предрассудков, да!
Сусанна опять усмехнулась.
- Мне кажется, Иван Демьяныч, и вы иногда умели ставить себя выше того, что называют предрассудками.
- Wie so? To есть как же это? Я вас не понимаю.
- Не понимаете? Вы так забывчивы!
Г-н Ратч словно потерялся.
- Я... я... - повторил он.- Я...
- Да, вы, господин Ратч. Последовало небольшое молчание.
- Однако позвольте, позвольте,- начал было г. Ратч,- как вы можете так дерзко...
Сусанна внезапно вытянулась во весь рост и, не выпуская из рук локтей своих, стискивая их, перебирая по ним пальцами, остановилась перед Ратчем. Казалось, она вызывала его на борьбу, она наступала на него. Лицо ее преобразилось: оно стало вдруг, в мгновение ока, и необычайно красиво и страшно; каким-то веселым и холодным блеском - блеском стали - заблестели ее тусклые глаза; недавно еще трепетавшие губы сжались в одну прямую, неумолимо-строгую черту. Сусанна вызывала Ратча, но тот, как говорится, воззрился в нее и вдруг умолк и опустился, как мешок, и голову втянул в плечи, и даже ноги подобрал. Ветеран двенадцатого года струхнул; в этом нельзя было сомневаться.
Сусанна медленно перевела глаза свои с него на меня, как бы призывая меня в свидетели своей победы и унижения врага, и, в последний раз усмехнувшись, вышла вон из комнаты.
Ветеран остался несколько времени неподвижен на своем кресле; наконец, точно вспомнив забытую роль, он встрепенулся, встал и, ударив меня по плечу, захохотал своим зычным хохотом:
- Вот, подите вы, ха-ха-ха! кажется, не первый десяток живем мы с этою барышней, а никогда она не может понять, когда я шутку шучу и когда говорю в суриозе! Да и вы, почтеннейший, кажется, недоумеваете... Ха-ха-ха! Значит, вы еще старика Ратча не знаете!
"Нет... Я теперь тебя знаю",- думал я не без некоторого страха и омерзения.
- Не знаете старика, не знаете! - твердил он, провожая меня до передней и поглаживая себя по животу.- Я человек тяжелый, битый, ха-ха! Но я добрый, ей-богу!
Я опрометью бросился с крыльца на улицу. Мне хотелось поскорее уйти от этого доброго человека.
"Что они друг друга ненавидят, это ясно,- думал я, возвращаясь к себе домой,- несомненно также и то, что он человек скверный, а она хорошая девушка. Но что такое произошло между ними? Какая причина этого постоянного раздражения? Какой смысл этих намеков? И как это неожиданно вспыхнуло! Под каким пустым предлогом!"
На следующий день мы с Фустовым собрались идти в театр смотреть Щепкина в "Горе от ума". Комедию Грибоедова только что разрешили тогда, предварительно обезобразив ее цензурными урезками. Мы много хлопали Фамусову, Скалозубу. Не помню, какой актер исполнял роль Чацкого, но очень хорошо помню, что он был невыразимо дурен; сперва появился в венгерке и в сапогах с кисточками, а потом во фраке модного в то время цвета "flamme d'e punch" {Пуншевого пламени (франц.)} и фрак этот на нем сидел, как на нашем старом дворецком. Помню также, что бал в третьем акте привел нас в восхищение. Хотя, вероятно, никто и никогда в действительности не выделывал таких па, но это уже было так принято - да, кажется, исполняется таким образом и до сих пор. Один из гостей чрезвычайно высоко прыгал, причем парик его развевался во все стороны, и публика заливалась смехом. Выходя из театра, мы в коридоре столкнулись с Виктором.
- Вы были в театре! - воскликнул он, взмахнув руками. - Как же это я вас не видал? Я очень рад, что встретил вас. Вы непременно должны со мной поужинать. Пойдемте; я угощаю!
Молодой Ратч казался в состоянии взволнованном, почти восторженном. Глазенки его бегали, он ухмылялся, красные пятна выступали на лице.
- На какой это радости? - спросил Фустов.
- На какой? А вот не угодно ли полюбопытствовать?
Виктор отвел нас немного в сторону и, вытащив из кармана панталон целую пачку тогдашних красных и синих ассигнаций, потряс ими в воздухе. Фустов удивился.
- Ваш батюшка расщедрился?
Виктор захохотал.
- Нашли щедрого! Как же, держи карман!.. Сегодня утром, понадеявшись на ваше ходатайство, я попросил у него денег. Что же, вы думаете, мне отвечал жидомор? "Я, говорит, твои долги, изволь, заплачу. До двадцати пяти рублей включительно!" Слышите: включительно! Нет, милостивый государь, это на мое сиротство бог послал. Случай такой вышел.
- Ограбили кого-нибудь? - небрежно промолвил Фустов. Виктор нахмурился.
- Ух, так вот и ограбил! Выиграл-с, выиграл у офицера, у гвардейца! Вчера только из Петербурга прикатил. И какое стечение обстоятельств! Стоит рассказать... да тут неловко. Пойдемте к Яру: два шага всего. Сказано, я угощаю!
Нам, быть может, следовало отказаться, но мы пошли без возражений.
У Яра нас провели в особую комнату, подали ужин, принесли шампанского. Виктор рассказал нам со всеми подробностями, как он в одном приятном доме встретил этого офицера-гвардейца, очень милого малого и хорошей фамилии, только без царя в голове; как они познакомились, как он, офицер то есть, вздумал для шутки предложить ему, Виктору, играть в дурачки старыми картами, почти что на орехи и с тем условием, чтоб офицеру играть на счастие Вильгельмины, а Виктору на свое собственное счастие; как потом пошло дело на пари.
- А у меня-то, у меня-то,- воскликнул Виктор, и вскочил, и в ладоши захлопал,- всего шесть рублей в кармане. Представьте! И сначала я совсем профершпилился... Каково положение?! Только тут, уж я не знаю чьими молитвами, фортуна улыбнулась. Тот горячиться стал, все карты показывает... Глядь! семьсот пятьдесят рублей и пробухал! Стал еще просить поиграть, ну, да я малый не промах, думаю: нет, этакою благодатью злоупотреблять не надо; шапку сгреб и марш! Вот теперь и старику незачем кланяться, и товарищей угостить можно... Эй! человек! Еще бутылку! Господа, чокнемтесь!
Мы чокнулись с Виктором и продолжали пить и смеяться, хотя рассказ его нам вовсе не понравился, да и самое его общество нам удовольствия доставляло мало. Он принялся любезничать, балагурить, расходился, одним словом, и сделался еще противнее. Виктор заметил наконец, какое он производил на нас впечатление, и насупился; речи его стали отрывистей, взгляды мрачнее. Он начал зевать, объявил, что спать хочет, и, обругав со свойственною ему грубостью трактирного слугу за худо прочищенный чубук, внезапно, с выраженьем вызова на искривленном лице, обратился к Фустову:
- Послушайте-ка, Александр Давыдыч,- промолвил он,- скажите, пожалуйста, за что вы меня презираете?
- Как так? - не сразу нашелся ответить мой приятель.
- Да так же... Я очень хорошо чувствую и знаю, что вы меня презираете, и этот господин (он указал на меня пальцем) тоже, туда же! И хоть бы вы сами очень уже высокою нравственностью отличались, а то такой же грешник, как мы все. Еще хуже. В тихом омуте... пословицу знаете?
Фустов покраснел.
- Что вы хотите этим сказать? - спросил он.
- А то, что я еще не ослеп и отлично вижу все, что у меня перед носом делается: шуры-то-муры ваши с сестрицей моей я вижу... И ничего я против этого не имею, потому: во-первых, не в моих правилах, а во-вторых, моя сестрица, Сусанна Ивановна, сама через все тяжкие прошла... Только меня-то за что же презирать?
- Вы сами не понимаете, что вы такое лепечете! Вы пьяны,- проговорил Фустов, доставая пальто со стены.- Обыграл, наверное, какого-то дурака и врет теперь черт знает что!
Виктор продолжал лежать на диване и только заболтал ногами, перевешенными через ручку.
- Обыграл! Зачем же вы вино пили? Оно ведь на выигрышные деньги куплено. А врать мне нечего. Не я виноват, что Сусанна Ивановна в своей прошедшей жизни...
- Молчите! - закричал на него Фустов.- Молчите... или...
- Или что?
- Вы узнаете что. Петр, пойдем.
- Ага! - продолжал Виктор,- великодушный рыцарь наш в бегство обращается. Видно, не хочется правду-то узнать! Видно, колется она, правда-то!
- Да пойдем же, Петр,- повторил Фустов, окончательно потерявший обычное свое хладнокровие и самообладание.- Оставим этого дрянного мальчишку!
- Этот мальчишка не боится вас, слышите,- закричал нам вслед Виктор,- презирает вас этот мальчишка, пре-зи-рает! Слышите!
Фустов так проворно шел по улице, что я с трудом поспевал за ним. Вдруг он остановился и круто повернул назад.
- Куда ты? - спросил я.
- Да надо узнать, что этот глупец... Он, пожалуй, спьяна, бог знает что... Только ты не иди за мной... мы завтра увидимся. Прощай!
И, торопливо пожав мою руку, Фустов направился к гостинице Я р.
На другой день мне не удалось увидеть Фустова, а наследующий за тем день я, зайдя к нему на квартиру, узнал, что он выехал к своему дяде в подмосковную. Я полюбопытствовал, не оставил ли он записки на мое имя, но никакой записки не оказалось. Тогда я спросил лакея, не знает ли он, сколько времени Александр Давыдыч останется в деревне. "Недели с две, а то побольше, так полагать надо",- отвечал лакей. Я на всякий случай взял точный адрес Фустова и в раздумье побрел домой. Эта неожиданная отлучка из Москвы, зимой, окончательно повергла меня в недоумение. Моя добрая тетушка заметила мне за обедом, что я все ожидаю чего-то и гляжу на пирог с капустой, как будто в первый раз отроду его вижу. "Pierre, vous n'etes pas amoureux?" {Пьер, вы не влюблены? (франц.)} - воскликнула она наконец, предварительно удалив своих компаньонок. Но я успокоил ее: нет, я не был влюблен.
Прошло дня три. Меня подмывало пойти к Ратчам; мне сдавалось, что в их доме я должен был найти разгадку всего, что меня занимало, что я понять не мог... Но мне пришлось бы опять встретиться с ветераном... Эта мысль меня удерживала. Вот в один ненастный вечер - на дворе злилась и выла февральская вьюга, сухой снег по временам стучал в окна, как брошенный сильною рукою крупный песок,- я сидел в моей комнатке и пытался читать книгу. Мой слуга вошел и не без некоторой таинственности доложил, что какая-то дама желает меня видеть. Я удивился... дамы меня не посещали, особенно в такую позднюю пору; однако велел просить. Дверь отворилась, и быстрыми шагами вошла женщина, вся закутанная в легкий летний плащ и желтую шаль. Порывистым движением сбросила она с себя эту шаль и этот плащ, занесенный снегом, и я увидел пред собой Сусанну. Я до того изумился, что слова не промолвил, а она приблизилась к окну и, прислонившись к стене плечом, осталась неподвижною;
только грудь судорожно поднималась и глаза блуждали, и с легким оханьем вырывалось дыхание из помертвелых губ. Я понял, что не простая беда привела ее ко мне; я понял, несмотря на свое легкомыслие и молодость, что в этот миг предо мной завершалась судьба целой жизни - горькая и тяжелая судьба.
- Сусанна Ивановна,- начал я,- каким образом...
Она внезапно схватила мою руку своими застывшими пальцами, но голос изменил ей. Она вздохнула прерывисто и потупилась. Тяжелые космы черных волос упали ей на лицо... Снежная пыль еще не сошла с них.
- Пожалуйста, успокойтесь, сядьте,- заговорил я опять,- вот тут, на диване. Что такое случилось? Сядьте, прошу вас.
- Нет,- промолвила она чуть слышно и опустилась на подоконник.- Мне здесь хорошо... Оставьте... Вы не могли ожидать... но если б вы знали... если б я могла... если б...
Она хотела переломить себя, но с потрясающею силой хлынули из глаз ее слезы - и рыдания, поспешные, жадные рыдания огласили комнату. Сердце во мне перевернулось... Я потерялся. Я видел Сусанну всего два раза; я догадывался, что нелегко ей было жить на свете, но я считал ее за девушку гордую, с твердым характером, и вдруг эти неудержимые, отчаянные слезы... Господи! Да так плачут только перед смертью!
Я стоял сам, как к смерти приговоренный.
- Извините меня,- промолвила она наконец несколько раз, почти со злобой, утирая один глаз за другим.- Это сейчас пройдет. Я к вам пришла...- Она еще всхлипывала, но уже без слез.- Я пришла... Вы ведь знаете, Александр Давыдыч уехал?
Одним этим вопросом Сусанна во всем призналась и при этом так на меня взглянула, точно желала сказать: "Ведь ты поймешь, ты пощадишь, не правда ли?" Несчастная! Стало быть, ей уже не оставалось другого исхода!
Я не знал, что ей ответить...
- Он уехал, он уехал... он поверил?- говорила между тем Сусанна.- Он не захотел даже спросить меня; он подумал, что я не скажу ему всей правды; он мог это подумать обо мне! Как будто я когда-нибудь его обманывала!
Она закусила нижнюю губу и, слегка нагнувшись, начала царапать ногтем ледяные узоры, наросшие на стекле. Я поспешно вышел в другую комнату и, услав моего слугу, немедленно вернулся и зажег другую свечку. Я хорошенько не знал, зачем я все это делал... очень уж я был смущен.
Сусанна по-прежнему сидела на подоконнике, и я тут только заметил, как легко она была одета: серое платьице с белыми пуговицами и широкий кожаный пояс, вот и все. Я приблизился к ней, но она не обратила на меня внимания.
- Он поверил... он поверил,- шептала она, тихонько покачиваясь из стороны в сторону.- Он не поколебался, он нанес этот последний... последний удар!- Она вдруг повернулась ко мне.- Вы знаете его адрес?
- Да, Сусанна Ивановна... я узнал от его людей... у него в доме. Он мне сам ничего не сказал о своем намерении, я его два дня не видал, пошел осведомиться, а он уже уехал из Москвы.
- Вы знаете его адрес? - повторила она.- Ну, так напишите ему, что он убил меня. Вы хороший человек, я знаю. С вами он не говорил обо мне, наверное, а со мной он говорил о вас. Напишите... ах, напишите ему, чтоб он поскорее вернулся, если он хочет еще застать меня в живых!.. Да нет! Он меня уже не застанет.
Голос Сусанны утихал с каждым словом, и вся она утихала. Но мне это спокойствие казалось еще страшнее, чем те недавние рыдания.
- Он поверил ему...- сказала она еще раз и оперлась подбородком на сложенные руки.
Внезапный порыв ветра с резким свистом и стуком снега ударил в окно, холодная струя пробежала по комнате... Пламя свечей пошатнулось... Сусанна вздрогнула.
Я снова попросил ее сесть на диван.
- Нет, нет, оставьте,- отвечала она,- мне здесь хорошо. Пожалуйста.- Она прижалась к промерзлому стеклу, точно она нашла себе гнездышко в углублении окна.- Пожалуйста.
- Но вы дрожите, вы озябли,- воскликнул я.- Посмотрите, ваши ботинки промокли.
- Оставьте... пожалуйста...- прошептала она и закрыла глаза.
Страх нашел на меня.
- Сусанна Ивановна! - чуть не вскрикнул я,- придите в себя, прошу вас! Что с вами? К чему такое отчаяние! Вы увидите, все разъяснится, какое-нибудь недоразумение... неожиданный случай... Вы увидите, он скоро возвратится. Я ему дам знать, я сегодня же ему напишу... Но я не повторю ему ваших слов... Как можно!
- Он меня не застанет,- промолвила Сусанна все тем же тихим голосом.- Неужели бы я пришла сюда, к вам, к незнакомому человеку, если бы не знала, что не останусь жива? Ах, все мое последнее унесено безвозвратно! Вот мне и не хотелось умереть так, в одиночку, в молчанку, не сказав никому: "Я все потеряла... и я умираю... Посмотрите!"
Она снова ушла в свое холодное гнездышко... Не забуду я вовек этой головы, этих неподвижных глаз с их глубоким и погасшим взором, этих темных рассыпанных волос на бледном стекле окна, самого этого серенького тесного платья, под каждой складкой которого еще билась такая молодая, горячая жизнь!
Я невольно всплеснул руками.
- Вам... вам умереть, Сусанна Ивановна! Вам только жить... Вам жить должно!
Она посмотрела на меня... Мои слова ее как будто удивили.
- Ах, вы не знаете,- начала она и тихонько уронила обе руки.- Мне нельзя жить. Слишком, слишком много пришлось терпеть, слишком! Я переносила... я надеялась... но теперь... когда и это рушилось... когда...
Она подняла глаза к потолку и словно задумалась. Трагическая черта, которую я некогда заметил у ней около губ, теперь обозначалась еще яснее, она распространилась по всему лицу.
Казалось, чей-то неумолимый перст провел ее безвозвратно, навсегда отметил это погибшее существо. Она все молчала.
- Сусанна Ивановна,- сказал я, чтобы чем-нибудь нарушить эту страшную тишину,- он вернется, уверяю вас! Сусанна опять посмотрела на меня.
- Что вы говорите? - промолвила она с видимым усилием.
- Он вернется, Сусанна Ивановна, Александр вернется!
- Он вернется? - повторила она.- Но если бы даже он вернулся, не могу я простить ему это унижение, это недоверие...
Она схватила себя за голову.
- Боже мой! Боже мой! Что я говорю! И зачем я здесь? Что это такое? О чем... о чем я пришла просить... и кого? Ах, я с ума схожу!..
Глаза ее остановились.
- Вы хотели просить меня, чтоб я написал Александру,- поспешил я подсказать ей. Она встрепенулась.
- Да, напишите... напишите, что хотите... А вот это...- Она торопливо пошарила у себя в кармане и достала небольшую тетрадку.- Это я было для него написала... перед его бегством... Но ведь он поверил... поверил тому!
Я понимал, что речь шла о Викторе, Сусанна не хотела назвать его, не хотела произнести его ненавистное имя.
- Однако позвольте, Сусанна Ивановна,- начал я,- почему же вы полагаете, что Александр Давыдыч имел разговор... с тем человеком?
- Почему? Почему? Но тот сам пришел ко мне и все рассказал, и хвастался... и так же смеялся, как его отец! Вот, вот возьмите,- продолжала она, всовывая мне тетрадку в руку,- прочтите, пошлите ему, сожгите, бросьте, делайте что хотите, как хотите... Но нельзя же умереть так, чтобы никто не знал... А теперь мне пора... Мне идти надо.
Она поднялась с подоконника... Я остановил ее.
- Куда же вы, Сусанна Ивановна, помилуйте! Послушайте, какая вьюга! Вы так легко одеты... И дом ваш отсюда не близко. Позвольте, я хоть за каретой пошлю, за извозчиком...
- Не надо, ничего не надо,- промолвила она, настойчиво отклоняя меня и взявшись за плащ и за шаль.- Не удерживайте меня, ради бога! а то... я ни за что не отвечаю? Я чувствую бездну, темную бездну под ногами... Не подходите! не трогайте меня?- С лихорадочной поспешностью надела она плащ, накинула шаль...- Прощайте... Прощайте... О, бедное, бедное мое племя, племя вечных странников, проклятие лежит на тебе! Но ведь меня никто не любил, с какой же стати было ему...- Она вдруг умолкла.- Нет, меня любил один,- заговорила она опять, ломая руки,- но смерть всюду, всюду неизбежная смерть! Теперь моя очередь... Не идите за мной,- пронзительно вскрикнула она.- Не идите! Не идите!
Я остолбенел, а она бросилась вон, и мгновенье спустя я слышал, как грохнула внизу тяжелая дверь на улицу, и оконные рамы снова вздрогнули под напором метели.
Я не скоро опомнился. Я только что начинал жить тогда: не испытал ни страсти, ни скорби и редко бывал свидетелем того, как выражаются в других те сильные чувства... Но искренность этой скорби, этой страсти меня поразила. Если бы не тетрадка в руках моих, я, право, мог бы подумать, что я все это во сне видел - до того это все было необычайно и пронеслось как мгновенный грозовый ливень. До полуночи читал я эту тетрадку. Она состояла из нескольких листов почтовой бумаги, кругом исписанных крупным, но неправильным почерком, почти без помарок. Ни одна строка не шла прямо, и, казалось, в каждой чувствовался тревожный трепет руки, водившей пером. Вот что стояло в этой тетрадке (я ее сберег до сих пор):
"Мне в нынешнем году минет двадцать восемь лет. Вот мои первые воспоминания: я живу в Тамбовской губернии, у одного богатого помещика, Ивана Матвеича Колтовского, в его деревенском доме, в небольшой комнате второго этажа. Со мной вместе живет мать моя, еврейка, дочь умершего живописца, вывезенного из-за границы, болезненная женщина с необыкновенно красивым, как воск бледным лицом и такими грустными глазами, что, бывало, как только она долго посмотрит на меня, я, и не глядя на нее, непременно почувствую этот печальный, печальный взор, и заплачу, и брошусь ее обнимать. Ко мне ездят наставники; меня учат музыке и зовут меня барышней. Я обедаю за господским столом вместе с матушкой. Г-н Колтовской - высокий, видный старик с величавою осанкой; от него всегда пахнет амброй. Я боюсь его до смерти, хоть он зовет меня Suzon и дает мне целовать, сквозь кружевную манжетку, свою сухую жилистую руку. С матушкой он изысканно вежлив, но беседует и с нею мало: скажет ей два-три благосклонные слова, на которые она тотчас торопливо ответит,- скажет и умолкнет, и сидит, с важностью озираясь кругом и медленно перебирая щепотку испанского табаку в золотой круглой табатерке с вензелем императрицы Екатерины.
Девятый год моего возраста остался мне навсегда памятным... Я узнала тогда, через горничных в девичьей, что Иван Матвеич Колтовской мне отец, и почти в тот же день мать моя, по его приказанию, вышла замуж за г. Ратча, который состоял у него чем-то вроде управляющего. Я никак не могла понять, как это возможно, я недоумевала, я чуть не заболела, моя голова изнемогала, ум становился в тупик. "Правда ли, правда ли, мама,- спросила я ее,- этот бука пахучий (так я звала Ивана Матвеича) мой папа?" Матушка испугалась чрезвычайно, зажала мне рот... "Никогда, никому не говори об этом, слышишь, Сусанна, слышишь - ни слова!.." - твердила она трепетным голосом, крепко прижимая мою голову к своей груди... И я точно никому об этом не говорила... Это приказание моей матери я поняла... Я поняла, что я должна была молчать, что моя мать у меня прощения просила!
Несчастье мое началось тогда же. Г-н Ратч не любил моей матери, и она его не любила. Он женился на ней из-за денег, а она должна была повиноваться. Г-н Колтовской, вероятно, нашел, что таким образом все устроилось к лучшему - "la position etait regularisee" {Дело было улажено (франц.)}. Помню, накануне свадьбы - мать моя и я - мы обе, обнявшись, проплакали почти целое утро - горько, горько и молча. Не диво, что она молчала... Что могла она сказать мне? Но что я ее не расспрашивала - это доказывает только то, что несчастные дети умнеют скорее счастливых... на свою беду.
Г-н Колтовской продолжал заниматься моим воспитанием и даже понемногу приблизил меня к своей особе. Он со мной не разговаривал... но утром и вечером, стряхнув двумя пальцами с своего жабо табачные пылинки, он теми же двумя пальцами, холодными как лед, трепал меня по щеке и давал мне какие-то темные конфетки, тоже с запахом амбры, которых я никогда не ела. Двенадцати лет от роду я стала его лектрисой, "sa petite lectrice". Я читала ему французские сочинения прошлого столетия, мемуары Сен-Симона, Мабли, Реналя, Гельвеция, переписку Вольтера, энциклопедистов, ничего, конечно, не понимая, даже тогда, когда он, осклабясь и зажмурясь, приказывал мне: "relire ce dernier paragraphe, qui est bien remarquable!" {Перечитать этот последний весьма примечательный параграф! (франц.)} Иван Матвеич был совершенный француз. Он жил в Париже до революции, помнил Марию-Антуанетту, получил приглашение к ней в Трианон; видел и Мирабо, который, по его словам, носил очень большие пуговицы - "exagere en tout" {Преувеличивая во всем (франц.).} - и был вообще человек дурного тона - "en depit desa naissance! {Вопреки своему происхождению! (франц.)} Впрочем, Иван Матвеич редко рассказывал о том времени; но раза два или три в год произносил, обращаясь к кривому старичку эмигранту, которого держал на хлебах и называл, бог знает почему, "М. le Commandeur" {Господин Командор (франц.)}, произносил своим неспешным, носовым голосом экспромпт, некогда сказанный им на вечере у герцогини Полиньяк. Я помню только первые два стиха... (дело шло о параллели между русскими и французскими):
L'aigle se plait aux regions austeres,
Ou le ramier ne saurait habiter... {*}
{* Орлу нравится в суровых краях, где дикий голубь не мог бы жить (франц.)}
- Digne de M. de Saint Aulaire! {Достойно господина Сент Олера! (франц.)} - всякий раз восклицал M. le Commandeur.
Иван Матвеич до самой смерти казался моложавым: щеки у него были розовые, зубы белые, брови густые и неподвижные, глаза приятные и выразительные: светлые черные глаза, настоящий агат; он вовсе не был капризен и обходился со всеми, даже со слугами, очень учтиво... Но боже мой! как мне было тяжело с ним, с какою радостью я всякий раз от него уходила, какие нехорошие мысли возмущали меня в его присутствии! Ах, я не была в них виновата!.. Не виновата я в том, что из меня сделали...
Г-ну Ратчу, после его свадьбы, был отведен флигель недалеко от господского дома. Я жила там с моею матерью. Невесело было мне и там. У нее скоро родился сын, тот самый Виктор, которого я вправе считать и называть моим врагом. С самого его рождения здоровье моей матушки, и прежде слабое, уже не поправилось. Г-н Ратч в то время не считал нужным выказывать ту веселость, которой он теперь предается: он имел вид постоянно суровый и старался прослыть за дельца. Со мной он был жесток и груб. Я чувствовала удовольствие, когда уходила от Ивана Матвеича; но и свой флигель я покидала охотно... Несчастная моя молодость! Вечно от одного берега к другому, и ни к которому не хочется пристать! Бывало, бежишь через двор, зимой, по глубокому снегу, в холодном платьице, бежишь в господский дом к Ивану Матвеичу на чтение и словно радуешься... А придешь, увидишь эти большие унылые комнаты, эти пестрые штофные мебели, этого приветливого и бездушного старика в шелковой "дульетке" нараспашку, в белом жабо и белом галстуке, с маншетками на пальцах, с "супсоном" пудры (так выражался его камердинер) на зачесанных назад волосах, захватит тебе дыхание этот душный запах амбры, и сердце так и упадет. Иван Матвеич сидел обыкновенно в просторных вольтеровских креслах; на стене, над его головой, висела картина, изображавшая молодую женщину с ясным и смелым выражением лица, одетую в богатый еврейский костюм и всю покрытую драгоценными камнями, жемчугом... Я часто заглядывалась на эту картину, но только впоследствии узнала, что это был портрет моей матери, писанный ее отцом по заказу Ивана Матвеича. Изменилась же она с того времени! Умел он сломить и уничтожить ее! "И она его любила! Любила этого старика?- думалось мне...- Как это возможно! Его любить!" А между тем, когда я вспоминала иные взгляды матушки, иные недомолвки и невольные движения... "Да, да, она любила его!" - твердила я с ужасом. Ах, не дай бог никому испытывать такие ощущения!
Каждый день я читала Ивану Матвеичу, иногда три, четыре часа сряду... Мне было вредно так много и так громко читать. Доктор наш боялся за мою грудь и даже однажды доложил об этом Ивану Матвеичу. Но тот только улыбнулся (то есть нет: он никогда не улыбался, а как-то завастривал и выдвигал вперед губы) и сказал ему: Vous ne savez pas се qu'il у a de ressources danscette jeunesse" {Вы не знаете, сколько сил в молодом возрасте (франц.)}.- "Однако в прежние годы M. le Commandeur..." - осмелился было заметить доктор. Иван Матвеич опять усмехнулся: "Vous revez, mon cher,- перебил он его,- le Commandeur n'a plus de dents et il crache a chaque mot. J'aime les voix jeunes" {Вы бредите, мой дорогой, у Командора нет зубов, и он плюется на каждом слове. Я люблю молодые голоса (франц.)}.
И я продолжала читать, хоть и много кашляла по утрам и по ночам...
Иногда Иван Матвеич заставлял меня играть на фортепиано. Но музыка действовала усыпительно на его нервы. Глаза его тотчас закрывались, голова мерно опускалась, и только изредка слышалось: "C'est du Steibelt, n'est-ce pas? Jouez moi du Steibelt" {Это из Штейбельта, не правда ли? Сыграйте мне Штейбельта! (франц.)}. Иван Матвеич считал Штейбельта великим гением, умевшим победить в себе "la grossiere lourdeur des Allemands" {Грубую тяжеловесность немцев (франц.)}, и упрекал его в одном: trop de fougue! trop d'imagination!.." {Слишком много пыла! слишком много воображения!.. (франц.)} Когда же Иван Матвеич замечал, что я уставала за фортепиано, он предлагал мне "du cachou de Bologne" {Болонского желудочного бальзама (франц.)}. Так шли дни за днями...
И вот в одну ночь- незабвенную ночь!- страшное несчастие меня поразило. Моя матушка скончалась почти внезапно. Мне только что минуло пятнадцать лет. О, какое это было горе, каким злым вихрем оно налетело на меня! Как запугала меня эта первая встреча со смертию! Бедная моя матушка! Странные были наши отношения: мы обе страстно любили друг друга... страстно и безнадежно; мы обе словно хранили и скрывали от самих себя общую нам тайну, упорно молчали о ней, хотя знали, знали все, что происходило в глубине сердец наших! Даже о прошедшем, о раннем своем прошедшем, матушка со мной не говорила и никогда не жаловалась словами, хотя все существо ее было одна немая жалоба! Мы избегали всякого несколько серьезного разговора. Ах! я все надеялась, что придет час, и она выскажется наконец, и я выскажусь, и легче станет нам... Но заботы ежедневные, нерешительный и робкий нрав, болезни, присутствие г. Ратча, а главное: этот вечный вопрос "к чему?" и это неуловимое, беспрерывное утекание времени, жизни... Кончилось все громовым ударом, и не только тех слов, которые бы разрешили нашу тайну, даже обычных предсмертных прощании мне не пришлось услышать от моей матушки! Только и осталось у меня в памяти что восклицание г. Ратча: "Сусанна Ивановна, извольте идти, мать вас благословить желает!", а потом бледная рука из-под тяжелого одеяла, дыхание мучительное, закатившийся глаз... О, довольно! довольно!
С каким ужасом, с каким негодованием, с каким тоскливым любопытством я на следующий день и в день похорон смотрела на лицо моего отца... да, моего отца! в шкатулке покойницы, нашлись его письма. Мне показалось, что он побледнел немного и осунулся... а впрочем, нет! Ничего не шевельнулось в этой каменной душе. Точно так же, как и прежде, позвал он меня спустя неделю в кабинет; точно тем же голосом попросил читать:
"Si vous le voulez bien, les observations sur L'histoire de France de Mably, a la page 74... la, ou nous avons ete interrompus" {Будьте любезны, "Заметки к истории Франции" Мабли, страница 74... там, где нас прервали (франц.)}. И даже портрета матушки он не велел вынести! Правда, отпуская меня, он подозвал меня к себе и, дав вторично поцеловать свою руку, промолвил: "Suzanne, la mort de votre mere vous a privee de votre appui naturel; mais vous pourrez toujours compter sur ma protection" {Сюзанна, смерть матери лишила вас естественной опоры, но вы всегда можете рассчитывать на мое покровительство (франц.)}, но тотчас же слегка пихнул меня в плечо другою рукой и, с обычным своим завастриванием губ, прибавил:
"Allez, mon enfant" {Идите, дитя мое (франц.)}. Я хотела было закричать ему: "Да ведь вы мой отец!", но я ничего не сказала и вышла.
На другое утро, рано, я пошла на кладбище. Май месяц стоял тогда во всей красе цветов и листьев, и долго я сидела на свежей могиле. Я не плакала, не грустила; у меня одно вертелось в голове: "Слышишь, мама? Он хочет и мне оказывать покровительство!" И мне казалось, что мать моя не должна была оскорбиться тою усмешкой, которая невольно просилась мне на губы.
Иногда я спрашиваю себя: что заставляло меня так настойчиво желать, добиваться - не признанья... куда! а хоть теплого родственного слова от Ивана Матвеича? Разве я не знала, что он был за человек и как мало он походил на то, чем в моих мечтаниях представлялся мне отец?.. Но я была так одинока, так одинока на земле! И потом все та же неотступная мысль не давала мне покоя: "Ведь она его любила? За что-нибудь она полюбила же его?"
Прошло еще три года. Ничего не изменялось в нашей однообразной, заранее размеренной, рассчитанной жизни. Виктор подрастал. Я была старше его восемью годами и охотно занялась бы им, но г. Ратч этому воспротивился. Он приставил к нему няню, которая должна была строго наблюдать, чтобы ребенок не "баловался", то есть не допускать меня до него. Да и сам Виктор меня чуждался. Однажды г. Ратч пришел в мою комнату расстроенный, взволнованный, злобный. Уже накануне дошли до меня дурные слухи о моем вотчиме: люди толковали, будто он был уличен в утайке значительной суммы, во взятке с купца.
- Вы можете помочь мне,- начал он, нетерпеливо постукивая пальцами по столу.- Подите попросите за меня Ивана Матвеича.
- Попросить? с какой стати? о чем?
- Походатайствуйте за меня... ведь я вам все-таки не чужой. Меня обвиняют... Ну, словом, я могу без хлеба остаться, да и вы тоже.
- Но как же я к нему пойду? Как я стану его беспокоить?
- Вот еще! Вы имеете право его беспокоить!
- Какое же право, Иван Демьяныч?
- Ну, не притворяйтесь... Вам он не может отказать по многим причинам. Неужели же вы меня не понимаете?
Он нагло посмотрел мне в глаза, и я почувствовала, что щеки мои так и загорелись. Ненависть, презрение - поднялись во мне разом, хлынули волной, затопили меня.
- Да, я понимаю вас, Иван Демьяныч,- ответила я ему наконец. Мой голос мне самой показался незнакомым.- И я не пойду к Ивану Матвеичу и не стану его просить. Без хлеба так без хлеба!
Г-н Ратч дрогнул, стиснул зубы, сжал кулаки.
- Ну, погоди же, царевна Меликитриса! - хрипло прошептал он.- Я тебе этого не забуду!
В тот же день Иван Матвеич потребовал его к себе и, говорят, грозил ему тростью, тою самою тростью, которою некогда обменялся с дюком де Ларошфуко, кричал: "Вы суть подлец и мздолюбец! Я вас поставлю наружу!" (Иван Матвеич почти совсем не умел говорить по-русски и презирал наше "грубое наречие", се jargon vulgaire et rude {Это грубое наречие черни (франц.)}. Кто-то при нем сказал однажды:
"Это само собою разумеется". Иван Матвеич пришел в негодование и часто потом приводил эту фразу как пример бессмыслицы и нелепости русского языка. "Что такое есть: само собою разумеется? - спрашивал он по-русски, напирая на каждый слог.- А почему же не с простотою: разумеется? и зачем: само собою?!")
Иван Матвеич, однако, не прогнал г. Ратча, даже не лишил его места. Но мой вотчим сдержал слово: он мне этого не забыл.
Я начинала замечать перемену в 'Иване Матвеиче. Он стал грустить, скучал, здоровье его пошатнулось. Его розовое свежее лицо пожелтело и сморщилось, один зуб спереди выпал. Он совсем перестал выезжать и прекратил введенные им приемные дни с угощением для крестьян, без участия духовенства - "sans le concours du clerge". В такие дни Иван Матвеич, с розаном в петличке, выходил к крестьянам в залу или на балкон и, коснувшись губами серебряного стаканчика с водкой, держал им речь вроде следующей: "Вы довольны моими поступками, сколь и я доволен вашим усердствованием; сему радуюсь истинно. Мы все браты; само рождение нас производит равными; пью ваше здравие!" Он кланялся им, и крестьяне кланялись ему в пояс, а не в землю, что было строго запрещено. Угощения продолжались по-прежнему, но Иван Матвеич уже не показывался своим подданным. Иногда он прерывал мое чтение восклицаниями: "La machine se detraque! Cela se gate!" {Машина расстраивается! Дело плохо! (франц.)} Самые глаза его, эти светлые каменные глаза, потускнели и словно уменьшились; он засыпал чаще прежнего и тяжело вздыхал во сне. Не изменилось лишь его обращение со мной; только прибавился оттенок рыцарской вежливости. Он, хоть и с трудом, но всякий раз вставал с кресла, когда я входила, провожал меня до двери, поддерживая меня рукой под локоть, и вместо Suzon стал звать меня то "ma chere demoiselle" {Дорогая барышня (франц.)}, то "mon Antigone" {Моя Антигона (франц.)}. M. le Commandeur умер года два после кончины матушки: по-видимому, его смерть гораздо глубже поразила Ивана Матвеича. Ровесник исчез: вот что его смутило. И между тем единственная заслуга г. Командора в последнее время состояла только в том, что он всякий раз восклицал: "Bien joue, mal reussi!" {Сыграно хорошо, а удалось плохо! (франц.)}, когда Иван Матвеич, играя с г. Ратчем на биллиарде, давал промах или не попадал в лузу; да еще, когда Иван Матвеич обращался к нему за столом с вопросом вроде, например, следующего: "N'est-ce pas, M. le Commandeur, c'est Montesquieu qui a dit cela dans ses "Lettres Persanes?" {Неправда ли, г. Командор, это сказал Мотескье в своих "Персидских письмах"? (франц.)} Тот, иногда уронив ложку супу на свою манишку, глубокомысленно отвечал: "Ah, monsieur de Montesquieu? Un grand ecrivain, monsieur, un grand ecrivain" {Ах, господин де Монтескье? Великий писатель, сударь, великий писатель! (франц.)}. Только однажды, когда Иван Матвеич сказал ему, что les theophilantropes ont eu pourtan du bon! {У теофилантропов было все-таки и кое-что хорошее! (франц.)} - старик взволнованным голосом воскликнул: "Monsieur de Kolontouskoi! (он в двадцать пять лет не выучился выговаривать правильно имя своего патрона) Monsieur de Kolontouskoi! Leur fondateur, 1'instigateur de cette secte, ce La Peveillere Lepeaux, etait un bonnet rouge!" - "Non, non,- говорил Иван Матвеич, ухмыляясь и переминая щепотку табаку,- des fleurs, des jeunes vier-ges, le culte de la Nature... ils ont eu du bon, ils ont du bon!.." {"Господин Колонтуской! Основатель и покровитель этой секты Ла Ревельер Лепо был якобинец!" - "Нет, нет, цветы, юные девы, культ природы... У них было и есть хорошее!" (франц.)}
Я всегда удивлялась, как много знал Иван Матвеич и как бесполезно было это знание для него самого.
Иван Матвеич, видимо, опускался, но все еще крепился. Однажды, недели за три до смерти, с ним тотчас после обеда сделался сильный припадок головокружения. Он задумался, сказал: "C'est la fin" {Это конец (франц.)}, и, придя в себя и отдохнув, написал письмо в Петербург к своему единственному наследнику, брату, с которым лет двадцать не имел сношений. Прослышав о нездоровье Ивана Матвеича, его посетил один сосед, немец, католик, некогда знаменитый врач, живший на покое в своей деревеньке. Он весьма редко бывал у Ивана Матвеича, но тот всегда принимал его с особенным вниманием и вообще очень уважал его. Чуть ли не его одного во всем свете и уважал он. Старик посоветовал Ивану Матвеичу послать за священником, но Иван Матвеич отвечал, что "ces messieurs et moi, nous n'avons rien a nous dire" {Нам с этими господами нечего сказать друг другу (франц.)}, и просил переменить разговор; а по отъезде соседа отдал приказ камердинеру впредь уже никого не принимать. Потом он велел позвать меня. Я испугалась, когда увидала его: синие пятна выступили у него под глазами, лицо вытянулось и одеревенело, челюсть повисла. "Vous voila grande, Suzon,- заговорил он, с трудом выговаривая согласные буквы, но все еще стараясь улыбнуться (мне тогда уже пошел девятнадцатый год),- vous allez peut-etre bientot rester seule. Soyez toujours sage et vertueuse. C'est la derniere recommandation d'un...- он кашлянул,- d'un vieillard qui vous veut du bien. Je vous ai recommande a mon frere et je ne doute pas qu'il ne respecte mes volontes...- Он опять кашлянул и заботливо пощупал себе грудь: - Du reste, j'espere encore pouvoir faire quelque chose pour vous... dans mon testament" {Вы уже взрослая, Сюзон, может быть вы скоро останетесь одна. Будьте всегда благоразумны и добродетельны. Это последнее наставление... старика, который желает вам добра. Я вас поручил моему брату и не сомневаюсь, что он уважит мою волю... Впрочем, надеюсь вспомнить о вас... в моем завещании (франц.)}. Эта последняя фраза меня как ножом резанула по сердцу. Ах, это уже было слишком... слишком презрительно и обидно! Иван Матвеич, вероятно, приписал другому чувству - чувству горести или благодарности то, что выразилось у меня на лице; и как бы желая меня утешить, потрепал меня по плечу, в то же время, по обыкновению, ласково меня отодвигая, и промолвил: "Voyons, mon enfant, du courage! Nous sommes tous mortels. Et puis, il n'y a pas encore de danger. Ce n'est qu'une precaution que j'ai cru devoir prendre... Allez!" {Полно, дитя, мужайтесь! Все мы смертны. И ведь опасности-то еще нет, Это лишь предосторожность с моей стороны... Идите! (франц.)} Как в тот раз, когда он позвал меня к себе после кончины матушки, я опять хотела закричать ему:
"Да ведь я ваша дочь! я дочь ваша!" Но, подумала я, ведь он, пожалуй, в этих словах, в этом сердечном вопле услышит одно желание заявить мои права, права на его наследство, на его деньги... О, ни за что! Не скажу я ничего этому человеку, который ни разу не упомянул при мне имени моей матери, в глазах которого я так мало значу, что он даже не дал себе труда узнать, известно ли мне мое происхождение! А может быть, он это и подозревал и знал, да не хотел "поднимать струшню" (его любимая поговорка, единственная русская фраза, которую он употреблял), не хотел лишить себя хорошей лектрисы с молодым голосом! Нет! нет! Пускай же он останется столь же виноватым пред своею дочерью, как был он виноват пред ее матерью! Пускай унесет в могилу обе эти вины! Клянусь, клянусь: не услышит он из уст моих этого слова, которое должно же звучать чем-то священным и сладостным во всяких ушах! Не скажу я ему: отец! не прощу ему за мать и за себя! Он не нуждается в этом прощении, ни в том названии... Не может быть, не может быть, чтоб он не нуждался в нем! Но не будет ему прощения, не будет, не будет!
Бог знает, сдержала ли бы я свою клятву и не смягчилось ли бы мое сердце, не превозмогла ли бы я своей робости, своего стыда, своей гордости... но с Иваном Матвеичем случилось то же самое, что с моей матушкой. Смерть так же внезапно унесла его и так же ночью. Тот же г. Ратч разбудил меня и вместе со мной побежал в господский дом, в спальню Ивана Матвеича... Но я не застала даже тех последних предсмертных движений, которые такими неизгладимыми чертами залегли мне в память у постели моей матушки. На обшитых кружевом подушках лежала какая-то сухая, темного цвета кукла с острым носом и взъерошенными седыми бровями... Я закричала от ужаса, от отвращенья, бросилась вон, наткнулась в дверях на бородатых людей в армяках с праздничными красными кушаками, и уже не помню, как очутилась на свежем воздухе...