Главная » Книги

Арцыбашев Михаил Петрович - Рабочий Шевырев, Страница 2

Арцыбашев Михаил Петрович - Рабочий Шевырев


1 2 3 4 5

азвел руками.
  - Нельзя было... Рассчитали по волчьему билету... Что ж станешь делать?
  - За что ж так? - почти равнодушно спросил Шевырев.
  - Так. Забастовка. Ну... депутатом товарищи выбрали... Тогда-то не смели трогать, а теперь, как успокоение пошло, и припомнили, значит... Ну, и вон!
  - А вы где работали?
  - На копях... В слесарях был.
  - Депутатом были?.. Что ж товарищи не выручили?
  Шевырев произнес это со странным и недобрым выражением, но смотрел в сторону, точно внимательно прислушивался к новой брехне парня с серьгой.
  Слесарь удивленно посмотрел на Шевырева.
  - Какая там выручка!.. Пригнали три роты солдат, пулемет поставили... Вот и все!
  - А вы разве не знали, что этим кончится?
  - То есть... в будущем, разумеется... а пока, конечно, знал...
  - Зачем же шли?
  - То есть как зачем?.. Товарищи выбрали...
  - А вы бы отказались, - по-прежнему безучастно глядя в сторону, возразил Шевырев.
  - Ну, как же так... Если все станут отказываться, тогда что ж...
  - Однако же против пулеметов лезть все отказались?
  - Это дело другое... Мало ли что, на смерть!.. Люди семейные, жены, дети.
  - А вы бессемейный?
  Слесарь слегка вздрогнул, потупился, потер лоб и тихо ответил:
  - Мать есть...
  Он помолчал, глядя в угол; и, казалось, тоже внимательно слушал забористого парня с серьгой.
  - И хотел посля того инженер выдать за меня дочь, да я отказался...
  - П-пчему? - с жалостливым недоверием спросил мужичонка, вперив восхищенный взгляд в рот парню.
  - А пытаму, милый человек, что я мастеровой, пролетарий, а она дворянка. Конешно, очень она мне и самому приглянулась, а только нам не рука... На прощанье, значит, она мне сама шампанского вынесла и говорит: "Я вас, Елизар Иваныч, очень уважаю и всегда помнить буду..." Ну, и... кольцо золотое дала... Как же!
  - Ну? - придвинулся мужичонка.
  - Ну, что ж... Кольцо и теперь... в ломбарде за пять цалковых лежит. Нонича я не при деньгах, опосля уже выкуплю, носить буду... Нельзя, потому - память!
  - А что, братцы, я вам скажу! - вдруг совершенно другим голосом сказал парень, поворачиваясь к прочим слушателям. - Попал я в Пензе на аглицкий завод, братьев Морис называется... Так вот, братцы, штука!.. Штрафов никаких, за болезнь без вычету, для рабочих каменные флигеля с мебелью... Ну, просто как в царствие небесное попал... Обращение деликатное, сам старый англичанин все на вы и за руку, как товарищ все равно... Не то что у нас, а прямо, можно сказать, рабочему человеку человеческое житье предоставлено и...
  - Ну, будя врать! - неожиданно рассердился мужичонка и махнул рукой с разочарованным видом. - Мелет, не знай что!.. А я, дурак, слушаю...
  - Ей-Богу, верно! - с искренним жаром побожился парень.
  - А, ну тебя! - окончательно рассвирепел мужичонка. - Вот врет! Тьфу!
  Он сердито встал и отошел в угол, где принялся свертывать ножку, что-то оскорбленно ворча про себя.
  Слесарь быстро пригнулся к Шевыреву и пробормотал:
  - Шестой месяц из дому... Может, и померла старушка с голоду...
  Черное лицо его покривилось.
  - Что ж, если вы правду говорите, что на работу рассчитывать нельзя, тогда что же... С моста да в воду?
  Он быстро поставил локти на стол и запустил пальцы в вихрастые волосы.
  - Пустое, - возразил Шевырев.
  - А как же иначе? - моментально поднял голову слесарь. - С голоду умирать, что ли?
  Шевырев медленно и недобро улыбнулся.
  - Говорят, смерть от воды - самая мучительная... С голоду, пожалуй, лучше...
  Чернолицый слесарь широко открыл глаза и вопросительно посмотрел на Шевырева.
  - Да и что вы докажете тем, что утопитесь?.. Одним голодным меньше, им же лучше!..
  - А что же делать?
  - Ищите работы, если ничего другого не придумаете, - вскользь заметил Шевырев. Слесарь отчаянно махнул рукой.
  - Я шесть месяцев ищу... Нигде не возьмут - политический!.. По ночлежкам ночую, по три дня голодаю... Теперь на работу стань, пожалуй, и силы не хватит... Позавчера милостыню просил... До чего дошло!
  - Как?
  - Да так... Просил, и все тут... Шла какая-то барыня, ну, я и попросил...
  - Дала?
  - Нет. Говорит, мелочи нет...
  - Ага, мелочи! - обронил Шевырев одним уголком губ.
  Он положил руку на стол и забарабанил пальцами. Слесарь внимательно и безнадежно следил за этим мелким нервным движением. Вокруг кричали, шумели и ругались, а в бильярдной тупо стучали мастиковые шары и один, видимо разбитый, катался с грохотом, точно где-то далеко шел поезд. Парень с серьгой перебрался в бильярдную, и оттуда доносился его залихватский голос. Мимо окна все так же, туда и сюда, мелькали ноги. Казалось даже, что это одни и те же люди нарочно ходят мимо окна: пройдут и воротятся, постоят за углом и опять пробегут мимо.
  - Ну, хорошо... а добились вы чего-нибудь, по крайней мере? - заговорил Шевырев.
  - А как же! - воскликнул слесарь.
  С его черным безнадежным лицом произошла мгновенная перемена: глаза заблестели, голова приподнялась и прежнее восторженное выражение разлилось по всей его длинновязой фигуре.
  - У нас, знаете, горнорабочие - самый тупой народ. Да и что с них спрашивать: целый день, с пяти часов утра до восьми вечера, под землей. Вечером домой прибежит, поест и спать... А в четыре часа гудок - вставай. Грязь, вода, простуда, то и дело, гляди, взрыв... В нашей шахте два взрыва было: один раз восемнадцать человек, а другой - двести восемьдесят два убило... Жизнь совершенно каторжная... Если горнорабочего на каторгу сошлют, ему там лучше покажется!.. Ну, конечно, народ тупой и забитый до бесконечности. Мастеровые наши, те развитые... Партийный народ... Мы одни и орудовали сначала... Трудно было. Шпионство развито - страсть. Чуть что, сейчас на ухо инженеру: Иванов, Петров, там, нехорошо себя ведут. Ну, и в двадцать четыре часа, через полицию, вон... Пропаганда страшно трудна была... Однако в конце концов раскачали-таки.
  Слесарь восторженно и горделиво улыбнулся.
  Сразу было видно, каких нечеловеческих усилий стоила ему эта раскачка, сколько опасности, страха и муки перенес он, пока работал в темном подполье, и сколько восторга пережил, когда увидел первый успех.
  Шевырев внимательно смотрел на него.
  - Всего добились: представительства рабочих, права собраний, квартирный вопрос поставили, больницу улучшили, прогнали старого доктора... Скотина был... Библиотеку завели и своего туда посадили...
  - И много народу перебито было? - вскользь заметил Шевырев.
  - Нет, тогда ничего... Солдаты были, но стрелять не смели. Тогда боялись... А потом, действительно...
  Слесарь махнул рукой, и восторженное выражение медленно сошло с его черного худого лица.
  - Явилась, как водится, черная сотня... Пошел раскол, а начальство, как увидело, что все пошло вразброд, сейчас же придралось к случаю, и началось!.. Представителей наших из комиссии вышибли, набрали черносотенников и мастеров, депутатов пересадили по тюрьмам, библиотеку закрыли...
  - Вы что ж смотрели?
  - Я тогда в тюрьме был.
  - Да не вы один, а все.
  - То есть как все? Депутаты?
  - Не депутаты, а все рабочие... которых вы раскачали?
  - Да... я ж говорю, пулеметы поставили против шахты...
  - Ах, да... пулеметы... - неопределенно выговорил Шевырев.
  Слесарь с минуту молчал, и лицо его все больше и больше кривилось.
  - Знаете... Что они только творили - одному Богу известно!.. Все было, и нагайки, и пальба, и насилия над женщинами... Депутатам больше всего досталось... Мне еще ничего, потому что меня в первых арестовали... А другим попало здорово... Библиотекаря нашего казак к седлу привязал и погнал рысью в город... Руки у него связаны назад были, так что если он отставал, то их выворачивало, и он падал в грязь и волочился прямо по земле... а сзади ехал другой казак и пикой его колол, чтобы поднять... Черт!.. Многие плакали, как его гнали...
  - А, плакали! - повторил Шевырев.
  В его холодном голосе прозвучало лютое, непримиримое презрение. Но лицо было по-прежнему неподвижно, и только пальцы быстрее барабанили по столу.
  Слесарь, очевидно, понял, потому что глаза его засверкали.
  - Да, плакали! И еще будем плакать... Только плачем-то ведь мы кровавыми слезами!
  Он поднял руку и погрозил черным пальцем. Лицо у него стало исступленное, точно вся душа напряглась в грозном восторге.
  Шевырев холодно улыбнулся.
  - Слишком дешево цените вы свои кровавые слезы! - презрительно сказал он.
  - Дешево или нет, а они отольются в свое время! - с выражением почти безумной, непреклонной веры ответил слесарь.
  - Отльются ли?.. И когда?.. Когда вы уже с голоду сдохнете?
  Слесарь испуганно взглянул ему в глаза. Какая-то страшная борьба отразилась на его голодном черном лице с блестящими фанатическими зрачками. С минуту они прямо смотрели в глаза друг другу. Шевырев не двигался. Слесарь вдруг опустил глаза, его длинное тело как-то ослабело, и, положив голову на руки, он упрямо ответил:
  - Ну, и сдохну... Разве моя жизнь чего-нибудь стоит в сравне...
  - Нет, ничего не стоит! - жестоко перебил Шевырев и встал.
  Слесарь быстро поднял голову, хотел что-то сказать и опустил ее опять.
  - Вишь, назюзюкался! - крикнул кто-то из-за соседнего столика и захохотал пьяным идиотским смехом.
  Шевырев немного постоял, подумал. Губы его шевелились, но он ничего не сказал, криво усмехнулся и, подняв голову, пошел к выходу.
  Черный слесарь не поднял лица.
  
  
  
  
   V
  Широкий и стройный проспект под белым холодным небом уходил в синюю даль. И насколько мог хватить глаз, черно-пестрая и живая толпа, разрезанная бесконечной лентой экипажей и рельсов трамвая, куда-то торопилась, сливаясь, развиваясь, толпясь, толкаясь и как будто не прибывая и не убывая ни на одну минуту.
  Нарядны были дома, велики и зеркальны окна, легки и изящны фонари и кронштейны трамвайных столбов. Самый воздух и свет неба тут казались белее и чище. Дышалось легко, как на просторе, и кровь веселее и ярче бежала в жилах.
  И впереди, и сзади, и по бокам Шевырева непрерывной вереницей шли люди с оживленными, нарядными лицами. Колыхались в толпе тонкие талии женщин и их причудливые костюмы с огромными шляпами пестрили черную вереницу мужских пальто, цилиндров, котелков и военных фуражек. Танцующей и заманчивой походкой, точно волнуясь и торопясь, они огибали встречных, и их кружевные юбки загадочно колыхались в такт постукиванию высоких каблуков. Со всех сторон слышался смех, бойкие голоса и шелест шелковой материи, а над всем этим пестрым гомоном висели звонки трамвая и мягкий, то нарастающий, то упадающий, как волны, экипажный гул.
  Шевырев шел, засунув руки в карманы и высоко подняв голову.
  Впереди его довольно долго подвигался полный, солидный господин в кокетливой, не по возрасту, смятой сбоку шляпе, из-под которой выделялся розовый двойной затылок с мягкой выхоленной складочкой. Он шел солидной и в то же время легкой походкой, слегка размахивая тросточкой и рукой в коричневой перчатке.
  Голова его, на короткой розовой шее, беззаботно вертелась по сторонам, поворачиваясь то к окнам магазинов, то к встречным женщинам. Особенно женщин он рассматривал легко и приятно. Чувствовалось во всех его движениях, с какими он слегка поворачивал навстречу каждой хорошенькой свое плотно сбитое тело, что он их знает, любит и с гурманским аппетитом использовал достаточно, чтобы чувствовать себя хотя на время спокойным.
  Должно быть, чувствовали это и женщины. Черные, серые и карие глазки из-под слегка подрисованных ресниц лукаво скользили по его лицу и притворно-конфузливо опускались, когда он ловко и самоуверенно улыбался... не то им, не то самому себе. Но ни на одной взгляд его не останавливался долго. Видно было, что он недавно пообедал, чувствует себя удовлетворенным, веселым и добрым, и ему просто приятно подышать свежим воздухом, лишь платонически щекоча разнежившиеся от еды нервы хорошенькими женскими личиками.
  Шевырев долго не замечал его, но розовый затылок упорно маячил перед глазами и аппетитная складочка на шее при каждом шаге вздрагивала сочно и лениво. И, наконец, холодный и твердый взгляд Шевырева остановился на нем.
  Тяжелая и тупая мысль долго усиливалась сосредоточиться в этих металлических глазах, и вдруг они приняли странное и зловещее выражение.
  Шевырев уже сам шел за этим затылком. Когда группа дам загородила ему дорогу, он быстро, хотя, видимо, машинально, обогнул, толкнул какого-то офицера и, не слыша возмущенного крика: "Болван!", опять пошел за розовым затылком, медленно, настойчиво и неуклонно.
  Странное выражение все больше и больше напрягалось в светлых глазах, и была в них какая-то прозрачная ясность определенной, беспощадной силы. Если бы паровоз, настигающий человека, которого должен сейчас раздавить, мог смотреть, он смотрел бы так холодно и определенно, как Шевырев.
  И если бы толстый, с розовым затылком господин оглянулся, увидел и понял выражение этих ясных глаз, он бросился бы в толпу, влип в ее живую массу, потерял бы все человеческое и с исказившимся лицом стал бы вопить гулким голосом ужаса и отчаяния: "Помогите, помогите!"
  Мысль Шевырева с бешеной быстротой крутилась в горящем мозгу, все сужая и сужая круги, и, наконец, с кошмарной яростью остановилась над розовым затылком, точно тысячепудовый камень, повисший над головой человека. Что-то тонкое, как ниточка, натянутое до последней степени, еще держало этот страшный камень, и не зримый никому ужас рос и креп в воздухе над беспечной нарядной толпой.
  Если бы можно было словами выразить страшную суть этой мысли, она звучала бы так:
  "Ты идешь... Иди!.. Но знай, что когда впереди меня идет кто-нибудь счастливый, сытый, веселый, я говорю себе: ты весел, счастлив, ты жив только потому, что я это позволяю тебе!.. Быть может, в эту самую минуту я передумаю, и тебе осталось жить две, одну, полсекунды... Для меня уже нет жалких слов о священном праве на жизнь всякого человека! Я - хозяин твоей жизни!.. И никто не знает ни дня, ни часа, когда переполнится мера терпения моего, и я приду судить вас, тех, кто всю жизнь давит нас, лишает солнца, красоты и любви, обрекая на вечный безрадостный и голодный труд!.. И я, может быть, именно тебе откажу в позволении жить и наслаждаться... Вот я протяну руку, и из твоего розового черепа брызнут кровь и мозги, разлетаясь по камням тротуара!.. И там, где был ты, будет труп, мрачный и безобразный. Кто сказал, что я не смею сделать этого, что я должен терпеть и молчать?.. Я смею все, ибо я - один!.. Я сам судья и палач своей души... Жизнь каждого человека в моих руках и я брошу ее в пыль и грязь, когда захочу!.. Знай же это и передай всему миру!.. Так говорю я".
  И страшная нечеловеческая злоба охватила сердце Шевырева. На мгновение все исчезло из его глаз, и сверкающей точкой в белом мраке остался перед ним один розовый человеческий затылок. Ощущение черной стали холодного револьвера в судорожно сжатых в кармане пальцах и розовая живая точка впереди...
  Господин шел, помахивая перчаткой, и розовая складочка невинно подрагивала над твердым белым как снег воротничком.
  Шевырсв сделал резкий шаг и порывисто дернул головой снизу вверх, как бы бросая в воздух бешеный крик ярости и мести...
  Но внезапно он остановился.
  Странная улыбка проползла по тонким искривленным губам, пальцы разжались, и вдруг Шевырев, быстро повернувшись, пошел назад.
  Господин с розовой складочкой под кокетливо заломленной шляпой, помахивая тросточкой и заглядывая под шляпки хорошеньких женщин, пошел дальше и скоро как песчинка затерялся в шумливой и торопливой толпе.
  А Шевырев едва не попал под колеса трамвая, и, не заметив этого, перешел улицу и скрылся в пустых переулках, пробираясь в свою странную пустую комнату, как зловещая тень, вышедшая из мрака и опять ушедшая во мрак: глаза его по-прежнему были спокойны и светлы.
  
  
  
  
   VI
  Еще на лестнице был слышен отчаянный надорванный женский крик, и, когда Шевырев проходил по темному коридору, ему бросилась в глаза открытая дверь в комнату, откуда утром доносился писк детей. Как ни быстро он прошел, но успел увидеть какие-то кровати, сундуки, заваленные тряпичным хламом, двух маленьких полуголых ребятишек, сидевших на кровати рядом, вытянув ножки и с испуганными лицами, девочку лет семи, прижавшуюся к столу, и высокую худую женщину, которая обеими руками рвала себя за взлохмаченные жидкие волосы.
  - Да что же мы делать будем? Ты об этом-то думал, дурак несчастный! - кричала она пронзительно и отчаянно, как потерянная.
  Шевырев, не останавливаясь, прошел в свою комнату, разделся и сел на кровать, внимательно прислушиваясь.
  Женщина продолжала кричать, и крик ее, болезненный и надорванный, разносился по квартире, как вопль утопающей. В нем не было особой злобы, хотя она проклинала, упрекала и бранила кого-то. Это был просто крик последнего беспомощного отчаяния.
  - Куда мы с ними пойдем?.. С голода на улице умирать? Милостыню просить?.. Что ж мне, продаваться, что ли, чтобы троих детей кормить? Что ж ты молчишь, говори!.. Что ты думал?.. Куда теперь идти!
  Голос ее подымался все выше и выше, и страшные свистящие ноты чахотки зловеще прорывались в нем.
  - Скажите пожалуйста!.. Революционер!.. Протесты подавать!.. Да имеешь ли ты право протесты подавать, когда тебя из жалости на службе держали!.. Туда же!.. Что ты такое!.. И лучше тебя люди живут и терпят... Не мог стерпеть?.. Да если бы тебе в морду плюнули, так ты должен был бы молчать... да помнить, что у тебя пять голодных ртов дома сидят!.. Как же, самолюбие!.. Какое у тебя, нищего, самолюбие может быть! Тебе кусок хлеба нужен, а не самолюбие... Как же, учитель, видите, к чиновничьему низкопоклонству не привык!.. Дурак!.. Идиот несчастный!
  Женский голос сорвался и захрипел, разразившись мучительным, выворачивающим все внутренности кашлем. Она, видимо, давилась, хрипела, плевала и, окончательно сорвавшись, несколько секунд только хрипела, как придавленная насмерть собака.
  - Машенька... Побойся Бога... - чуть слышно забормотал жиденький забитый голосок, и в нем слышались слезы отчаянья и кроткого беспомощного сознания напрасной и жестокой обиды. - Я же не мог... Все-таки ведь я человек, а не собака...
  Женщина пронзительно и дико засмеялась.
  - Какой ты человек! Собака и есть!.. Если наплодил щенят, так молчи и терпи... Если бы ты был человек, мы не жили бы в этой конуре, не голодали бы по три дня... Не приходилось бы мне босиком бегать и чужие тряпки стирать! Человек! Скажите пожалуйста... Да будь ты проклят со своим человечеством!.. Полтора года голодали, пока я тебе место слезами вымолила... У людей в ногах валялась, как нищая!.. Уж показал свое благородство раз... Россию спасал... Сам чуть с голода не подох под забором!.. Герой!.. О Господи! Чтобы тот день проклят был, когда я тебя увидела!.. Подлец!
  - Машенька, побойся Бога! - с воплем прорвался сквозь ее исступленные крики отчаянный мужской голос. - Разве я тогда мог иначе поступить? Все надеялись... Разве я думал, что...
  - Должен был думать! Должен!.. У других, может, не было за плечами голодных ртов... А ты какое право имел за других рисковать? Ты нас спрашивал? Детей спрашивал, хотят ли они с голода за твою Россию умирать! Спрашивал?
  - Да ведь я же не думал... Я, как и все, лучшей жизни хотел... Для вас же, для тебя же...
  - Лучшей жизни! - взвизгнула женщина в решительной истерике. - Да какое ты право имел о лучшей жизни мечтать, когда худшей у тебя не было, когда мы чуть по деревне не побирались!.. Когда я голая в мороз на речке твое рванье полоскала... когда я... когда я чахотку...
  Трескучий, точно изорванный в клочки кашель задавил и заглушил ее вопли. Несколько минут ничего нельзя было разобрать в ее хрипении, и потом жалким, упавшим шепотом, слышным по всей квартире, как самый отчаянный предсмертный крик, она проговорила:
  - Видишь... вот... умираю...
  - Машенька! - вскрикнул мужчина, и слабый крик его прозвучал такой безысходной скорбью, раскаянием, любовью и жалостью, что даже спокойное лицо Шевырева исказилось судорожной гримасой.
  - Что, Машенька! - с беспощадной жестокостью несчастного человека крикнула, как бы торжествуя, женщина. - Надо было раньше - Машенька!.. Какая я теперь Машенька, я мертвец... Понимаешь, мертвец!..
  - Мамочка! - вдруг прозвенел детский голос. - Не говори так! Мамочка!..
  Женщина вдруг оборвалась и затихла. Было тихо, и в тишине послышались новые, странные звуки: не то лаял кто-то, не то захлебывался.
  - Да не плачь ты... хоть ради Бога! - не закричал, а как-то завыл мужчина. - Ведь... ведь... ведь... Не мог я... когда мне... в глаза... скотина и дурак говорят... ведь... Не плачь же, не плачь, ради Бога! Я... я повешусь... ведь...
  - Ага, повешусь! - с какой-то страшной выразительностью и как будто даже спокойно произнесла женщина. - Ты повесишься, а мы что ж?.. Я-то ведь и повеситься не могу... Ты повесишься, а они пусть с голоду дохнут?.. Пусть Лизочка на Невский идет, что ли?.. Что ж, вешайся, вешайся! Только знай, что я тебя и в петле прокляну!..
  - Ах, Боже мой! - надорванно и едва слышно вскрикнул мужчина, и странный тупой звук удара головой о стену долетел до Шевырева.
  - Оставь, не смей! - дико крикнула, бросаясь к нему, женщина. - Оставь! Леша!..
  Послышалась какая-то прерывистая судорожная возня, упал стул. Мужчина хрипел, и противные тупые удары человеческим черепом о стену прорывались сквозь крики и хрипение.
  - Леша, Лешенька, перестань! - пронзительно кричала женщина, и вдруг послышался новый звук, как будто бы голова ударилась во что-то мягкое. Должно быть, она подставила руки между головой мужа и стеной, о которую бился он в припадке страшной нечеловеческой истерики.
  Вдруг заплакали дети. Сначала один голос, должно быть, старшей девочки, потом разом два, тех мальчиков, что сидели на кровати, протянув ножки.
  - Леша, Лешенька! - бормотала, как в горячке, женщина. - Не надо, не надо... Прости... Не надо!.. Ну, ничего... как-нибудь... Ну, выбьемся... Ты, конечно, не мог, тебя оскорбили... Лешенька-а!..
  И она заплакала жалобным, прерывистым плачем.
  Шевырев сидел, вытянув шею в ту сторону, и бледное лицо его дергалось мучительной судорогой.
  А там все стихло. Слышно было только, как кто-то жалко и беспомощно всхлипывал, и нельзя было понять: взрослый это или ребенок.
  Уже спускались сумерки, и в их неверном, как паутина, синеньком свете как-то невыносимо тяжко, и жалко, и страшно звучало это всхлипывание.
  Потом и оно затихло.
  Тогда в коридоре за занавеской послышалось прерывистое торопливое шептанье. Два шепотка, каждую минуту умолкая, как бы прислушиваясь, не подслушивает ли кто страшный, торопливо сообщали что-то друг другу. Не то ужасались, не то осуждали кого-то, но так тихо и трусливо, что казалось, будто это не люди, а две старые запуганные мыши шепчутся в подполье. Шевырев прислушался.
  - Не стерпел, а?.. Начальнику согрубил... Начальник его дураком назвали... а?.. Покорности в человеке нету... а?.. Покорности нету... а?.. Скажите пожалуйста... начальнику согрубил... благодетелю... а?..
  Пальцы Шевырева быстрее и быстрее заходили на коленях.
  Резкий звонок прозвучал в коридоре. Старички сразу затихли. Никто не отпирал. Опять прозвучал звонок. Тогда за занавеской послышалось торопливое шептанье, кто-то кого-то посылал, кто-то отказывался. Звонок в третий раз прокричал о помощи.
  Тогда за занавеской послышалось старческое шмыганье, кто-то заторопился и по коридору трусливо прошаркали колеблющиеся ноги.
  - Что вы не отпираете?.. Спите, что ли? - недовольно спросил при звуке отворяемой двери голос Аладьева.
  Ему не ответили, только что-то подобострастно пискнуло.
  Аладьев широкими шагами прошел по коридору, отворил дверь в свою комнату и крикнул веселым и добродушным басом:
  - Максимовна!.. Самоварчик мне, а?..
  Странно было слышать его жизнерадостный голос среди подавленного жуткого молчания. Никто не отозвался. Тогда Аладьев высунул голову в коридор и спросил:
  - Иван Федосеевич, Максимовны нет?
  Подобострастно-липкий голос ответил из-за занавески.
  - Максимовна, Сергей Иваныч, отлучились ненадолго... в церковь пошли с Ольгой Ивановной.
  - Ага, - глубокомысленно заметил Аладьев. - А вы, Иван Федосеевич, не поставите ли самоварчик?
  - Сею минутою, - подобострастно ответил старичок за занавеской и, шаркая калошами на босу ногу, побрел в кухню.
  Аладьев что-то пропел басом, потом зевнул, потом постучал в дверь к Шевыреву.
  - Сосед, вы дома? - громко крикнул он. Очевидно, ему было скучно и хотелось кого-нибудь видеть.
  Шевырев молчал.
  Аладьев подождал, потом опять звучно зевнул и зашуршал бумагой. Долго было тихо. Из кухни слышалось жестяное позвякивание самоварной трубы и журчанье воды, потом запахло горелыми щепками. Старушка тоже выползла из-за занавески, пугливо озираясь на комнату учителя, откуда, казалось, молча и тяжко выползало безмолвное отчаяние и распространялось по всей квартире. Должно быть, и Аладьев что-то чувствовал, потому что беспокойно шевелился, несколько раз вставал и, кажется, вздыхал. Что-то нависало в воздухе и давило. Старушка проползла в кухню, погремела чашками и понесла чайный прибор в комнату Аладьева.
  - Напрасно беспокоитесь, Марья Федосеевна, - ласково и лениво заметил Аладьев.
  - Как же, батюшка Сергей Иваныч, я завсегда должна услужить, как же вы будете, - торопливо-робким и радостным говорком возразила старушка. Ей действительно, кажется, доставляло радость кому-нибудь прислужиться. Она остановилась в дверях комнаты и глядела на Аладьева крошечными заискивающими глазками.
  - Что скажете? - догадываясь, что ей хочется поговорить, спросил Аладьев и звучно зевнул.
  Старушка немедленно приблизилась, торопливо и неслышно, как мышь, перебирая ножками, и чуть слышно, шепотком проговорила:
  - А нашего учителя с места прогнали...
  Произнесла это она с робостью, но как будто и с некоей радостью. Сказала и обомлела, испуганно глядя на Аладьева.
  - Что вы? За что? - участливо спросил тот. Старушка подошла еще ближе и совсем уже беззвучно сообщила:
  - Начальнику согрубил... Начальник его обозвали разными словами, а они заместо покорности согрубили...
  - Э... жаль! - досадливо произнес Аладьев. - Что ж они теперь делать будут?.. Ведь нищие совсем!
  - Нищие, Сергей Иваныч, в аккурат нищие! - обрадованно закивала сморщенная старушечья головка.
  - А мне Максимовна еще вчера жаловалась, что они за два месяца за квартиру не платили... - раздумчиво произнес Аладьев.
  - Не платили, не платили... - кивала старушечья головка, и нельзя было понять, сокрушается она или радуется.
  - Плохо дело! - вздохнул Аладьев. - Пропадут совсем.
  - Пропадут, Сергей Иваныч, пропадут... Как тут не пропасть... Ему бы стерпеть да в ножки поклониться, его бы и простили... Бог дал бы... А они - гордые; говорят - мы благородные... Вот и согнали... Ему бы в ножки...
  - Ну как же в ножки, если его выругали в глаза, - досадливо и, очевидно, о чем-то размышляя сказал Аладьев.
  - И, батюшка! Люди маленькие... Что ж, что выругали... А они стерпи. Вот бы и ничего... Обошлось бы все по-хорошему. Нельзя же...
  - Стерпеть не всегда можно...
  - Можно, батюшка, всегда можно... Маленькому человеку все терпеть надо. Я, когда молода была, служила у графов Араксиных в горничных... Графов Араксиных изволите знать?
  - А черт их знает!
  Старушка испугалась и как будто обиделась.
  - Как же черт... Сам граф в сенате заседает, одних домов в Питере и в Москве сколько...
  - Ну, ладно... Так что ж?
  - Так у старшенькой барышни браслетка пропала... На меня подозрили... Граф осерчали, - нрав у них крутой был, - три раза по щеке ударили и два зуба выбили... Может, другой в суд подал бы, а я стерпела, и что же вы думаете, Сергей Иваныч, браслетку, оказалось, братец князь Николай Игнатьевич взяли... Прокутились они шибко и взяли. И когда все открылось, так сам граф мне сто рублей дал...
  Старушка даже захлебнулась от восторга, и все ее сморщенное, как печерица, личико расплылось в торжествующую улыбку.
  - А не стерпи я в те поры, с графа мне все равно ничего бы не взять... Свидетелей-то кроме Ивана Федосеича - он у них тогда выездным был - никого не было. А Иван Федосеичу против самого графа показывать нельзя ж было...
  - Почему? - сердито спросил Аладьев и надулся.
  - Как же, помилуйте, против графа...
  - Да ведь он, вы говорили, женихом вашим был?
  - Ну так что ж, что женихом... - удивилась старушка. - Женихом был, а разве против таких аристократов можно было ему идти... Человек маленький... А я, думаю, лучше я покорюсь... Вот и вышло по-моему...
  - Тьфу! - сердито плюнул Аладьев и отвернулся.
  Старушка оторопело смотрела на него, и крошечные глазки ее сейчас же стали слезиться испуганными слезками.
  В это время старичок, бочком пробираясь в дверь, внес самовар. Поставив его на стол, он пугливо оглянулся на жену, посмотрел на отвернувшегося Аладьева и дернул старушку за рукав.
  - Ты! - прошипел он с какой-то особой самоотверженной лакейской властью, с какой, должно быть, когда-то охранял свою графиню в церкви от толчков и на улице от нищих.
  Старушка пугливо оглянулась на него. Личики обоих выразили полное смирение, и старички друг за другом мышиными шажками убрались в коридор, где сейчас же послышался за занавеской их прерывистый торопливый шепоток.
  Аладьев налил чаю и только что сел пить, как в коридоре зазвонили.
  - Аладьев дома? - спросил мужской быстрый голос.
  - Дома, пожалуйте, барин... - торопливо ответил старичок, отворивший дверь.
  Послышались стремительные шаги и в дверь Аладьева постучались.
  - Войдите, - отозвался Аладьев. Вошел невысокий черный человечек с ястребиным лицом, в круглых, каких-то страшных очках.
  - А! - протянул Аладьев, и по голосу слышно было, что он не очень обрадовался и даже как бы огорчился.
  - Здравствуйте, - стремительно сказал человечек с ястребиным лицом.
  - Здравствуйте... Чаю хотите?
  - Какой тут к черту чай!.. - сердито возразил человечек.
  Он осторожно снял пальто и вынул какой-то плотно увязанный в бумагу предмет.
  - Что так? - неприветливо спросил Аладьев.
  Человечек положил предмет свой на стол и тщательно огородил его книгами, чтобы не свалился на пол. Аладьев тревожно смотрел.
  - Да так, - повернулось к нему ястребиное лицо, - накрыли чуть было... Насилу ушел... Квартиры теперь черт ма!.. Вот принес к вам, спрячьте... и вот...
  Он стремительно полез в карман, достал какой-то пакет и тоже положил на стол.
  - Завтра возьму... - отрывисто произнесло ястребиное лицо.
  Аладьев молчал.
  - Вы, синьор, кажется, недовольны? - развязно и слегка презрительно сказал человечек. - Можете же вы хоть на прощанье оказать эту маленькую услугу? Ведь вы завтра в безопасности?
  Аладьев встал и с выражением борьбы на лице прошелся по комнате.
  - Вы ведь теперь постепеновец, идеалист, чуть ли не толстовец! - высыпало, как из мешка, ястребиное лицо, ни на минуту не оставаясь спокойным.
  - Напрасно вы стараетесь меня оскорбить, Виктор, - с тяжелой мужицкой досадой возразил Аладьев. - Это я, конечно, возьму... до завтра... но вы должны понять...
  - Возьмете? - живо спросил человечек. - Это самое главное, а остальное ваше дело, и спорить нам нечего.
  - Нет, будем спорить! - крепко ответил Аладьев и остановился, весь покраснев и засверкав глазками.
  - К чему? - притворно-равнодушно ответил человечек и, якобы скучливо, отвернулся.
  - А к тому, - с досадой сказал Аладьев, - что мы с вами столько лет были друзьями и...
  - О, полноте... Стоит ли вспоминать о таких пустяках!
  Аладьев мучительно побагровел и задышал тяжко и гневно.
  - Может быть, для вас это и пустяки... хотя я этому не верю... Как вы ни старайтесь бравировать... но для меня не пустяки, и мне хочется, чтобы вы хоть раз меня поняли... Объяснимся.
  - Оно, знаете, мне некогда... - как будто наивно возразил человечек, и пронзительные глазки его забегали под очками, - но если вам так хочется...
  - Да, хочется! - твердо произнес Аладьев.
  Человечек дернул плечами и моментально сел, делая вид, что он готов принести жертву.
  Аладьев видел это, но пересилил себя и с деланным спокойствием заговорил:
  - Прежде всего я ушел от вас не потому, что я струсил, или... вы это прекрасно знаете, Виктор, будьте хоть на этот раз искрении!
  - Никто этого и не думает... - вскользь обронил человечек с ястребиным лицом.
  - Следовательно, я мог уйти только потому, что в корень и совершенно искренне переменились мои взгляды если не на идею, то на некоторые тактические приемы... Я понял...
  - Ах, Боже мой, - моментально вскочил человечек, - избавьте меня от этого... Знаем... Вы поняли... Знаем... Поняли, что насилием нельзя проводить свободу, что надо воспитывать народ и так далее... Знаем!
  Слова так быстро и резко вылетали у него изо рта, что казалось, будто они долго сидели там на запоре и вдруг вырвались на свободу. Сам он метался по комнате, вертел во все стороны своим ястребиным лицом, сверкал круглыми очками и махал цепкими, с птичьими пальцами руками.
  Аладьев стоял посреди комнаты и не успевал вставить ни одного слова. Их, горячих, проникновенных, как ему казалось, способных дойти до самых глубин человеческого сердца, было много у него в голове. Казалось, что невероятно, чтобы его не поняли, не понял, по крайней мере, этот человек, столько лет близкий, живший вместе с ним, любивший и когда-то веривший в него. А между тем с каждой минутой он чувствовал, что между ними ширится какая-то непереходимая грань и все слова бессильны. Как странно: еще недавно они были так близки, точно соприкасались открытыми сердцами, а теперь казалось, что они совсем чужие, на разных языках говорящие и чуточку даже враждебные друг другу люди. И все это оттого, что Аладьев понял, что убийство есть убийство, во имя чего бы оно ни происходило, и пролитая кровь не может слепить человечество. Только любовь, только безграничное терпение, шаг за шагом веками приближающее людей друг к другу, чтобы сделать их родными братьями по духу, может вывести из истории человечества стихийную борьбу, насилие и власть. Аладьев верил в это всем сердцем своим. Он знал, что в мучительной борьбе духа, в страданиях пройдут века; но что такое века в сравнении с вечностью и ярким солнцем любви, которое взойдет когда-нибудь и высушит всю пролитую кровь в памяти счастливого человечества.
  - Ну, и прекрасно... А пока до свиданья... Завтра приду...
  Человечек стремительно схватил шапку и протянул цепкую руку.
  Аладьев медленно подал свою.
  Неожиданно человечек задержал пожатие. Круглые очки как будто призадумались. Но сейчас же он не оставил, а как бы отбросил руку Аладьева и сказал:
  - Я, может быть, не приду... Кто-нибудь другой... Пароль - от Ивана Ивановича.
  - Хорошо... - не подымая головы, ответил Аладьев.
  - Так до свиданья!
  Человечек напялил шапку на свою круглую птичью головку и стремительно бросился к двери. Но у двери неожиданно остановился.
  - А жаль! - сказал он со странным выражением, и под его блестящими очками стали влажны и грустны маленькие острые глазки. Но он сейчас же справился, кивнул головой и выскочил в коридор. Там он оглянулся на занавески, заглянул в одну и другую дверь, как будто понюхал воздух, сверкнул очками и исчез на лестнице.
  Аладьев молча и понурившись сидел у стола.
  
  
  
  
   VII
  В сумерки пришли из церкви Максимовна и портниха Оленька. Они принесли с собой тонкий запах ладана, и мечтательное смирение еще теплилось на их лицах, как бы озаренных изнутри тихими светами лампадок, возжженных перед светлыми образами.
  Оленька даже не сняла платочка, а только спустила его на плечи и села у стола с мечтательным восторгом, уронив на колени бледные тонкие руки. Максимовна тоже постояла в тихой задумчивости, потом вздохнула, как бы приходя в себя, и стала разворачивать свои тяжелые коричневые платки. Лицо ее стало сразу обычным - озабоченным и сухим. Она посмотрела на Оленьку и как будто про себя проговорила:
  - Приготовиться бы надо...
  - Что? - испуганно переспросила девушка, подняла на старуху чистые светлые глаза и вдруг порозовела слабым бледным румянцем.
  - Приготовиться, милая, говорю... - повысила голос Максимовна. - Василий Степанович обещал часов в семь прийти, так ты принарядилась бы, что ли.
  - Сегодня! - с беспомощным ужасом вскрикнула Оленька и вдруг стала опять прозрачно-бледной, точно вся жизнь внезапно ушла из тела и осталась только в больших глазах, полных томления и стыда.
  - А что? - со страдальческим нетерпением возразила старуха. - Не сегодня, так завтра. Что уж там еще... Все равно уж, от судьбы не уйдешь, а другого такого случая не скоро дождешься. Таких, как ты, в городе сколько угодно. Не Бог весть какое сокровище!
  Руки Оленьки задрожали до самых кончиков пальцев, исколотых иголкой. Она умоляюще смотрела на старуху полными слез глазами.
  - Максимовна... пусть лучше завтра. Я... у меня голова болит, Максимовна!
  Наивный голосок ее прозвучал таким безысходным ужасом и такой трогательной кроткой мольбой, что Шевырев, сидевший за дверью, в темной комнате, повернул голову и внимательно прислушался.
  Максимовна помолчала.
  - Ах ты, моя горькая! - сказала она и всхлипнула. - Что ж ты станешь делать... Сама знаю...
  - ...на что ты идешь! - хотела она прибавить, но сорвалась и только повторила:
  - Ничего не поделаешь.
  - Максимовна, - дрожащим голосом и молитвенно складывая руки проговорила Оленька, - я лучше... работать буду...
  - Много ты наработаешь, - с горькой досадой возразила Максимовна, - куда ты годишься! И побойчее тебя на улицу идут, а ты... и глухая, и глупая... Пропадешь ни за грош. Послушайся лучше меня, хуже не будет. Вот умр

Другие авторы
  • Милькеев Евгений Лукич
  • Рукавишников Иван Сергеевич
  • Мандельштам Исай Бенедиктович
  • Гиацинтов Владимир Егорович
  • Ермолов Алексей Петрович
  • Лернер Николай Осипович
  • Миллер Всеволод Федорович
  • Теплова Серафима Сергеевна
  • Бутурлин Петр Дмитриевич
  • Чуевский Василий П.
  • Другие произведения
  • Леткова Екатерина Павловна - Краткая библиография
  • Булгарин Фаддей Венедиктович - Ник. Смирнов-Сокольский. "Истинный друг человечества"
  • Кони Анатолий Федорович - В. В. Стасов
  • Гамсун Кнут - Мечтатель
  • Булгарин Фаддей Венедиктович - Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова
  • Алданов Марк Александрович - Святая Елена, маленький остров
  • Бунин Иван Алексеевич - Заря всю ночь
  • Соллогуб Владимир Александрович - Воспоминания о В. Ф. Одоевском
  • Куприн Александр Иванович - Королевский парк
  • Воровский Вацлав Вацлавович - В кривом зеркале
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 445 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа