Главная » Книги

Засодимский Павел Владимирович - Темные силы, Страница 3

Засодимский Павел Владимирович - Темные силы


1 2 3 4 5 6

ь, как ни была она покорна и смирна, но и она могла иногда возмущаться. Так, когда однажды богомолка чуть не ткнула ее носом в лохань, Настя не выдержала...
   - Чего тычешь-то? Лохань-то и без того вынесу... - голосом, полным горечи и слез, заметила она своей гонительнице.
   - Ишь ты! - запищала та. - Ишь фря!.. Мы ли - не мы ли! Фу да ну!..
   - А ты не тычь! Вот что! - и Настя, ничего больше не говоря, вылила помои.
   Вечером, воротясь с работы, Федор нашел свою молодую жену в слезах, а родных своих - в чрезвычайно смиренном расположении духа, подобном тому расположению, в каком бывает кошка, полакавшая молока прямо из крынки. Из неопределенных, отрывочных ответов Насти он только узнал, что её обидели, - и надулся. В кбмнате было тихо; мать лежала на постели, богомолка смирнехонько сидела за работой у столп.
   - Я знаю тебя, ехидная ты девка!-заговорил, наконец, Федор, обращаясь К старшей сестре, и обругал ее нехорошим словом.
   Сестра запричитала, за нее пристала мать, - и в комнате поднялся ужаснейший вой. Максимовна жаловалась, что сын родной ее в грош не ставит, в гроб хочет свести. Богомолка вопила пуще того: брат хочет выжить ее из дома, просто им, бедным, покоя нет.
   - Все-то у нас было тихо да ладно, поколе ее не принесло!- голосила она сквозь слезы и в душе клялась-божилась, что каждая ее слеза отольется Насте сторицею.
   И отлилась!..
   Ничем не легче стало Насте после этого вечера; пуще озлились на нее любезные родственники. Мучительно-длинны показались Насте первые три дня в чужой семье, а потом дни пошли скорее, но радости не приносили никакой, только одно горе. Горя было много. Насте словно на роду было написано с горем жить, с горем любить и в землю с горем сойти...
  

V

На родном пепелище

  
   Братья-бродяги между тем жили-поживали под гостеприимным кровом жалостливой баушки. Жилось беглецам недурно. Ели и спали они вдоволь, никто их не тревожил, не гонял их туда и сюда, не помыкал ими, как собачонками. На улицу, правда, днем они не смели показываться, но зато гуляли в огороде сколько душе угодно, выбегали в поле украдкой, бродили по лесу за ягодами и за грибами; ночевали они у баушиньки на вышке, и сон их по ночам был спокоен. Всего же, более красила для них жизнь полнейшая уверенность в безопасности: их не отыщут, бабка никому не выдаст их. Жили братья и уходить не думали; бабка не думала гнать их. "Пусть поживут! Душеньку хошь отведут маленько, - думала старуха.- Ребята ведь еще... Что с них взять-то?!."
   Но такого рода свобода, не признанная окружающими, воровская свобода,- со временем не стала удовлетворять братьев, как удовлетворяла она их на первых порах скитальчества. Особенно же тяготился такою свободою Алешка.
   - Что за черт! Никуда не смей показаться, носа не высунь! - роптал он,
   А тут на беду да на грех осень подошла; у мужиков по огородам яблоки стали наливаться и зреть; на репищах не столько было лычья, сколько репы, большой да сочной; всяких овощей в тот год уродилось много. Краснобокие кислые яблоки, сочная репа и горох явились большим искушением; братья стали пошаливать, опустошать помаленьку чужие сады и огороды. Им никто бы ничего не дал, - это братья очень хорошо знали; потому своим они могли считать только то, что взяли бы сами.
   Собственники же, владельцы садов и огородов, стали беспокоиться; там у яблони сучья обломаны и яблоки околочены, там редька повыдергана, а на гороховища да на репища смотреть стало жаль.
   Одна баба, идя рано поутру за водой к колодцу, увидала, как Алешка у избушки старой Ниловны дрова рубил, а брат его, сидя на крылечке под навесом, дудку себе делал из толстокожего растеньица, известного в деревне под именем бота или дидля. Пошли толки по селу о том, что к Ниловне из города племянники пришли, известные баловники и воришки. Ниловна отпиралась, уверяя, что никто к ней из города не приходил, что она ничего и знать не знает, ведать не ведает. Мало ли что могло показаться! Мало ли на нее, старуху, можно напраслины взвалить! Теперь уж братьям пришлось скрываться поаккуратнее и смотреть в оба, чтобы не попасться в ловушку. Поужинав у бабушки и забрав на целые сутки съестного, они уходили в рожь, подальше за околицу. Там, во ржи, бродяги вытоптали и выровняли для себя местечко, вбили в рыхлую пахотную землю три колышка, выдернутые из плетня, и, притащив из гуменника охапки две соломы, покрыли ею колышки и устроили таким образом шалаш, куда бы им можно было скрываться от непогоды и в ночную пору. Шалаша из-за густой, колосистой ржи не было видно...
   Степка к тому времени, отведав сладость свободы, сделался значительно посмелее и развязнее. Он стал уже подманивать брата идти за репой или за яблоками и отваживался на то, о чем прежде и подумать-то боялся.
   Бывало, темным августовским вечерком крадутся братья, как тени, вдоль плетней и заборов и, буквально обремененные добычей, возвращаются в свой шалаш. И весело им. Но Алешка все еще оставался недоволен своею участью и на достигнутую им "обетованную землю" посматривал, надув губы, все презрительнее и презрительнее; но, несмотря на темное недовольство и разочарование в "земле обетованной", Алешка все-таки, разумеется, по своей воле никогда бы не пошел изо ржи к куму - сапожнику. Здесь ни аршин, ни розга не угрожает братьям; их не душат, не давят подвальные своды; никакой власти, никакой удержи, - простор необъятный и воля, воля...
   Смелее прежнего заблистали глаза Алешки, еще более, казалось, окрепли его мускулистые, сильные руки и здоровая грудь.
   - Эко житье-то, Степа! - говаривал он брату в часы примирения с невыгоревшею волей. - А ты было на попятный хотел... Эх ты! Глядь-кось... царские палаты...
   Степа лежал и с удовольствием прислушивался, как над рожью слегка ветерок проносился, наклоняя колосья, как птичка песню запевала где-то далеко, далеко.
   - Зима-то ужо подойдет; земля-то подстынет, снегу навалит сугробищи, - куда мы тогда денемся? - рассуждал Степка, нежась на солнышке, и мысленно строил кислую гримасу при воспоминании о дяде Сидоре.
   Степке представилась вдруг живо и ясно зима холодная, вьюги и метели, которые забушуют над снежными сугробами, над теми самыми местами, где они теперь так привольно-роскошно, так, по мнению Алешки, по-царски живут, под теплым летним небом, под защитой желтых молчаливых колосьев.
   - До зимы-то еще далеко... погуляем! А там в работники наймемся, - вот те и весь сказ! - решил Алешка.
   Таким образом, подобно кротам, братья весь день до сумерек скрывались в своем логовище, но лишь только над селом Неурядным сгущалась темнота, братья выходили за добычей и гуляли; бледный месяц светил им с высоты, а тень деревьев и кустов скрывала их; росистая трава не выдавала их преступных следов. Но такая кротовья жизнь стала сильно наскучать Алешке, не любившему ползать и ежиться, когда можно было бы ходить прямо, не сгибаясь. Притом и серые туманы вставали над полями все холоднее и угрюмее. Утренники бросали в дрожь бродяг; дожди и ветры разрушали их соломенный дворец, а мутное, плаксивое небо наводило уныние. Рожь бабы дожинали, - и шалаш поневоле приходилось оставить. Думали было братья на время поселиться в старой бане, но не решились: ведь в бане-то "дедушка" живет. Дедушка не любит шутить, как раз придушит...
   - Нужно, брат, денег добыть да идти подальше! - сказал брату Алешка в одно прохладное утро, постукивая зубами и ежась от холода в своей плохонькой одежонке. - В работники пойдем... не пропадем!
   И, вероятно, хороший работник-батрак вышел бы из Алешки. Алешка ведь не любил только сапожника, за то ремесло проклятое, за которое били его нещадно, немилосердно; от дела Алешка не бегал, он был не прочь и косить, и пахать, и жать, и молотить. Не давайте только ему, христа ради, шила, дратвы, кожи вонючей, не заставляйте сидеть его круглый год в грязных четырех стенах да не бейте его колодкой по голове.
   - Не пропадем, брат, ей-богу! - с уверенностью повторил Алешка.
   Степка же молча задумчиво рвал сухую, желтую траву, рвал и отбрасывал прочь. Степке, обленившемуся в лавке дяди, пришлось не по вкусу предложение брата. Брат звал его лежебоком - и по заслугам. Похмурился, похмурился Степка и все-таки согласился идти лучше в работники, чем возвратиться в лавку к дяде. Но таковое решение было им принято не потому, чтобы он предпочитал вольную трудовую жизнь жизни лавочнической, подаршинной: нет! Просто влияние сильнейшего и на этот раз взяло верх над его нерешительностью.
   "Нужно денег добыть для того, чтобы уйти куда-нибудь подальше", - говорил Алешка. Следовательно, надо было что-нибудь украсть и украденное обратить в деньги. Сказано - сделано. Под навесом сарая отыскали они однажды ночью соху, сняли сошник и утащили. На другой же день ввечеру братья были пойманы на гумне, за ворохом соломы, при них же нашелся и злополучный сошник... Те же звезды, что и в первую ночь их бегства из города, теперь смотрели на них; но не с прежним чувством взглядывали на них теперь пойманные бродяги. Холодный, сырой ветер свистел вокруг риги и по полю, над пожелтевшим лугом; уныло шумел он над сухими ветлами и унылую песню напевал он теперь братьям. Распрощались братья с золотою волею.
   Со слезами на глазах смотрела баушка в разбитое оконце, как увозили их в город; сухо, злобно смотрела старуха на собравшихся мужиков и на горластого старшину. Скрипя и трясясь, покатилась телега по грязной дорожке за околицу и скоро скрылась в кустах. Но не скоро успокоилась старая баушка. Хмурилась старуха; смурилось серое небо, заглядывавшее в ее тусклое оконце, заклеенное бумагой, позатыканное тряпицами...
  
   В жилище Никиты Долгого, в жилище бедности и труда, весь день с сероватого рассвета до темной ночи пила визжит, стучит топор да раздаются от поры до времени ругательства. Приходят и уходят сердитые, грязные люди, толкуют, спорят, кричат; иногда слышатся глухие удары, удары кулака по человеческому телу, потом прорывается резкий крик, детский плач и стоны. Но визжанье пилы, стук топора все покрывают, все заглушают. Не заглушить им только глухих, слезных жалоб и законного недовольства строптивых сердец.
   Никита стругает брусья для рам. Андрюшка с сухой коркой сидит на полу у печки, а кошка, сидя перед ним, умильно взглядывает на корку, зажатую в кулаке Андрюши, - и мяучит. Андрюша отламывает кусочки хлеба и бросает их кошке...
   Андрюша был очень добрый ребенок. Его сердце тепло отзывалось на горе и радость всякой бессловесной твари. Горько плакал он, когда мать прищемила кошке хвост в дверях; нежно прижимал он к груди бедную кошку, нежно гладил ее по спине. Только, бывало, прилягут старшие отдохнуть после обеда, Андрюша обшарит все столы, заглянет и к старухам-соседкам, достанет пригоршню хлебных крошек, какой-нибудь крупы и отправляется на двор кормить куриц, галок, ворон и воробьев. Сбивчивы были у него понятия о правах собственности, о разграничениях "моего" и "чужого".
   - Ах ты, воришка негодный! - ругнула раз Андрюшу старуха, застав его на месте преступления и с поличным в руках.- Ах ты, срамник...
   Андрюша в ту минуту подымался на цыпочки и выскребал из стола сухие крошки. Он нисколько не смутился, не обиделся и понял только то, что старухе жаль крошек...
   - Дюша сходит и купит тебе в бувочной сухаей! - утешал он старуху.
   Курицы зато знали его и стаями бегали за ним, лишь только показывался он на дворе. Слетались к нему вороны, воробьи и галки, - и Андрюша расхаживал между ними как хозяин.
   Вечером, когда Никита оканчивал раму и намеревался зашабашить, так как день приходился субботний и по церквам раздавался благовест ко всенощной, - дверь растворилась, и в ней показался полицейский. Согнувшись в три погибели, вошел служивый в жилище столяра, вполоборота оглянул Никиту и пригласил его следовать за собой в часть для получения сыновей, находившихся в бегах. Катерина Степановна, всплеснувши руками, так и замерла от удивления.
   Никита натянул кафтан и отправился в часть. Свидание отца с детьми после продолжительной разлуки было не из числа тех нежных свиданий, которые заставляют зрителей проливать слезы умиления. Дома началась обычная расправа. Никита принес большой пучок розог.
   Степка с первых же ударов огласил Никитино жилище громкими криками: Степка молил о пощаде и сваливал всю вину на брата. Скоро Никита бросил его. Алешке зато досталось за двоих. Кстати подошел и дядя Сидор, услыхавший о поимке братьев-беглецов, и помог Никите расправиться с сыном. Алешку привязали к лавке и драли жестоко. Андрюша дрожал от страха и тихо плакал, забившись в угол за печку. Алешка же, стиснув зубы, лежал неподвижно под розгами и не подавал ни малейшего признака раскаяния... После экзекуции Алешка, как дикий зверь, бросился на дядю Сидора, вцепился ему в бороду и вырвал из нее порядочный клок волос. Дядя взревел от боли и ужаса. Алешку опять повалили и истязали ужаснейшим образом.
   - Я тебе, дьяволу, красного петуха подпущу! - голосом, дрожащим от злости, прошипел взбешенный мальчуган, вперяя в дядю Сидора взгляд, полный самой ядовитой, непримиримой ненависти. - Мошенник ты этакий! Плут... Мучитель!..
   - Ой, парень, парень, уймись! Угодишь ты... Ой, угодишь!- пророческим тоном заметил дядя Сидор, покачивая головой.
  

VI

Бог свидетель

  
   Вследствие возникших несогласий между Никитой и дядей Сидором, - Степка был отдан не в лавку, а в трактир под вывескою "Черного орла" в качестве мальчика. Остригли Степку в кружок, надели на него красную кумачную рубашку, нанковые полосатые штаны и научили его: как надо принимать, провожать и угощать почтенных посетителей "Черного орла", большая часть которых состояла из купчиков и купеческих приказчиков, благодаря выгодному местоположению "Орла", близости его от рынка. "Черный орел" пользовался и городе вполне заслуженною репутацией самого разухабистого, разгульного "трактира".
   Жизнь в разгульном трактире на первых порах Степке не полюбилась; несносно казалось ему не иметь ни минуты никоя, ни минуты свободного времени... Но мало-помалу паренек втянулся в лихорадочно-тревожную, шумную жизнь и стал находить время для гулянья и для всякого баловства. Весь день Степка бегает, встряхивая своими вихрами, суетится, выкликивает "сейчас-с", подает, убирает и в то же время успевает незаметным образом и тарелки полизать и из рюмок остатки допить, от чего иногда Степкино "сейчас-с" кажется посетителям чрезвычайно продолжительно, и они в нетерпении случат ножами о стаканы и тарелки. Вечером, когда в потемневших коридорах "Черного орла" лампы льют свой тусклый свет, Степка дремлет на стуле, но чутко дремлет, и только лишь из залы крикнут: "Чловек! Мальц!" - Степка с растрепанными волосами, с глазами, смыкающимися от усталости, со всех ног бросается в залу. Степке только что приснилась колосистая рожь, в ней шалашик, а над рожью - безоблачная синева... Таинственное перешептыванье колосьев отдается еще у него в ушах, теплый ветерок веет еще по его заспанному лицу. А в зале попойка, хохот, грохот...
   - Малец! Сюда еще графин очищенного! Живо!- орет молодой приказчик, раскрасневшийся, как рак. - Гулять, так гулять! Эх да ну! - приказчик визжит от удовольствия.
   - Полохало ты этакое! Право, полохало! - замечает ему пожилой купец, потягивая чаек. - Жена молодая - полгода, как женился... ждет, поди! А он - вон...
   - К лешему ее! - орет молодой гуляка, испускает какую-то дикую руладу, похожую и на конское ржание и на собачий лай, и энергически отплевывается.
   В бильярдной стучат шары; в буфете звенят рюмки и стаканы.
   Степка таращит глаза и не может еще в толк взять, чего требуют от него купцы.
   - Водки! Водки, тебе говорят! Оглох, что ли! Дай-ка я тебе уши-то раздеру... - пьяным голосом вопит гуляка.
   Степка стушевывается и через минуту является с графином на подносе. Дикий хохот, шум и гам глушат Степку.
   Но Степка не только что привыкал, но даже входил во вкус этой грязной, безобразной жизни, которая изо дня в день, как страшный сон, проходила по залам и номерам "Черного орла", проходила, унося с собою, как в бездонную пропасть, человеческое здоровье и деньги, а с ними счастие и благосостояние семей. Здесь же, под кровом рокового "Орла", удалось Степке сделать первый, робкий шаг по дороге разврата. Не по дням, а по часам, как говорится в сказках, старился Степка: лицо осунулось и побледнело, глаза потускли, оттенились темными, зловещими кругами, потеряли всякое выражение, всякий смысл, и на впалых щеках выступал пятнами болезненный румянец.
   Алеша между тем, подобно Степке, также не попал к своему прежнему хозяину, к любезному куму-сапожнику, но по рекомендации зятя Федора поступил на льняное, веревочное заведение купца Синеусова, где давно уже служил Гришин. Пыльная атмосфера сарая, захватывавшая дыхание и сокращавшая не по дням, а по часам человеческую жизнь на целые годы, все-таки показалась Алешке гораздо свежее и привлекательнее той затхлой, гадкой атмосферы ругани и ежеминутных колотушек, которую распространял вокруг себя, как заразу, кум-сапожник и из которой Алешка решился лучше убежать куда глаза глядят, чем оставаться под ее тлетворным дыханием. Алешка, как и все прочие его товарищи по сараю, кашлял и часто хватался за грудь... Но благодаря им каждую весну зато огромные массы льна, веревок и каната сплавлялись на барках в один из русских портов, откуда корабли уносили их в дальние страны. Ценою пота и крови приобретались миллионные барыши.
   В то время как Степка зажил под крылышком "Черного орла", - различие в характере братьев обозначилось яснее. Степка выглядел немощным мальчуганом, трусливым, как заяц, блудливым, как кошка. Алешка же, хотя несколько и пожелтел от сарайной пыли, но все-таки еще являлся крепким и смелым, как черт. Женщин Алешка презирал, и если бы кто-нибудь захотел разобидеть его посильнее, то его стоило бы только обозвать "девушником": более унизительного прозвища Алешка не мог и представить. В нем, еще в ребенке, давно уже замерли, отзвучали все нежные, ребяческие струнки. Суровый и строгий, он избежал той грязи разврата и цинизма, которая с ног до головы, как проказой, облепила Степку, разъедала его молодой организм и рыла для него раннюю могилу.
   Пока братаны, таким образом, сживались с своею новою участью, Никита кончил последнюю, шестую раму и отнес их покровскому дьякону. Вышло недоразумение: отец дьякон отказался от рам. Он, по его словам, заказывал рамы сосновые, а Никита ему сделал березовые. Сначала оба говорили ладно, толково, внушительно, затем расспорили и, наконец, формально поругались. Никита упрекнул отца дьякона в отступничестве от своего слова, намекнул на то, как нехорошо такие штуки выкидывать с бедными людьми, что ему бы следовало не только что самому не обижать бедных, а, напротив, еще перед другими заступаться за них. Отец дьякон, мужчина рослый и тучный, даже весь побагровел, заслышав резкую, горячую проповедь столяра, пустил густую октаву и обозвал Никиту "пьяницей" и "негодяем", который о семействе не радеет, а все только тащит в кабак. Кончилось же тем, чего именно и желал отец дьякон, то есть столяр принужден был взять в охапку свои рамы и убираться восвояси.
   Несколько дней спустя Никита рядом с Покровским дьяконом стоял в камере мирового судьи. Судья, весьма благообразный господин, с умным, открытым лицом, с темною густою бородой, сидел за столом и, сморщив брови, пробегал Никитину жалобу. Над судьей на голубоватой стене висел в овальной позолоченной раме поясной портрет государя; в камере все обстояло как следует. Два писца скрипели перьями; за желтой деревянной решеткой толпился тяжущийся люд.
   - Так не можете ли прийти как-нибудь к соглашению? - заметил судья, поднимая голову от бумаги и обращаясь к дьякону и столяру.
   Отец дьякон с тупым удивлением свысока оглядел Никиту и сердито усмехнулся.
   - Я только удивляюсь, господни судья, как это. он осмелился утруждать вашу милость!? - пробасил дьякон.
   - Меня всякий может утруждать! Для того я здесь и нахожусь... - перебил его судья, роясь в бумагах.- Не в том дело... Не можете ли вот прийти к соглашению.
   - Да мне что! Мне нечего с ним соглашаться! - строптиво заговорил отец дьякон. - Я, господин судья, жалею только-с, что связался с ним! Ведь его уж все знают...
   - Батюшка! Отец дьякон! А отец дьякон! Перекрестись на образ. Вон образ-то! Перекрестись, скажи...- убедительно говорил Никита, дергая слегка отца, дьякона за широкий рукав его рясы и показывая на образ, темневший в переднем углу.
   - Господин судья! Не приказывайте ему меня трогать, - обиженным тоном воскликнул дьякон, с сердцем выдергивая свой рукав из рук столяра.
   - Оставьте! - строго заметил судья Никите.- Вы говорите, а не трогайте...
   - Так вы никаких доказательств представить не можете?- немного погодя спросил судья Никиту.
   - Да как же! - начал тот, видимо, смутившись... Чего тут еще доказательства! Отец дьякон сам меня, призвал, да и говорит: "сделай, говорит, шесть рам к покрову дню, говорит, чтобы готовы были шесть рам березовых; мне, говорит, непременно нужно..." А я говорю...
   - Да вы уж это рассказывали! - перебил судья, трогая свою цепь. - А еще не имеете ли чего? Нет ли у вас письменного условия, записки какой-нибудь? Нет ли, наконец, свидетелей?
   - Гм! Какие тут записки! - с усмешкой возразил, столяр.- Мы и без записей обходимся, с хорошими людьми потому завсегда дело ведем... А свидетели точно что есть! Вот ихняя же работница...
   Никита указал на отца дьякона.
   - Федора-то? - лаконично вопросил дьякон, вполоборота взглядывая на истца.
   - Прозвища-то уж я не упомню... Кажись, что Федора...- ответил тот.
   - Федоры, господин судья, в то время и дома-то не было... Вот врет-то! - бойко заговорил ответчик. - Месяц уж, как она отошла от нас... Не знаю, где она теперь и есть-то... В деревню, должно быть, ушла: родные у нее там...
   Последние фразы были произнесены самым небрежным, самодовольным тоном, таким, каким обыкновенно говорит ответчик, почувствовавший, что опасность уже миновала: "с нас, мол, как с гуся вода"...
   - Да уж это какой свидетель... Знамо дело!.. - насмешливо заметил Никита. - А вот, ваше высокоблагородие, как перед богом: "шесть березовых рам, говорит, сделай к покрову, весной еще, говорит, закажу..." Вот тебе и закажу...
   - Грех только один... - проворчал дьякон, отворачиваясь от Никиты.
   - Итак, вы никаких новых доказательств не представляете? - спросил судья Никиту голосом, до того невозмутимо-спокойным и ровным, что устами его словно говорил сам бесстрастный, холодный закон.
   - Нет у меня больше ничего... что тут... А вот хоть с места не встать!
   Никита крестился и смотрел на образ. И не знал он, невежда, что без доказательств, по одному его слову искренному да по божбе, - никакой судья в мире не заставит отца дьякона взять рамы и уплатить за них следуемые деньги.
   Через несколько минут было объявлено, что в иске Никите Петрову отказывается. Отец дьякон, выходя из камеры, вежливо раскланялся с судьей.
   - Теперь, милый человек, уж, значит, шабаш! Теперь уж с ним ничего не поделаешь? - спросил Никита у одного из писцов. (Судья на ту пору вышел закусывать.)
   В ответ ему молча только головой кивнули.
   Другие тяжущиеся вызывались. Никита хмуро оглянул комнату с пола до потолка и вышел. "Эх вы, рамы мои, рамы! - думалось Никите. - Не спихнуть мне вас с рук..."
   А пока Никита судился с отцом дьяконом и призывал в свидетели бога, Андрюша жаловался матери на старуху Спиридоновну.
   - Мама! Хоьошо рази она это деает? - говорил внушительно Андрюша. - Ты ушла, а она на меня так посмотьела, да и говоит: что ты, Дюшка-дуак, глазки-то выпучил! Ведь не хоьошо это, мама... Я ведь не Дюшка, а Дюшенька!.. Да, мама?.. И не дуак!
   Андрюша, должно заметить, несмотря на грубость и жесткость, яркая печать которых лежала на всех отношениях окружавших его людей, был чрезвычайно впечатлителен и обидчив. Иное бранное слово его повергало в сильнейшее уныние, доводило до слез.
   Возвратился отец и ругнул Степановну за то, что обед не готов. Степановна, разобиженная взыскательностью мужа, попрекнула его тем, что он спьяна, должно быть, действительно не вслушивался в слова отца дьякона и вместо того, чтобы сделать рамы сосновые, смастерил березовые...
   - Скоро ли еще ужо возьмут их, ищи охотников! - говорила она резко. - Косяки-то оконные не во всех домах, поди, одинаковы... Не по мерке для тебя сделаны? Таковский и есть... - резко говорила она. - Не трескал бы винища-то своего проклятого, так и было бы поздоровее...
   Степановна была твердо убеждена в правоте мужа, но говорила таким образом просто со зла. Подлила масла в огонь Катерина Степановна... Никита пуще заругался; жилы раздулись на его морщинистом лбу, губы дрогнули, - и он крепко хватил жену по спине своим дюжим кулаком. Началась драка... Вся избитая, Степановна убежала из дома.
   Вечером, когда Степановна возвратилась домой от кумушек, к которым бегала поведать про свое горе, про своего "изверга окаянного", опять поднялся вой, завязалась страшная брань, Андрюша весь бледнешенек сидел за печкой и трясся как в лихорадке; зубы его невольно стучали, когда который-нибудь из родителей сильнее возвышал голос... В самый разгар свалки в дверях показался хозяин дома - отец Василий. Мерного поступью приблизился почтенный человек к ругавшимся.
   - Нехорошо, нехорошо, Никита, вы живете! - кротко заговорил он. - С утра до вечера у вас шум да крик: постояльцам покоя не даете. На что же это похоже! - Священник погладил, по привычке, свою бороду и строго посмотрел на своих духовных детей. - Что у вас тут такое? - продолжал он. - Что вы делите?.. Ты знаешь, Катерина, что сказано в священном писании: жена должна покоряться и уступать своему мужу, - он господин ей...
   - Господин он... - прошипела жена, враждебно и искоса посматривая на Никиту.
   - А муж должен снисходить к слабостям жены! - поучал священник, словно бы недослышав замечания Степановны. - Потачки давать ей не надо, но не годится и надругаться над ней. Муж должен защищать жену... А ты!..
   - Она, батюшка, и сама - не промах... отгрызётся от кого хошь! - с добродушной уверенностью проворчал Никита.
   - Ну, да... Ну, сказал бы слово, построже бы обошелся, а все-таки уж не так... С утра до вечера у вас брань да возня. Ведь у вас, поди, без непотребных слов дня не проходит... Грех! Большой это грех!
   - Да ведь иной раз, отец Василий, удержаться не можно! Вот те Христос, не можно! - возразил Никита совершенно искренно.
   - И это грех говорить! - строго перебил его священник, хмуря свои густые брови. - Как не можно! Нет, можно. Ты проси у бога смирения да согласия. Ну, что тут у вас за жизнь, подумайте-ка! вместо спокойствия только одни раздоры да свары... Нехорошо, Никита, нехорошо! Человек ты неглупый,- пойми это...
   Проповедь была хорошая, да не того было надо бедным людям...
   Никита слушал, на словах соглашался с проповедником, а в душе не понимал, "как можно не ругаться и не злиться, когда все-то, все-то злит тебя и раздражает..."
   Степановна с умилением слушала отца Василия, вздыхала и думала: "Так-то так... грехи наши тяжкие!.. Да ведь дерётся-то, черт, больно... Леший этакий, пьяница..."
   Священник ушел. Супруги поугомонились.
  

VII

История одного двугривенного и многих тысяч рублей

  
   Крупными хлопьями валит снег С серого неба, покрывает подмерзшую землю, убеляет крыши домов и церквей болотинских и красиво увешивает сучья голых деревьев. Крупные хлопья снега, кружась, падают и заносят кустарники, и старые липы, и белостволые березы в барском саду, соседнем с домом отца Василия.
   Сумеречный свет скупо, словно нехотя, пробирался в конуру Никиты Долгого. Этот сумеречный свет, скупой и жалкий, хлопья снега, липшие к стеклам оконниц, завывание ветра в барском саду, а всего сильнее холодная температура собственного жилья самым чувствительным образом напоминали Никите о том, что зима подходит, что дров надо запасать, а чтобы дров запасать - нужно прежде денег добыть: в кармане же Никиты денег не водится, без ног уходят, проклятые, несмотря на то, что в кармане нет ни одной дыры. Вот Никита и стоит над своим старым станком и думает бесконечную думу о зиме, о холоде, о своем безденежье.
   - Совсем-таки измерзла! - говорит Степановна, входя и крепко захлопывая мокрую, ослизлую дверь.
   Сыровато-холодный, удушливый пар расходится по каморке.
   - Ветер такой холодяк, просто ужасть! - рассуждает Степановна. - И снег-то валит, - света божьего не видно...
   Степановна только что воротилась с реки, где целые четыре часа полоскала белье. Лицо и руки у нее посинели от холода; высокие кожаные сапоги намокли и Так крепко заскорузли на ногах, что Степановна не могла даже и снять их. "Пусть ужо пооттают маленько!" - решила она наконец, выбившись из сил от напрасных стараний стащить с ног тяжелые сапожищи.
   - Чайку бы хоть напиться!- проворчал Никита.
   - Вчера остатки допили! - ответила жена и, ежась от холода и сырости, отогревая дыханием руки, принялась перетаскивать застывшее белье из салазок в тепло.
   Андрюша сидел у окна, завернувшись в старый отцовский полушубок, и смотрел в сад. Сквозь снег и сквозь серые сумерки сад представлялся ему страшным, холодным царством угрюмых великанов, на что-то все сердито ворчавших... Нахохлившись, сидели там вороны на скрипучих ветвях и с жалобным, беспокойным карканьем забивали головы под крылья...
   Никита тоже потирал руки от холода и машинально примерял брусок к бруску...
   Не вокруг уютного чайного стола с весело шипящим посредине самоваром, но сумрачно и пасмурно, также с горем и заботой встречали зиму в Федюхиной семье. И там было холодно; и там думали о деньгах...
   Гришин, по причине субботнего дня, возвратился домой ранее обыкновенного и суровее, чем всегда. Таким неприступным и суровым делался он каждый раз, как подходило первое число месяца, а с ним вместе приближался и расчет заработной платы. В настоящий вечер наморщенный лоб и надутые губы ясно говорили о недовольстве.
   - Вот Гаврюшке все норовят, как бы дать работу полегче!- ворчал Федор сквозь зубы.- И куделю-то ему отделяют ровную да гладкую, что твой шелк! И покладена-то она ладком, и такая-то длинная, что просто любо посмотреть! А нам таких лохмотьев кинут, такой падерины, что иной раз не проворотишь... Ровно черти всю истрепали! Толку не дашь... Ну, обыкновенно, меньше и сделаешь - меньше и получишь... Это уж так! А подсыпь-ка я этому самому надсмотрщику, скажи: "Митрий Митрич! Так и так, мол, не угодно ли вам компанью сделать, насчет чайку, значит, пройтись... Глядишь - дело-то и пошло бы на лад... гм!.. Да...
   - Куда опять Настасью-то услали? - немного погодя спросил Федор у матери, не видя в избе жены.
   - Никуда не отсылали ее, родной! Сама, знать, ушла...- ответила мать так смиренно, что и подумать было бы нельзя, что это та же самая злая, сварливая старуха, которая еще недавно, по ее собственному выражению, "славно этак распушила Настьку".
   Муж, разозлившийся на "пса-Гаврюшку" и на "Митрия Митрича", встретил пришедшую вскоре после того Настю целым потоком самых гнусных ругательств.
   - Куда тебя леший-то носил? - орал он, - Попадешься уж ты мне под трах-тарарах... Я уж... доберусь до тебя... Я те спину-то вспишу!.. К маменьке, поди, ползала!
   - Нету!- ответила Настя, едва переводя дух от усталости и волнения. - В магазин за бумагой ходила.
   - Ну! - рявкнул муж с нетерпением.
   - Отказал... "Больно, говорит, неисправна стала... а охотниц до гильзошного дела и без тебя, говорит, много..."
   Муж опять выругал Настю. И ленива-то она, и неряшлива, и беззаботна! Ей только бы на печке лежать, сидеть сложа ручки. Радовались родные, слыша такие жесткие, вовсе несправедливые нападки; плакала Настя, но до ее слез никому не было дела. Без мужа ее заставляли работать, как ломовую лошадь, а при муже нарочно оставляли без дела, чтобы показать Федору, что за дармоедку держат они у себя.
   С первого же раза, как уже сказано, в своих новых родных Настя встретила непримиримых врагов, которые с великим наслаждением высосали бы из нее последнюю каплю крови. Пока муж заступался за молодуху, молодухе жилось сносно. Но бедному, как читатель, вероятно, уже заметил, - быть добрым и любящим несравненно труднее, чем пройти толстой веревке сквозь игольное ушко. Враждебные столкновения с ближними, неудачи и обиды, которым Гришин подвергался постоянно, подобно всякому рабочему, печально отзывались и на его отношениях к жене. К тому же, словно бы на беду, Настю постигла болезнь, не скоротечная болезнь, но сулившая долгую, мучительную жизнь. Не успел еще пройти и золотой медовый месяц, как Настя захворала. Конечно, если бы полечиться, так можно бы еще захватить болезнь и не дать ей развиться; но бедным и лечиться-то нельзя. По крайней мере в Болотинске никто еще не знал такого доктора, который ездил бы и лечил бесплатно; говорить же о поступлении в общественную больницу с платою по семи рублей в месяц значило бы просто напоминать прекрасные советы гейневского доктора.
   Беспомощно, не обласканная ни одним словом участия, слабела и хирела Настя, тая быстро, как снег под дуновением теплого, весеннего ветерка.
   Не по душе пришлась Федору хворость жены; он уж не раз со злостью обзывал Настю "гнилою" и "кошкой ободранной". Не с прежнею горячностью заступался он за Настю и часто, не моргнув глазом, выслушивал, как при нем поносили жену самою безобразною бранью. Любовный жар его стал охладевать в той мере, как сильнее и сильнее заболевала и тощала его жена. А тут еще приговоры да разные замечания родных, делавшиеся как бы "между прочим"...
   Федор дремлет, растянувшись на лавке, а мать шепотом, словно из боязни разбудить спящего, но таким шепотом, который бы дошел до слуха Федора, говорит кумушке:
   - Вот, матушка ты моя, век-то и загубил свой ни за что ни про что... За полушку, за полушку, родная, сгубил себя... Сам-то молодец какой... Поглядеть - сердце радуется! А она-то!.. И месяца-то он не жил с ней... заохала да заохала, да вот и все! То есть так, голубушка ты моя, горько станет, как пораздумаешь... ужасть! Охо-хо!..
   Федор не спит, все слышит: материнские злоязычные речи доходят по назначению, западают ему в душу. И Федору стало казаться, что Настька в самом деле его молодецкий век загубила. Опостылела Федору жена, опостылела вся семья, опостылел свет божий... Родные живо почуяли, что на их улице праздник выходит, и стали смелее нападать на покорную, беззащитную Настю. Сначала Федор оставался молчаливым свидетелем унижения, которому подвергалась жена, а потом и сам начал напускаться на нее. Особенно же опротивела ему Настя, когда он узнал, что, будучи в девках, она "водила амуры" с некиим писарем-усачом. Максимовна, давно уже пронюхавшая кое-что от кумушек о знакомстве Насти с писарем, о встречах их в церкви за всенощной, представила теперь сыну целую картину в самом соблазнительном духе и зажгла в Федоре дикую, бешеную ревность к больной, измученной жене.
   Очень редко находили на Федора такие тихие минуты, когда он без злости вспоминал о своей прежней, скоротечной любви, когда в сердце его просыпалось сострадание и даже нечто похожее на нежность к бедной женщине.
   Раз поутру свекровь страшно за что-то ругала молодуху, сестра-богомолка вторила ей. В ту самую минуту, как Федор смотрел на жену, - яркий солнечный луч весело скользнул по заплаканным глазам Насти и по ее увядшему, но все еще милому, симпатичному лицу.
   - Ну, полно вам, - крикнул Федор. - Что вы, дьяволы, напустились-то на нее! Вот как возьму да хвачу... - и тут он сделал, должно быть, очень выразительный жест, потому что богомолка тотчас же прикусила язычок и смолкла...
   Мать тихо ворчала, а Федор облокотился на стол и, не смотря на Настю, принялся задумчиво стучать пальцами по столу. Он посмотрел на обручальное кольцо, крепко обхватывавшее его толстый палец, и вздохнул...
   Но редко находили на мастерового такие минуты, очень редко: недели, месяцы проходили, а Настя не видала от мужа ни взгляда ласкового, ни доброго слова... Теперь уж она нигде не находила себе покоя и защиты: богомолка тычет ее чем ни пошло; будит - пинает ногой; есть, дает - все кидком да броском. Марфутка глупо хихикает ей прямо в лицо; мать гоняет туда и сюда, - и Настя все сносит и через, силу исполняет приказания.
   Сегодня утром Максимовна послала ее, на реку за водой.
   - Жрать-то, матка, умеешь, умей и работать! - прикрикнула Максимовна на невестку, когда та осмелилась было заикнуться ей о своей немочи.
   Накинула Настя ведра на коромысло и пошла, еле-еле передвигая ноги. Отойдя несколько шагов от дома, Настя остановилась и поспешила сесть в сторонке у фонарного столба; силы оставили ее. Когда несчастная поопомнилась и приподняла свою отяжелевшую голову, мимо ее проходил писарь с женой - с толстою купчихой, дебелое лицо которой было отштукатурено нелепейшим образом: над бровями лежали, как белые ленты, - полосы пудры, на носу тоже виднелось белое пятнышко, наподобие летающей снежинки, а красные и белые пятна на щеках сильно напоминали татуировку диких. Писарь, поровнявшись с Настей, отвернулся в сторону, как будто ненароком. Передохнувши, взялась Настя за ведра и пошла. От дома до реки, то есть на полуверстном расстоянии, она садилась отдыхать по крайней мере раз десять. Понятно, что она запоздала и должна была весь день терпеливо выслушивать попреки и брань любезных родственников.
   Теперь, в описываемый вечер,- сидит она, вспоминает свою недавнюю встречу с писарем. И такою-то тварью соблазнялась Настя! Такое-то подлое животное было предметом ее первых мечтаний, ее первых слез!
   На егорьевской колокольне ударили ко всенощной, Максимовна крестилась, крестилась богомолка, крестилась и Марфа, глупо тараща глаза на передний угол, только у Насти руки отяжелели - не подымаются... Больная, поруганная, всеми оставленная, она молила только смерти у бога. "Вот и с жизнью согрешила теперь!- с горечью раздумывала она, прислушиваясь к благовесту. - Эх, да если бы смертоньку бог послал!.."
   А какою, бывало, живою тревогой переполнялось ее девичье сердце, когда с егорьевской колокольни, точно так же, -как теперь, мерно гудели колокола! Положа руку на сильно бьющееся сердце, с радостью и трепетом прислушивалась она тогда к знакомым, отзывочным звукам, носившимся над городом... В вечернем звоне для нее действительно слышалось благовестне: у Егорья за всенощной писарь бывал, говаривал с ней по окончании службы и провожал ее домой. Теперь же, прислушиваясь к благовесту, только вспомнила она, что должна идти за деньгами к одному барину-благотворителю.
   В Болотинске, как во всяком порядочном губернском городе, существовало благотворительное общество. Импровизированные благотворители болотинского нищенства были народ все веселый, разбитной: устраивались спектакли, концерты, лотереи аллегри и просто лотереи - и две трети вырученных денег употреблялись обыкновенно на закуску, на шампанское и вина. Одна же треть раздавалась по мелочам не тем бедным, которые в светлое Христово воскресение разговляются сухою коркою, а в будни умирают с голода,- но тем бедным, что называются приживалками-салопницами, которые всюду, где только заводится благотворительность, составляют многочисленный тунеядствующий класс самых наглых, пресмыкающихся попрошаек. Таким образом, благотворители сбирали деньги с простодушных обывателей Болотинска; филантропические желудки наполнялись вкусными яствами и вином, а бедные щелкали зубами.
   Кожаные сапоги у Насти износились, подошвы поотстали, да и большой палец левой ноги выставился из сапога. Скоро морозы наступят - Насте нужно заводить обувь. Не могши ничего добиться от мужа и родных, Настя, по указанию добрых людей, обратилась к одному господину, члену благотворительного общества. Настя два раза уже ходила к благотворителю, но дома его не заставала. В последний раз ей лакей наказал прийти в субботу, в семь часов вечера. "Теперь, значит, самая пора и есть!" - подумала Настя, прислушиваясь к колокольному звону, доносимому до нее порывистым ветром.
   Более часа простояла Настя в передней у члена-благотворителя, ожидая милостивой подачки и любуясь между тем на мягкий свет, разливавшийся от лампы, накрытой стеклянным матовым шаром.
   Наконец вышел в переднюю письмоводитель важного лица и немного покраснел, подавая Насте - двугривенный. Бедная женщина посмотрела на серебряную монетку, повертела ее в руках и мысленно горько усмехнулась над щедрым даянием.
   "Какие же сапоги я куплю на двугривенный?" - спрашивала она сама себя, сходя по лестнице, устланной ковром.
   Лишь только успела она выпустить бронзовую ручку парадной двери, как снежный вихрь ослепил ее и чуть-чуть не снес с барского подъезда. Больная, усталая, пошатываясь, брела Настя по сугробам, судорожно стискивая в руке двугривенный и не чувствуя, что большой палец ее левой ноги холодеет и пронзительный ветер прохватывает ее насквозь. Зато чувствуется ей, что ветер насмешливо насвистывает ей в уши песенку о двугривенном; насмешливо, чудилось ей, посматривали на нее фонари сквозь бушевавшую по улице вьюгу...
   Но нашлась же одна добрая душа - послала Насте три рубля на сапоги...
   Это была одна старая вдова, женщина некогда богатая...
   Более пяти тысяч осталось ей после мужа, служившего долго в приказе призрения, да своих собственных деньжонок насчитывалось у нее тысяч до трех. Капитал, по-провинц

Другие авторы
  • Галина Глафира Адольфовна
  • По Эдгар Аллан
  • Засодимский Павел Владимирович
  • Кукольник Павел Васильевич
  • Кондурушкин Степан Семенович
  • Соловьев Николай Яковлевич
  • Гиппиус Василий Васильевич
  • Веревкин Михаил Иванович
  • Благовещенская Мария Павловна
  • Ясный Александр Маркович
  • Другие произведения
  • Вербицкий-Антиохов Николай Андреевич - Рассказы
  • Чарская Лидия Алексеевна - Игорь и Милица
  • Логинов Ив. - Стихотворения
  • Амфитеатров Александр Валентинович - Прокопий
  • Лунин Михаил Сергеевич - Общественное движение в России в нынешнее царствование
  • Гончаров Иван Александрович - Два случая из морской жизни
  • Лукомский Владислав Крескентьевич - Художественная выставка во Львове
  • Ярцев Алексей Алексеевич - Михаил Щепкин. Его жизнь и сценическая деятельность
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Ицка и Давыдка
  • Шевырев Степан Петрович - Герой нашего времени
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 322 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа