н чаю; он подвинул его к себе, вытер ладонью запотелый лоб и спрятал за ухо свесившуюся прядь волос.
- Бывало, - продолжал он, - какое ото всех почтение! Истинно говорю, умереть - не лгу, идешь, бывало, по улице-то, - только шапку сымаешь, только сымаешь: "А! Иванов! Капитоша! зайди, долбони рюмочку!" - "Эй! друг! сделай штучку...." - "Что дашь?" - "Что угодно!" Ей-ей-с! Иные и господа, а обращались в лучшем виде... У купца у Псунова у одного сколько я денег перебрал, кажется, сметы нет!.. В прежнее время у него в доме - Садом-Гамор: турок ли, арап ли какой, панорамщик, всякий, всякий к нему шел... И что только творилось!.. Музыканты играют, обезьяны ученые скачут, кто на флейте, кто на кларнете, кто фокусы показывает, кто колесом ходит, - ну, то есть, столпотворение было!.. А Псунов-то этот лежит, бывало, в одной рубахе на диване, только покрикивает: "Эй, ребята, проворней!" И я тут же толкусь... Нет-нет и на мою ладонь что-нибудь капнет, - все дай сюда! Все ребятишкам...
- Вы женаты? - спросил я.
- Как же-с! - сказал гость, и, к удивлению моему, сказал как бы даже с удовольствием. - Как же-с, уж у меня, слава богу, старшему сыну четырнадцатый год, как же-с! Слава богу... Изволили читать бумагу-то? Афишку мою? Все он-с!.. И преотличнейший почерк!.. Да-с, благодарен за это! Одно только и утешение, что семья... По крайности за нее отбиваешься... Ну и жена, дай бог ей здоровья, любит меня... Д-да! И даже так любит, что - на редкость!.. Собили {Сватали.} было мне невесту и с деньгами и из чиновничьего звания, да подумал-подумал я, что я с ней, с благородной-то, буду делать? Думаю - бог с ними и с деньгами!.. Взял простенькую, сироту, и слава тебе, господи, благодарю моего бога, живем дружно... Да опять, всегда уж у меня дома горшок щей-то найдется, с голоду не умру... "Когда же это, говорит, Капитоша, мы с тобой разбогатеем?" - "А вот, говорю, погоди... Скоро" (Рассказчик усмехнулся и прибавил:) Да ведь что будешь делать-то? Откуда взять? Ну, и посмеемся, пошутим с горя-то!.. И какое ей, то есть супруге-то, господь дал терпение, - ей-ей! Теперь вы возьмите наше житье: вот эдакую конурку мы вчетвером занимаем; стряпущей печки у нас нету, лежанка; понадобится иной раз что-нибудь съедобное, идем просить хозяйку: "Позвольте, дескать, нам горшочек в вашей печи поставить..." Так они, хозяева-то, жену мою - уж они ее! И "нищая!" и "когда вы передохнете; вы, говорит, с дьяволом знакомы..." Та все молчит. Только от хозяев нам и название одно: "трубалеты". Девчонки у них, у хозяев то есть, так и тех разным словам научают... Идет сын мой, а они ему: "трубалет, трубалет!" Жена моя подзывает его и говорит: "А ты ей скажи..." Он и скажи!.. "Ты трубалет!" А сын-то: "А ты", говорит... Прибежали хозяева - ва-ай-на! "Как вы смеете таким пакостным словам детей учить? Долой из нашего дому!.." А долой - так долой!
Гость мой вздохнул.
- И съехали!.. Да нешто в первый раз?.. Ну, а как же, позвольте вас спросить, неужто ж за свое кровное-то не заступиться? Ведь это вон и животная какая-нибудь - и та любит свое нарождение? А уж мы-то с женой сами не едим, да им даем!..
"И-и, да сколько я защиты от супруги моей видел, кажется, и пересказать нельзя! Только за ее сердцем и живу. И что только не перемучилась она! Однажды, помню об рождестве, объявляют набор... Военное время было в те поры, на военном положении. Я этого ничего не знаю; приглашают меня к купцу Тюрину - вечерок увеселить. Перекрестился, поблагодарил бога, пошел к нему. Все благополучно. Играю я, так-то, фокусы; очень мною господа довольны, хозяин два рубля серебром дали. Я ничего не знаю, продолжаю свое дело, только подходит ко мне господин Премудров, чиновник. "А тебя, говорит, Капитон, ведь в солдаты..." - "Как так?" говорю... Задрожал я весь, себя не помню. "Я, говорю, вашескородие, одиночка". - "Общество, говорит, определило..." Помутилось у меня в глазах, хочу-хочу фокус показать, пальцы окоченели, язык как палка, ничего не могу! Принужден я объявить: "Так и так, говорю, почтеннейшие господа, не могу далее продолжать. Прошу вас, будьте так добры, извините... По болезни..." Собрал кой-какую механику (это для фокусов надобна она), собрал механику, бегу домой... Рассказал жене. Плачем мы, горюем: как быть, куда деться? Надумали мы к ее брату сходить; говорим, так и так. Жена в ноги. Я за ней.
"Надо нам, говорю, братец, охотника нанять: я жену оставить не могу. Женщина больная, без мужчины ей быть трудно". Начал брат думать; думали, думали, придумали дом заложить. Прошло времени дни с два. Из управы прислан будочник: требуют через полицию в губернское правление... Пошел я тут к одному знакомому попросить: нельзя ли какое-нибудь пособие оказать? - Знакомые купцы говорят: "Не робей, Иванов, выкупим! Пущай, говорят, тебя и забреют, все же тем временем ты подыскивай охотника, мы его окупим; что будет больше сотни - наше!" Порешили мы с жениным братом к закладчику ехать; надо ж на первое-то время, пока с охотником сладить, хоть сколько-нибудь капиталу. Да опять и сто серебром надобно раздобыть. Порешили мы с ним ехать, а денег-то на дорогу ни у него, ни у меня нету. А ехать надо было за четырнадцать верст, в Засеку. Засечный сторож под залог денег дать обещался... Ехать, ехать, - а ехать не с чем. Сейчас жена - самовар по боку, приносит три серебра, зелененькую... Наняли мужика, поехали. К вечеру добрались к закладчику, начинаем разговор: "Так и так, говорит брат, не возьмете ли дом под залог? Дом новый, всего десятый год строен". - "Надо, говорит, поглядеть". - "Да помилуйте, говорит брат, вот купчая здесь, говорит, и прописано, в котором году, и в планте сказано... А ехать ежели угодно, то и ехать можно, только нельзя ли нам сколько-нибудь под залог этого планту и купчей?.. Нам, говорит, завтрашнего числа в присутствие к приему надо, так потребуются деньги..." - "Нет, говорит, надо посмотреть... Я так отроду под бумагу денег не давал"...
"Что ты будешь делать? Поехали обратно. Назавтра мне и лоб забрили! Прихожу домой некрутом! Ах, ваш-скобродие, как в то время сердце мое разрывалось!.. Верите ли?.. Н-но, думаю, все бог! Пошел к этим купцам, что помочь-то собирались мне дать, пошел к ним.
"Вот, говорю, господа купцы, каков я стал!.. - на солдатскую шинель указываю... - Неужто ж не будет у вас никакой защиты?" - "Будет, будет, говорят, Иванов: ищи охотника..." Стала жена рыскать - охотника искать. Я тем временем уж и на перекличку начал ходить и артикул солдатский справлял; приду, бывало, под вечер домой-то, верите ли, как сердце замрет: поглядишь кругом - бедность, а жил бы, не расстался!.. Ей-ей! Подходит время к походу, две недели сроку осталось, подходит время из дому уходить, а охотника нет как нет!.. Наконец того - подыскали! Дешевисть необыкновенная: три дня гулять и пятьдесят серебра при походе... Пошел к этим купцам знакомым, прихожу к одному, говорю: "Нашел охотника!.. Не будет ли от вашей милости, что пообещали?" - "Изволь!" говорит и подает красную... Я говорю: "Что ж это такое? Я, говорю, на одно гулянье сто-то серебром должен исхарчить, где ж, говорю, ваш-скобродие, еще-то добуду?.. Ведь не сегодня-завтра поход!" - "Толкнись, говорит, друг, к другим!.." Пошел я к другим: у одного "деньги не дома"; другой говорит: "я думал, говорит, месяца через два"; третий просит: "подожди!" Нет мне ниоткуда пособия!.. Были десять целковых: охотник пристает с гуляньем, истратил их до копеечки! Где-то, уж господь его знает, женин брат - дай ему господи много лет здравствовать и всякого ему от бога благополучия! - где-то раздобыл он сотенную; сейчас мы охотнику пятьдесят по уговору, и три дня с ним гуляли... И какая у нас с женой радость была в ту пору!.. Радовались мы так-то, однако же подходит время охотника к приему вести, а он и глазом не моргнет. "Как это так? Ты, говорю, деньги взял, уговор был охотой.. За это, говорю, и начальство вступится. Силой возьмут да представят в присутствие..." - "Ну это, говорит, навряд!.. Меня, говорит, и по закону в охотники нанимать нельзя: я дьячок! С семейством! У меня семья!.. За меня ты, говорит, сам еще тысячу раз в солдаты пойдешь!.." Стали у чиновников спрашивать - так и есть, нельзя! А подошло время, через два дни поход... Царь небесный! Ревем мы с бабой, как ребята малые: чисто-начисто пропадать приходится... И что ж, вы думаете, вышло? На другой день к вечеру, накануне, значит, быть походу, стало мне легче! Ведь вот чудо-то какое! Легче, легче, и совсем повеселел! "Маша, говорю, сём {"Сём я" - то есть: "Ну-ко я", или: "А что если" и т. д.} я к господину откупщику схожу, фокусов сыграть, и может быть, между прочим, господь мне поможет..." Дело было на масленицу; надеваю я, для забавы, турецкое чалмо и этакой балахон - туркой наряжаюсь. Смотрит на меня супруга и говорит: "Сём, говорит, Иваныч, я и себе чалмо надену? Может быть, говорит, господин откупщик сжалятся над нами, когда увидят, что муж и жена одним мастерством живут; может, он и не захочет нас, говорит, разлучить!.." - "Матушка моя, говорю: ты в таком таперича положении (она в то время в этаком положении была-с), ты, говорю, в таком положении, для чего тебе натруждать себя?.." - "Ну, говорит, за одно! Либо, говорит, жизнь, либо смерть!.." Надевает она на себя чалмо турецкое, шаль (платок этакой, ковровой-с), шаль эту через плечо, по-цыгански. Пошли!.. Идем, идем, да заплачем оба, в чалмах-то этих! Идут люди, глядят на нас и говорят: "С чего это два турки плачут?" Приходим к откупщику. "Как об вас доложить?" - "Иванов, говорю, с супругой!.." - "Принять!" Входим мы в залу, гости... Страсть гостей!.. Откупщика, Радивон Игнатьича, я знал, и он меня тоже знавал... "А, говорит, ну, делай!" Начинаю я делать фокусы, сердце так и стучит: завтра в солдаты!.. Делаю фокусы, господа смеются, довольны. "А это кто же с тобой?" Радивон-то Игнатьич говорит. "А это-с, говорю, жена моя, супруга..." - "Что же, говорит, и она по этой части может?.." Я молчу. "Можете вы, душенька?" (У жены спрашивает...) "Могу-с", говорит... (Вижу, бе-елая вся!) "Так пройдитесь, говорит, "По улице мостовой"". Маша сейчас голову книзу, руки над головой согнула и поплыла... Да ведь как-с! Откуда это взялось!.. Барышня по фортопьянам ударила, а она плывет, извивается... Ах, замерло у меня сердце! Тут начали господа трепать в ладоши. "Преотлично, кричат, превосходно! еще! еще!.." А она и еще того лучше... Не удержался я: так у меня слезы-то полились, полились, кап, кап... Радивон Игнатьич кричит: "Это что? на масленице-то? У меня в доме?.." Я в ноги! Маша где плясала, тут на колени и повалилась! "Что-что? как-как?" Рассказали мы. "Одна надежда на вашу милость!.. Завтра на войну... жена... дети". - "Не робей, говорит. Вот тебе..." И выносит двести серебром! "Поминай на молитве".
"Чуть я в то время с ума не сошел... Бежим по улице ровно угорелые... Люди идут. "Вон, говорят, турки побежали. Эко у нас, ребята, турок развелось тьма-тьмущая... Это, говорят, пленные!" (А это мы с супругой весь город обегали!) Бежим, земли не слышим... История было случилась на дороге, в другой раз в полицию бы потащил, а тут только шибче побег!"
- Какая история? - спросил я.
- Да так-с, свинство, необразованность... Бежим это мы с женой, как я вам докладывал. Попадаются двое пьяных, прямо против нас уставились. Один подходит ко мне. "В каком вы, говорит, праве турецкие чалмы носите?.." Я ему шуткой в ответ: "А потому, говорю, как мы турецкого наречия". - "А в какой вы, говорит, земле находитесь, в православной или в какой?" - "Мы, говорю, здесь пленные". - "А когда, говорит, вы наши пленные, то..." Да с этими словами ка-а-к!.. вот в эту самую кость! (Гость показал на собственный висок.) Мы с женой во всю мочь! Ну, вот-с и все! Тем и пошабашили!.. А на другой день и вольник подвернулся, мигом сдали...
Гость потер скомканным ситцевым платком собственный нос и, запихнув платок в боковой карман, продолжал:
- Вот-с так и живем! Только через семью и дышу... И точно: не оставляет господь! В холере был - жив остался. В солдаты было взяли, нашлись добрые люди - выкупили. Слава богу! Не пожалуюсь! Благодарю! И теперь уж на что время, сами знаете какое!.. а живу! сыт! Что дальше, богу известно. А пока ничего, слава богу и за это! А что, вашескородие, вижу я у вас на окне посуду одну... Сём я ее трону маленечко?
Я изъявил полное согласие. Гость мой выпил стакан вина, отер рукавом губы и сел на прежнее место.
- Нет-с, трудно, трудно нашему брату в теперешнюю пору... Ой, тяжело!..
- Отчего ж вы, - спросил я, - выбрали такое занятие, фокусы?..
- Да ведь выберешь и не такое, коли сюда подойдет (гость указал на горло): родители-то наши об нас не думали, когда на свет нарождали. Но я не ропщу! Видит бог!.. Маменька тоже и свою чистоту должна соблюдать... Извольте видеть, как было: маменька-то были девицы... А у них на квартире семинаристы жили... Вот один был, Иваном звали... Через все это и вышел Капитон Иваныч... Изволите понимать? Ну-с, так вот они меня и отдали на воспитание в чужие люди. Помню, десяти годов я был, мать меня от чужих взяли и к себе в дом поместили... И жалко-то ей и опасно. В ту пору за нее жених сватался. Ну и неловко. Призовет, бывало, меня с улицы, хочет азбуке поучить, скажет: "аз, буки". А калитка стук, - жених идет... Меня вон. "Спрячься на погребицу..." И сидишь. Да не один жених мешал: чуть кто-нибудь и из своих ежели случится, всё опасаются и вон посылают... Вижу и горько-то ей, и не можешь никак пособить... Раз гостила у нас полгода тетка матушкина, так меня целые полгода изо двора во двор гоняли. Как видишь стемнело, - домой; а матушка уж в саду у забора дожидается и еду принесла. Ем я, а она стоит да заливается, а потом уложит в бане спать, перекрестит, посидит еще, поплачет и пойдет... А чуть свет - я опять драла; где-где не шатаюсь! Вот тут-то я и в искусство начал входить... Настоящей науки-то, то есть читать-писать, не имел, мастерства никакого не знал, а во всем нуждался. Вот я и решил по волшебному мастерству пойти... А тут маменька вскорости замуж вышла, ну уж тут мне надо было совсем прочь уходить; вот я и стал со всякими проезжающими артистами знакомства заводить. Стал примечать... Они меня куда-нибудь пошлют, я заместо того прошу секрет мне растолковать. Вот так и началось... По первому-то началу трудно мне было. Разговор у этих, у иностранцев, чудной, ничего не разберешь. Ну, а потом стал привыкать, помаленьку да помаленьку, да теперь и достиг... С кем вам будет угодно могу разговаривать. Немец ли, француз ли, арап ли...
- С арапом-то как же?
- С арапом-то? Да как же с ними говорить?., говоришь обыкновенно уж кой-как, как-нибудь там разговариваешь: гара-дара, кара-бара, ну он и понимает... "А что, скажешь, сём мы по рюмочке кольнем?" - "Бара-бара!" Ну и выпьем... все едино! И можно даже сказать, что в нашей земле эти разные языки ничего не стоят; ежели в нашу сторону попал, то свой язык должен прекратить. Потому у нас первое дело - начальство: ты ему хоть по-каковски рассуждай, а прошение пиши по-нашему - на гербовой бумаге. Это раз. И опять же Иван Филиппычу два с полтиной ты отдай. На каком языке ни лопочи, а уж он с тебя стребует; у него разбору нет - арап ты или же ты наш православный. Цена одна для всех. Так-то-с!
Рассказчик на время приостановился.
- Так, докладываю вам, - продолжал он, вздохнув, - так вот я от дому поотбился... На семнадцатом годике начал я в первый раз от себя представления давать; через два года женился. Да так и живу! У маменьки-то теперь уже дочери замужние - за благородных выдала двух, третья, девушка, при ней... Один сын в Санктпетербурге, в военной службе, офицер. Кое-когда слухи доходят; к маменьке иной раз зайдешь с заднего крыльца: пирога вынесет, поцелует в лоб, заплачет и скажет - уступай!" Сестры-то и знают, кто я, но виду не показывают. И я на это не обижаюсь, истинным богом говорю. Кто я? Сказано: "непетый кулич никто есть не станет", так и я... Ежели они со мной перед людьми знакомство выкажут, тотчас же мораль об них пойдет. Лучше же я их оставлю. Дай им, господи, всякого благополучия! Сказывали уж и за младшей жених присватывался, дай ей бог!.. Истинно - от души! И родителя тоже редко вижу. (Давно уж в камилавке!) Издали только голову качнет, когда видит, что я ему кланяюсь... Чует мое сердце, хочется ему мне словечко сказать, ну, да сан ему не дозволяет. Так я вот все один с семьей и треплюсь! Однажды только военный-то брат, что в Санктпетербурге, забежал ко мне... Уж истинно осчастливил; как же-с, сами посудите, благородный человек, и разыскивал меня по всему городу!.. Только и это дело у нас не поладилось. Обрадовался я ему и послал тихонько за водкой. Надо же чем-нибудь человека принять!
"Сидим мы с ним в саду, толкуем. "Позвольте, говорю, жену я вам свою покажу?.." - "Я ее, говорит, видеть не могу... Она погубила тебя... Ты опустился, упал. Я, говорит, и шел за тем, чтобы тебе это сказать... Ты должен, говорит, бросить жену... ты самородок, она дубина!" Я руками и ногами. А в это время - несут водку. Братец мой осерчал, и весьма осерчал... "Ты, говорит, пьяница! Я хотел, говорит, тебя поднять, а ты свинья..." - "Помилуйте, говорю, братец! Верьте богу, истинно от души!" - "Нет, нет, говорит, я вижу... Это в вас самих, говорит, сидит подлость-то! Хочешь разъяснить ему, а он водку!.. Свинья!.." - "Да, братец", говорю... "Нет, ты просто, говорит, свинья, свинья и свинья... До свиданья! Прощай!" Хлопнул калиткой - и был таков.
"Так я больше никого и не видал из родных у себя... Точно, грустно иной раз бывает, всеми оставлен, ну, да зато жена, дай ей бог..."
Через несколько минут, стоя у окна, я видел, как господин Иванов плелся по тротуару. Шел он тихо, заглядывая во внутренность лавок, и остановился у дверей фруктового магазина. Я видел, как лысый купец взял у него из рук бумагу, посмотрел и опять возвратил, махнув рукой. Иванов вежливо раскланялся и поплелся дальше.
Была осень. По небу бродили сероватые тучи и медленно сыпали на мокрую и грязную землю хлопья рыхлого снега.
У растворенных ворот одного небольшого домика в три окна стояло два чиновника, держа друг друга за руки.
- А то зайдемте, Семен Кузьмич, - говорил один из них, в старой шинели, надетой в рукава, с отвисшей из-под капюшона коленкоровой подкладкой.
- Да уж заходить ли? - в раздумье проговорил другой.
- Что там! эва! Заходите - да и только. Право, по одной пропустить истинно приятно!
- Разве по одной?
- Ей-богу; у меня есть этакая особенная... Пойдемте-ко!
- Ну-ну так и быть уж!
И они пошли.
Скоро они вошли в небольшую комнатку. В углу горела лампадка перед образом в большом красном киоте, на котором до самого потолка громоздились просфоры в бумажках, расписанные яйца и другие подобные предметы. По полу расстилались чистые половики, у стен чинно разместилось несколько старых кресел с круглыми спинками.
- Прошу покорно! - сказал хозяин и, наскоро сотворив крестное знамение, направился в чайную.
В это время в соседней комнате на столе кипел самовар. Старшая дочь хозяина, девушка лет семнадцати, разливала чай; мать ее, старушка, сидела тут же. На пороге показался отец.
- Ты с кем это? - спросила жена.
- С Семеном Кузьмичом. Чайку нам дайте да свечу! Поскорее!.. Эй ты, Марфа! - крикнул он горничной, - свечу неси.
- Сейчас принесет, - проговорила жена. - Что это долго так нынче? - прибавила она.
- Да, таки долговато... Ирмосы тянули-тянули. Я думал, и конца не будет...
Проговорив это, муж хотел было удалиться, но какая-то тайна, очевидно, мучила его. Нерешительно подвигаясь к двери, он потирал кулаком спину и необыкновенно тихо заговорил:
- Поясница что-то...
- Опять, небось, распахнулся на паперти?
- Нет... О-ох!.. Как ломит! О-ой!.. Ты бы нам дала по рюмочке, да закусить чего-нибудь.
- Пошли закусочки! - отчаянно произнесла жена.
- Ну что закусочки? Мелет, не знает что!
- Нет, знаю!..
- А ты, сделай милость, молчи... Во сто тысяч раз лучше это будет.
- Что молчи-то? И так все молчу. Совсем дурашная какая-то стала.
- И была-то не больно - тово! Дура дурой и была-то! - бесцеремонно заметил супруг и вошел в залу, аккуратно притворив за собою дверь.
Гость молчал. Молчал и хозяин.
- Намедни у Еноховых "вечную кликали", - наконец проговорил гость.
- А! Сорокоуст? - спросил хозяин.
- Сорокоуст-с.
- Это когда?
- Третьего дня.
- Да-да-да. А мы с Емельяном Иванычем были у Селезневых на перепутье.
- Что же, как? - с любопытством спросил гость.
- Хорошо. Признаться, до такой степени, что именно - еле-еле...
- Хе-хе-хе-хе.
- Никольский, Егор Егорыч, знаете? так тот все просил, чтоб его в колодезь опустили в бадье.
- Зачем же?
- Уж и, ей-богу, даже совершенно не могу вам определить этого...
Хозяин и гость дружно засмеялись.
Из соседней комнаты показалась горничная с подносом, на котором помещались графин водки и тарелка с кусками белого хлеба. Приятели выпили.
В это время в передней застучал кто-то калошами и хлопнул дверью.
- Кто там? - спросил хозяин.
- Это я-с!
- А-а!
- Кто это-с? - полюбопытствовал гость.
- Сын мой.
Гость оправился.
Вошел молодой человек, лет под тридцать, с примасленными волосами и лоснившимся лицом, выражавшим высокое смирение.
- Где был? - спросил отец.
- В Крестовой-с, - подходя к родительской ручке и потом свидетельствуя почтение гостю, произнес сынок.
- Садись-ко!
- Сяду-с.
- Водки хочешь?
- Не пью-с.
- Ну что ж, много народу было?
- И-и, боже мой!
- Там ведь постоянно большое стечение, - вмешался гость.
- То есть яблоку негде упасть, - с умилением добавил сын.
- А-а-а!..
- Да-с. Нынче архиерейские певчие пели двухорнос "Слава в вышних", Бортнянского сочинение. Басы, я вам, тятенька, скажу, просто на стену лезли!
- Именно на стену, - вмешался гость.
- И как глотки целы, подумаешь? - произнес сын и задумался.
Подали чай.
- Саня! - крикнул отец, - нет ли там ромцу?
В соседней комнате мать и дочь встрепенулись.
- Послушай-ка, что-то говорит, - произнесла мать, вся обратившись во внимание.
- Рому спрашивают, - отвечала дочь.
- Нету; намедни с этим же пьянчугой-то выпили.
- Нету рому, - приотворив двери в зало, проговорила дочь.
- Ну, нет ли наливочки какой? Поищите там...
- Наливки пожалуйте! - говорила дочь матери.
- Слышала, - отвечала с горечью та.
- Я к маменьке пойду-с? - вопросительно произнес сын.
- Поди!
- Вот подите же, человек вышел, - проговорил отец, кивнув головой на удалявшегося сына, - а я, признаться, совсем! не ожидал.
- Что-о вы?
- Именно говорю: опасался, не ожидал. Да я вам что скажу, - ближе придвигаясь к столу, произнес хозяин: - он было меня со свету сжил!
Хозяин вопросительно смотрел на гостя.
- Он какие со мной штуки делал: определил я его на службу прямо из училища. Учился он хорошо: из закона пять, и из других там... тоже слава богу! И начальники, случалось, ежели спросишь: как мол? - тоже все говорят: "Слава, мол, богу!"... Ну, думаем с женой: "Слава тебе, господи!" И вообще по науке, чистописание или что - не пожалуюсь! Ну только был этакой вялый, дробный. Думаю себе: придется кормить ни за что. Поместил его в свой стол. Только что же? Раз в именины приносит мне чашку. "Вот, говорит, тятенька, прошу принять посильный дар". - "Это ладно, говорю, где ты деньги-то взял?" - "Посильные, говорит, труды". И замялся. Ну я понял, порадовался, авось, думаю, облегчит бремя родительское. Почему же не брать хоть за справку или там за что? Бери! Ну хорошо; только что дальше! Приехал к нам гурьевский мужик. Вот стоим мы с ним в палатском коридоре и говорим промежду себя. Гляжу, мимо сынок идет, посмотрел так-то на нас и пошел. Немного погодя и я тоже пошел. Через час никак иду к этому самому мужику, авось, думаю себе, что-нибудь перепадет, - гляжу: навстречу сын. "Ты куда?" - "Никуда-с, говорит. А вы не к гурьевскому мужику?" - "Тебе на что?" - "Так-с. Если к нему, так не ходите-с: я получил". Как сказал он мне: "я получил", так я и обомлел. Как? у отца? сын? перебивать? "Ты как же, говорю, смел это сделать?" - "Виноват!" говорит. "Сколько же, говорю, ты, мошенник, взял?" - "Рубль сорок", говорит. "Подай, стервяк ты эдакой!" - "Тятенька!" говорит, и заплакал: жалко стало! Отодрал я его тут за виски, говорю: "Не перебивай! Сам собой как знаешь, а у отца ни-ни-ни! Помни: чти отца твоего!" Ну-с хорошо, прошло никак дня два. Опять такая штука; немного погодя - другая. И пошло-о-о! Верите ли, никак месяц домой с пустыми руками приходил. Да что ж это, думаю наконец, ведь этак, прости господи, и без куска хлеба не долго остаться? Что он меня, аспид эдакой, заморить, что ли, хочет? Не вытерпел: призываю, говорю: "Убирайся из нашей палаты во"!" - "За что же?" говорит. "За то, что я тебя видеть не могу. С глаз долой!" - "Тятенька, помилуйте!" - "Что миловать? говорю. Ну вот, говорю, ты скажи-ка мне, что ты меня с голоду хочешь уморить, что ли?" - "Помилуйте, тятенька, как можно!" - "Ну и убирайся, говорю, подавай просьбу за болезнию". - "Да, тятенька, говорит, я здесь обжился". Я так и обомлел! "Да мерзавец же ты! Я здесь сижу тридцать пять лет, три дюжины стульев под собой просидел: все это мне известно!" - "И мне, говорит, известно". Измучился я. "Да бери ты, говорю, где хочешь, только не препятствуй мне. Не мешайся в мои-то дела!.. Не мути моего покою! Что ты, как бес, между ног бросаешься! В дураки меня не ставь!" Нет, да и полно!- вымолвил хозяин, разводя руками, и понюхал табачку.
Гость все время выражал в лице своем удивление, качал головой, безмолвно раскрывал рот и опять качал головой.
- Ну-с, батюшка вы мой. "Нет, говорит, мне здесь спокойно. Я, говорит, обжился". Что делать? Подумал, подумал, да и махнул просьбу "нашему", что, мол, будучи тесним беспрерывно своим единокровным сыном, я прибегаю к позлащенным мудростию стопам вашего превосходительства, омочая оные старческими слезами, ну и прочее, и прошу выгнать вон. Выгнали! Не вижу год. Раз как-то в соборе на страстной гляжу: стоит в шубе. Енотовая славная шуба! Я ничего, ни-ни-ни... Начали выходить, гляжу это с паперти, подают ему дрожки. "Ну, думаю, авось и на новом обжился". Немного погодя слышу-послышу - в чиновники особых поручений в слободы раскольничьи назначен. Н-н-ну, думаю!
И хозяин и гость разом выразили удивление подвигам молодого чиновника.
- Никак через месяц на конной, вижу, жеребца торгует, к лесу приценяется. Раз как-то сижу я дома, от ранней пришел, подают записку от кого-то. Читаю: "Милостивый государь тятенька!" А! думаю... "Долго и напряженно думал я, как вас назвать, наконец называю тятенька". Посмотрел вниз, подписано: "Сын ваш такой-то". Читаю далее, просит прощения. Подумал я: что мне злиться? Взял и пишу: "Сын! когда ты меня называешь тятенькою, то я тебя сыном моим называю", подписался: "Отец", и послал. Прилетел сам, увез меня к себе. Гляжу: барином живет. Дамочка какая-то ходит. "Кто, говорю, такая?" - "А это", говорит и, знаете, замялся. Ну я смекнул - кто такая, усмехнулся, говорю: "Ничего", успокоил его, говорю: "Все мы грешны".
Гость осклабился.
- Угостил он меня тут обедом. Славный был обед: разварная стерлядь, вершков в пятнадцать, а то и весь аршин. Да-а-а! Ну и выпили мы тут. Разгорячившись, я подзываю его метрессу и даю ей полтинник. Обиделся ведь!
- Обиделся? - спросил гость.
- Обиделся! "Тятенька, говорит, неужели же я, говорит, не могу удовлетворить моему греховному поступку?.." Хе-хе-хе!
Гость гоже залился смехом, но потом крепко вздохнул и, грустно покачивая головою, произнес:
- Ох, детки, детки! Что горя-то с ними перенесешь! У меня тоже существует сынок. Только, я вам скажу, поискать да поискать, а такого животного навряд ли где сыскать можно.
Гость раздул ноздри и, выпучив глаза, уставился на хозяина.
- Да-с. Примерная скотина! Непочтителен, груб, безбожник. Сидит за книжкой - молчит. "Чего это ты, говорю, молчишь?" - "Ничего". Я как тресну по роже.
Только позеленеет! "Вот тебе, говорю, ничего: будешь знать, как родителю отвечать". Не пронялся же! Раз встаем из-за стола, не перекрестился! Говорю: "Почему ты не перекрестился?" - "Я, говорит, так хочу". - "А я, говорю, тебя изувечу". - "И я тебя, говорит, изувечу..." - "Да я - отец!?" - "А я, говорит, сын!" Я ему прямо в волоса! Уж трепал, трепал! - ибо сил моих более нехватило... терпеть! - Где стерпеть!
Часа через два с крыльца сходил, еле держась на ногах, гость. Хозяин тут же стоял со свечой, покачиваясь из стороны в сторону; его за рукав придерживала дочь. И хозяин и гость что-то бормотали, но что именно, разобрать было трудно.
На дворе была темь.
Осень тянулась долго; целые дни и ночи лил дождь, щелкал капель, и слякоть на улицах делалась все ужаснее, грозя потопить весь город. Бабы думали, что зимы совсем не будет, полагали, что где-нибудь "морба-холера" началась или что-нибудь подобное, только вообще "не к добру", и пугались. Но зима таки пришла и заковала все сразу: еще вечером была настоящая грязная, дождливая осень, а утром царствовала зима: снегу, правда, не было, но мороз сковал все взрытые посреди улиц колеи грязи, и по поверхности замерзших лужиц мальчики смело катались на коньках.
А скоро повалил снег, и настала настоящая зима.
Смеркается зимой рано. Часу в пятом вечера на западе горели какие-то красные, студеные пятна; полусонные вороны тучей поднимались с крыши присутственных мест, почему-то так любимых ими, каркая проносились над городом и на пути рассыпались по обнаженным сучьям дерев, торчавших в садах, среди глубокого снега. В эту пору движение в Барановой улице затихает; тьма быстро сходит на землю, и кое-где зажигаются огоньки. В домах в это время закрывают ставни: во тьме слышен скрип по снегу валенков, хлопанье ставней и стук кулака в железный болт. Улица начинает заметно пустеть, все живое словно замерзает и коченеет. Только и копошится толпа мальчишек, из-под горы втаскивая длинную ледянку; задыхаясь и делая широкие шаги, взбегает вся толпа на вершину покатой улицы и через минуту мчится снова, разместившись один за другим. Они подталкивают ледянку ногами и в это время все разом говорят и размахивают руками; между тем ледянка начинает забирать в сторону, врезывается в сугроб, и скоро вся компания лежит на снегу, заливаясь звонким смехом. Катанья в хорошую погоду продолжаются долго; но сегодня что-то "сиверко", и поэтому гуляки скоро разбредаются по домам.
В доме чиновника Галкина, помещавшемся на конце улицы, давно отпили чай, о чем свидетельствовали опрокинутые чашки, залитая скатерть, мокрые куски хлеба, валявшиеся по столу там и сям. В комнате было темно, свечку заслонял большой самовар, допевавший в эту пору свою так недавно еще бурливую песнь; пение его было уже сонное, вялое; он поминутно запевал на разные тоны, но на первых же порах замолкал и через несколько времени затягивал снова, на другой лад, чтобы замолчать опять.
Около стола, в тени самовара, сидела жена чиновника, дожидаясь, пока встанет муж, мерно храпевший за ширмами; пенье самовара приковывало все мысли задумавшейся чиновницы, и думы эти так же печально бежали в ее голове, как жалобно пел самовар.
"Вот зима, - думала чиновница, - холод... ребятишкам надо шубенки... чулки теплые... а где взять?.. Все больше да больше... не напасешься... одни башмаки одолеют... Не успеют надеть, подавай новые... каторга! Не дать - жалко, не подкидыши какие-нибудь... свои... мать тоже... как ни на есть - а любишь, не кинешь, не убежишь... Тут вот еще нового жди... Кто-то будет: мальчик либо девочка? Бог знает!"
"Мальчика бы, - думает опять чиновница, - с мальчиком хлопот и возни меньше, с девочкой возись! Когда-то еще вырастет и где женихов найдешь? Женихи-то, по нонешнему времени, редки... Нет чтобы пристроиться, все больше - ветер ходит, ни постоянства, ни степенности! Ловить их надо; а как его поймаешь? Блоху и то трудно поймать, а жениха невпример... без приданого трудно! Нет, мальчик лучше! Того только знай, когда сечь, а уж он дорогу найдет, выскребется из беды..."
- Что это он в самом деле спит-то? - говорит чиновница вслух. - Иван Егорыч!.. Чай давно отпили, простыл совсем самовар!
Иван Егорыч всхрапывает отрывисто, словно чего испугавшись во сне, и не отвечает.
"Заспался, - решает чиновница и думает: - А девочке хорошо как муж попадется... Да коли хороший человек будет... За чиновника выйдет - бить будет, пьян когда напьется - нет хуже! За купца - тоже бить будет... Убежать от мужа? Куды от него убежишь?.. Поймают, вдвое дадут... А там ребяты пойдут, жалованье небольшое, в обрез, доходов нету. Нониче господа сами "хлопочут", бывало откупались, теперь всё сами... Ребят наплодит, чем жить?"
Самовар вдруг начал хрипеть, словно умирал и испускал последнее дыхание. Чиновница сразу встала со стула и принялась будить мужа.
- Что это, в самом деле: всякий раз ждешь-ждешь, самовар кипит-кипит... Иван Егорыч!
- Не хочу! - необыкновенно скоро и очень невнятно проговорил муж.
- Встанешь, что ль? Слава богу, с третьего часу завалился до коих пор... все напились давно...
Муж ровно дышал, обернувшись к стене.
- Ну как знаешь! Не пеняй!
Чиновница подозревала, что муж слышит.
- Как хочешь! Не встаешь и не вставай! Скажу самовар убирать...
Муж не отвечал.
- И сиди без чаю! До двенадцатого часу, что ль, держать? И так никакого порядку нет... У других все разом отопьют, тихо, смирно... а у нас как постоялый двор!
Чиновница начинала входить в раздражительный тон.
- Один придет, другой уйдет, пять самоваров, что ли, ставить? Ты хоть бы для примеру... хозяин ты называешься или нет! Хозяин! Протянулся, как колода; нечего сказать - пример!.. Кто бы со стороны посмотрел, похвалил бы. До седьмого часу, легко сказать! Будишь, будишь...
- Отстань! - гаркнул муж.
Чиновница сразу замолкла, ибо при конце своего монолога начинала думать, что муж не слышит, и говорила единственно ради того, чтобы высказать накипевшие на душе обиды.
- Зуда! - добавил муж, когда чиновница снова сидела у самовара... - ду-ду-ду-ду-ду-ду! Минуточки покою не дадут!
"Какого еще покою? - подумала чиновница, - заплыли глазища от дрыхни, все беспокойно!.."
- И бери свой самовар, очень нужно! - тише и скромнее заключил муж, укладываясь покойнее и закрывая глаза.
Чиновница молчала и думала:
"Возьми-ко самовар-то, сам после будешь зудеть: хозяину глотка чаю не дали; пою, кормлю, - а сам все с голоду"...
И самовар остался на столе. Чиновница была обижена и поэтому впала в какое-то тупое, бездумное состояние, которое у ней иногда ни с того, ни с другого разрешалось слезами. Она встала и вошла в детскую.
Это была небольшая комната, битком набитая детскими кроватками, люльками и наполненная каким-то нездоровым воздухом, потому что здесь на веревочке, протянутой около печи, сушились детские одеяльца, пеленки и проч. Стены были ободраны, в особенности около детских постелей; из-под болтавшихся лоскутьев обоев виднелись какие-то мелко исписанные бумаги, линеванные бланки, газетные объявления и проч. В углу висел длинный и темный образ, а сбоку, на стене около гвоздя, к которому цеплялся шнурок от лампадки, темнело большое пятно, нахватанное масляными пальцами. Дети шумели, тащили кошку; другие, с более мирными наклонностями, устраивали из стульев театр и представляли Петрушку, которого они еще в прошлом году видели в балагане у Спаса на Хлебной площади во время масленицы. В углу тихо поскрипывала люлька, и над ней засыпала кормилица.
- Где это наша Федосья? - спросила чиновница. - Пришла она?
- Пришла... В кухне греется, - сказала нянька.
- Что это, хоть бы ее позвать, что ли, уж? скука такая...
- Сём я сейчас позову?
- Позови! Я ей чайку налью... Рассказала бы что-нибудь, рань такую ложиться, не заснешь...
Нянька встала, положила на кровать почерневший шерстяной чулок, со спицами и клубком, и направилась в кухню.
Федосья Гавриловна, или попросту Гавриловна, была богомолка; целые десятки лет ходила она по святым местам, и в ее берестовой коробочке (из-под икры) можно было найти разные драгоценности, взятые на самом месте святыни и крепко хранимые, как воспоминание об них: тут были богородицыны слезки, вата от Иверской, песок из киевских пещер, пузырек почаевской воды, с выдавленной на стекле ножкой, и проч. Во время долгого хождения своего по Руси завела она в разных городах, у купцов и чиновников в достатке, знакомых и заходила к ним зиму зимовать. Но наставала весна, веяло теплом - и Гавриловна путешествовала снова, награжденная каким-нибудь рублем и строгим наказом помянуть в Ахтырке "раба божия Кузьму со чады"... Приход Гавриловны на зимовку всегда был радостен: мало ли расскажет она чудес, которые совершились там и сям на Руси и про которые мы, навеки прикованные к городу, ничего не слыхали? А Гавриловна все это представит как по писаному. Казалось, что она вовсе не старела; одежонка ее не менялась, не худилась и не особенно маслилась; ни о каких недугах не знала она и хворала только после долгого оседлого житья. К концу такого житья она обыкновенно успевала пересказать все виденное в течение года и от нечего делать начинала впадать в сплетни. Уличала кухарку в нехорошем деле, кучера в краже овса и проч. По всему дому затевался шум, шла интрига и брань, и все оканчивалось тем, что у самой Гавриловны враги находили какую-нибудь хозяйскую вещицу: ложку чайную, платок носовой или что-нибудь подобное. Неприятности утраивались, и Гавриловна, обиженная и негодующая, торопливо надевала на себя котомки и узелки, прощала всем грехи и обиды (причем кучера и кухарки начинали плакать) и уходила на богомолье.
- Зачем ты странствовать-то пошла? - спрашивали ее.
- А затем и пошла, что с людьми никакого ладу нету! Я, милые мои, с малого измальства в господском доме жила, потому, ежели по правде посудить, и сама-то я господской крови, не мужичьей...
- Как так?
- Случай такой... При французе еще... Шел на нашу деревню француз в те поры... Барыню в город отвезли, а девки-то с барином остались... и мать моя тут... Слышим-послышим, скоро надоть французу подступать... мать это мне рассказывала. "Начали, говорит, мы робеть... Так робеем, так робеем - невозможно сказать!" Вот однова барин и говорит: "Идите, говорит, девки, ко мне в покои, всех я вас отбороню". Они обыкновенно в те поры что понимали? Дуры как есть были... и пошли! А барин у нас, ух, какой был - бог с ним! Ну, родилась я тут... Барыня была у нас добрая, взяла она меня в комнаты на обучение... Бездетные они были... Стала я подрастать, все примечаю, все примечаю... Вижу, людишки крадут, воруют... тащат... Я сейчас тихим манером барину али бы барыне: "так и так"... А господа нешто хвалят за это? - драть!.. Отдерут его, вора, как лучше; приутихнет он, а потом опять тем же порядком: и хлеб волокут, и мясо волокут... А я опять - и опять драть его на конюшне... За это-то меня и не возлюбили; всякую пакость мне делают; я терплю, думаю, господь за правду терпел, сём и я... Все терплю! Только однова повар... была у него собака... Вышла я раз на крыльцо кольцо поднять, -