лицо оживилось: сперва нечто вроде любопытства отразилось на нем, затем оно стало хмуриться все более и более, и вдруг беспощадно-саркастическая улыбка появилась на губах.
   - Заграничные штиблеты-то? - спросил он.
   - Заграничные.
   - Я уж вижу! Эко весу-то! В одном штиблете фунтов пять будет... Гвоздей фунта на два!
   - Да, тяжеловаты!
   - Да. уж что вы мне говорите, знаю! Слава богу, перевидал, на своем веку. Колодки!
   С презрением отшвырнул от себя ботинку, чуть не попав в стекло.
   - Подшить бы сбоку да каблуки срезать...- робко заговорил я.
   - Да что их чинить-то, дьяволов! - вне себя вскричал хозяин.- Нешто их можно чинить? Ведь это машина, не видите разве? (Он стал с каким-то ожесточением ковырять ботинку.) Теперя каблуки... разве их срежешь? Ведь тут железо!
   - Как железо?
   - Да так. Стержень посередке железный положен! Вон они какие, дьяволы! Оттого и тяжа! Давно купили?
   - Около года.
   - Ну, с месяц проносите, а там, помяните мое слово,- разлезутся.
   Я был окончательно обескуражен,
   - Нельзя ли как-нибудь?
   - Гм. Зашить-то я зашью, а только ненадолго, никогда не покупайте! Они, черти, только от нашего брата хлеб отбивают. Поди, сколько заплатили?
   - Семь рублей.
   - Ха! Да я вам за шесть рублей такие штиблеты сделаю, сносу не будет.
   - Сделайте одолжение, сшейте.
   - Теперь-то не знаю как... работы много. Опосля разве.
   - Через неделю?
   - Это можно. Покуда в этих проходите.
   - Что же, вам нужно сколько-нибудь денег?
   - Непременно! Надо материалу купить. Рубля два уж позвольте.
   Я отдал деньги
   При прощанье хозяин счел долгом еще раз прочесть нотацию по поводу покупки заграничных ботинок. Даже сидя в своей комнате, я долго слышал, как он сквозь зубы изругивал и работу, и заграничных мастеров, относясь к последним уже просто как к заведомым мошенникам.
   - Насовал железа, да и думает - прочность,- доносился до моего слуха негодующий бас хозяина.- А вон каблук набок свернулся, ни черта не поделаешь! Дураков обводить ихнее дело... Агличане, вишь ты, как же можно! Мастера!
  

IV

  
   Был поздний вечер. Я лежал на кровати и при мерцающем свете огарка дочитывал какой-то нелепый роман. Кругом стояла обычная тишина. Дети улеглись, а хозяйка как-то особенно шумно шуршала полотном и звякала ножницами, очевидно, торопясь окончить работу.
   Вдруг кто-то энергично и властно постучал в дверь из сеней. Хозяйка поспешила отворить.
   В темной кухне раздались нетвердые шаги, и послышались звуки, как бы кто натыкался на разные предметы; жестяной ковш с необычным звоном покатился по полу.
   Вскоре за перегородкой я услышал голос хозяина, несколько осипший и с трудом произносивший членораздельные звуки.
   - Лиз-з... спи-м-ми са-по-ги!
   Раздался грохот саногов об пол.
   - Ах ты, боже мой! - со вздохом прошептала хозяйка.
   Настало молчание. Я сделал заключение, что хозяин нагрузился порядочно.
   - Лиз-з!..
   - Ну, что тебе?
   - Д-дай па-пи-роску!
   - Вот еще! Ложись лучше! Какая там папироска!
   - Д-дай!
   - Да где они у тебя?
   - В бенжа-ке, в кар-м-ма-не... Ну!
   Раздалось причмокиванье, происходившее от усилия закурить папироску, потом диван треснул и заскрипел под давлением тяжелого безжизненного тела.
   - Тише ты, ради бога, ребенка задавишь!
   - А ну их...
   - Ложись ты, пожалуйста! Ведь на ногах не стоишь. И где это тебя угораздило? Денег ни гроша, а он пьянствует.
   - Мо-ол-чать! Хоч-чу и пью! Ну, что еще?
   - Ложись ты, ради бога, безобразник.
   - А вот не хоч-чу!
   - Людям покоя не даешь.
   - А наплевать! Я в своем доме! Понимаешь? У нас просто! Мы заграничных сапог не носим! Да! У нас по-русски! Потому... Россия. Да! А не заграница! Хочешь - живи, не хочешь - пшел к черту! С богом! Мы железа в штиблеты не кладем! Д-да! У нас и так крепко, сдел-милость. Крепче железа! Сделаю, так поглядишь! Будешь благодарен! Д-да!
   Жена не ввязывалась более и, вздыхая по временам, молча звякала ножницами. Муж еще долго бормотал, то хвалясь, то ругаясь, то грозя кому-то, и, наконец, захрапел на всю квартиру.
   На другой день, вечером, проходя в свою комнату, через отворенную дверь я увидел хозяина лежащим на диване. Хозяйка внесла ко мне самовар.
   - Что, Петр Дементьич болен? - спросил я.
   - Какое болен... Пьет! - отвечала она.
   - Да неужели он пьет? Запоем?
   - Как случится! То не пьет, не пьет, а то запьет на целую неделю. Такая беда! Жрать, прости господи, нечего, а он валяется, не работает.
   Голос ее был резок, выражение лица суровое, но от меня не ускользнула некоторая сдержанность тона. Не настолько еще мы были знакомы, чтобы бедная женщина решилась высказать передо мной все, что в течение, быть может, многих лет наболело в душе.
   - И откуда у него деньги, понять не могу,- продолжала хозяйка.- Позвольте спросить, не давали ли вы ему?
   Я сообщил о двух рублях.
   - Ну, так и есть; значит, он на них и пьет... Так он ботинки взялся вам шить? Вот беда-то! Что же теперь?
   Я принялся утешать ее, как мог. Она молча слушала, вздыхая и покачивая головой.
   - Нечего делать, придется идти на фабрику! - решила она наконец.
   - На какую фабрику?
   - Да вот тут, на табачную. Я это время, видите ли, на рынок шила; ну, заработаешь копеек двадцать, да муж починкой кое-что достанет, нам и хватало, не то чтобы очень, а все-таки сыты были. Ну, а теперь, как он не работает, с этими деньгами никак не обернешься. А на фабрике сорок копеек дают. Нужно идти!
   - Ну, а как же здесь без вас?
   - Уж вы не беспокойтесь, все будет исправно. Танька уж большая; она вам и самовар поставит когда, и пол выметет, и приберет.
   - Да я не о себе, а кто же с детьми останется?
   - Она же, Танька! Ведь она у меня молодец, приучена!
   - Ну, знаете, это опасно - оставлять дом на семилетнего ребенка.
   - Эх, полноте, что вы! Петруша бы только чего не накуролесил, а насчет детей я не беспокоюсь.
   - Лиза! - послышался сиплый голос за перегородкой.
   Хозяйка вышла, оставив меня погруженным в размышления о новых порядках под управлением семилетнего ребенка.
  

V

  
   Я мог свободно наблюдать новые порядки, так как в это время случилось, что мне не нужно было выходить из дому. Встанет хозяйка чуть свет, истопит печь, сунет горшок щей или каши и, наскоро выпив чашку жиденького кофе, бежит на фабрику. Петр Дементьич и дети еще спят. Первая встает Таня и начинает возиться с уборкой комнаты. Затем просыпаются мальчики. Замечательно, что Таня, в отсутствие матери, переняла от нее все приемы в обращении с детьми, начиная с убаюкивания и прибауток, с сохранением мельчайших интонаций голоса, и кончая грозными окриками, нередко с прибавлением колотушек. Последними девочка даже злоупотребляла, вероятно, ради сохранения за собой пущей авторитетности.
   Напоив детей оставшимся после матери кофе, Таня принималась шить и читать. И то и другое проделывалосъ ею с чрезвычайно сосредоточенным, серьезным видом взрослого человека.
   Наконец просыпается Петр Дементьич и, как есть, опухший, с целой копной нерасчесанных волос, хранящих в себе остатки пуха, накинув на плечи пальтишко и напялив картуз, ни слова не говоря, исчезает на час, на два. После таких, отлучек он являлся всегда пьяный, бессмысленно вращал глазами и снова заваливался на диван. И тогда уж от него ни гласу, ни послушания.
   В исходе первого часа прибегала Лизавета Емельяновна, из печки вытаскивался горшок, и семейство садилось обедать. Петр Дементьич не ел почти ничего, и иногда на эту тему между супругами завязывался разговор, т. е. говорила больше жена, а муж молчал.
   - Чего ж ты не ешь? - спросит она.
   - Не хочу.
   - Это винище тебя от еды-то отвратило. Долго ли будешь лопать?
   Муж молчит.
   - Моченьки моей нету, окаянный ты человек. Сидишь на фабрике, сердце ноет, думаешь, не случилось бы чего, а ему и горюшка мало!
   - Оставь!
   - Чего оставь! Пора за дело приниматься! Довольно пил, неделя скоро. Образумиться пора! Взглянись в зеркало, рожа-то на что похожа! Заказ-то небось лежит. Давеча дворничиха про детские сапоги спрашивала. Ребятишки босы сидят, выйти не в чем.
   - Пусть сидят! Чего им выходить!
   - А ты пьянствовать будешь? Очень хорошо! Вот, ей-богу, горе мое! Подсыпать бы что-нибудь, чтоб отвратило тебя, что ли!
   - Подсыпь!
   - У, бессовестный человек! Жалости-то в тебе нет! Хоть убейся, все равно, только бы водка была!
   Беседа прекращалась. Лизавет

Другие авторы
  • Батюшков Федор Дмитриевич
  • Харрис Джоэль Чандлер
  • Щастный Василий Николаевич
  • Шкулев Филипп Степанович
  • Смирнов Николай Семенович
  • Никифорова Людмила Алексеевна
  • Павлов Николай Филиппович
  • Стеллер Георг Вильгельм
  • Вельяминов Петр Лукич
  • Соболь Андрей Михайлович
  • Другие произведения
  • Добролюбов Николай Александрович - Деревенская жизнь помещика в старые годы
  • Мериме Проспер - Жемчужина Толедо
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Дон-Аминадо. Нескучный сад
  • Шевырев Степан Петрович - Водопад Терни
  • Аксаков Иван Сергеевич - Два государственных типа: народно-монархический и аристократическо-монархический
  • Философов Дмитрий Владимирович - Русские писатели о большевизме
  • Шекспир Вильям - Юлий Цезарь
  • Аверкиев Дмитрий Васильевич - Университетские отцы и дети
  • Грин Александр - Джесси и Моргиана
  • Соловьев-Андреевич Евгений Андреевич - Александр Герцен. Его жизнь и литературная деятельность
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
    Просмотров: 414 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа