Главная » Книги

Толстой Лев Николаевич - Том 31, Произведения 1890-1900, Полное собрание сочинений, Страница 4

Толстой Лев Николаевич - Том 31, Произведения 1890-1900, Полное собрание сочинений


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

столкователь, или имеет целью вред людей, до такой степени утвердилось, что его все бранили и все смеялись над ним. И сколько ни разъяснял этот человек, что он не только не желает разводить сорную траву, но, напротив, считает, что в уничтожении дурной травы состоит одно из главных занятий земледельца, как и понимал это добрый и мудрый хозяин, слова которого он только напоминает,- сколько он ни говорил этого, его не слушали, потому что окончательно решено было, что человек этот или безумный гордец, превратно толкующий слова мудрого и доброго хозяина, или злодей, призывающий людей не к уничтожению сорных трав, а к защите и возращению их.
   То же самое случилось со мной, когда я указал на предписание евангельского учения о непротивлении злу насилием. Правило это было проповедано Христом и после него во все времена и всеми его истинными учениками. Но потому ли, что они не заметили этого правила, или потому, что они не поняли его, или потому, что исполнение этого правила показалось им слишком трудным,- чем дальше проходило времени, тем более забывалось это правило, тем более и более удалялся склад жизни людей от этого правила, и наконец дошло дело до того, до чего дошло теперь,- до того, что правило это уже стало казаться людям чем-то новым, неслыханным, странным и даже безумным. И со мною случилось то же самое, что случилось с тем человеком, который указал людям на давнишнее предписание доброго и мудрого хозяина о том, что сорную траву не надо косить, а надо вырывать с корнем.
   Как владельцы луга, умышленно умолчав о том, что совет состоял не в том, чтобы не уничтожать дурную траву, а в том, чтобы уничтожать ее разумным образом, сказали: не будем слушать этого человека - он безумец, он велит не косить дурных трав, а велит разводить их,- так и на мои слова о том, что, для того чтобы по учению Христа уничтожить зло, надо не противиться ему насилием, а с корнем уничтожать его любовью, сказали: не будем слушать его, он безумец: он советует не противиться злу, для того чтобы зло задавило нас.
   Я говорил, что по учению Христа зло не может быть искоренено злом, что всякое противление злу насилием только увеличивает зло, что по учению Христа зло искореняется добром: "благословляйте проклинающих вас, молитесь за обижающих вас, творите добро ненавидящим вас, любите врагов ваших, и не будет у вас врага". (1) Я говорил, что по учению Христа вся жизнь человека есть борьба со злом, противление злу разумом и любовью, но что из всех средств противления злу Христос исключает одно неразумное средство противления злу насилием, состоящее в том, чтобы бороться со злом злом же.
   И эти слова мои были поняты так, что я говорю, будто Христос учил тому, что не надо противиться злу. И все те, чья жизнь построена на насилии и кому поэтому дорого насилие, охотно приняли такое перетолкование моих слов и вместе с ним и слов Христа, и было признано, что учение о непротивлении злу есть учение неверное, нелепое, безбожное и зловредное. И люди спокойно продолжают под видом уничтожения зла производить и увеличивать его.
  
   (1) Учение XII апостолов.
  
  

ВТОРАЯ ПРИТЧА

  
   Торговали люди мукою, маслом, молоком и всякими съестными припасами. И один перед другим, желая получить побольше барышей и поскорее разбогатеть, стали эти люди все больше и больше подмешивать разных дешевых и вредных примесей в свои товары; в муку сыпали отруби и известку, в масло пускали маргарин, в молоко - воду и мел. И до тех пор, пока товары эти но доходили до потребителей, все шло хорошо: оптовые торговцы продавали розничным и розничные продавали мелочным.
   Много было амбаров, лавок, и торговля, казалось, шла очень успешно. И купцы были довольны. Но городским потребителям, тем, которые не производили сами своего продовольствия и потому должны были покупать его, было очень неприятно и вредно.
   Мука была дурная, дурное было и масло и молоко, но так как на рынках в городах не было других, кроме подмешанных товаров, то городские потребители продолжали брать эти товары и в дурном вкусе их и в своем нездоровье обвиняли себя и дурное приготовление пищи, а купцы продолжали всё в большем и большем количестве подмешивать посторонние дешевые вещества к съестным припасам.
   Так продолжалось довольно долго; городские жители все страдали, и никто не решался высказать своего недовольства.
   И случилось одной хозяйке, всегда питавшейся и кормившей свою семью домашними припасами, приехать в город. Хозяйка эта всю свою жизнь занималась приготовлением пищи и хотя и не была знаменитой поварихой, по хорошо умела печь хлебы и вкусно варить обеды.
   Купила эта хозяйка в городе припасов и стала печь и варить. Хлебы не выпеклись, а развалились. Лепешки на маргариновом масле оказались невкусными. Поставила хозяйка молоко, сливки не настоялись. Хозяйка тотчас же догадалась, что припасы нехороши. Она осмотрела их, и ее догадка подтвердилась: в муке она нашла известку, в масле - маргарин, в молоке - мел. Увидав, что все припасы обманные, хозяйка пошла на базар и стала громко обличать купцов и требовать от них или того, чтобы они держали в своих лавках хорошие, питательные, непорченые товары, или чтобы перестали торговать и закрыли свои лавочки. Но купцы не обратили никакого внимания на хозяйку и сказали ей, что товары у них первый сорт, что весь город уже сколько лет покупает у них и что они даже имеют медали, и показали ей медали на вывесках. Но хозяйка не унялась.
   - Мне не медали нужно,- сказала она,- а здоровая пища, такая, чтобы у меня и у детей от нее животы не болели.
   - Верно, ты, матушка, и муки и масла настоящего и не видала,- сказали ей купцы, указывая на засыпанную в лакированные закрома белую на вид, чистую муку, на желтое подобие масла, лежащее в красивых чашках, и на белую жидкость в блестящих прозрачных сосудах,
   - Нельзя мне не знать,- отвечала хозяйка,- потому что я всю жизнь только то и делала, что сама готовила и ела вместе с детьми. Товары ваши порченые. Вот вам доказательство,- говорила она, показывая на испорченный хлеб, маргарин в лепешках и отстой в молоке. - Ваши товары надо все в реку бросить или сжечь и наместо их завести хорошие! - И хозяйка не переставая, стоя перед лавками, кричала все одно подходившим покупателям, и покупатели начинали смущаться.
   Тогда, видя, что эта дерзкая хозяйка может повредить их торговле, купцы сказали покупателям: "- Вот посмотрите, господа, какая шальная эта баба. Она хочет людей с голоду уморить. Велит все съестные припасы потопить или сжечь. Что же вы будете есть, коли мы ее послушаемся и не будем продавать вам пищи? Не слушайте ее: она-грубая деревенщина и не знает толка в припасах, а нападает на нас только из зависти. Она бедна и хочет, чтобы и все были так же бедны, как она".
   Так говорили купцы собравшейся толпе, нарочно умалчивая о том, что женщина хочет не уничтожать припасы, а дурные заменить хорошими.
   И тогда толпа напала на женщину и начала ругать ее. И сколько женщина ни уверяла всех, что она не уничтожить хочет съестные припасы, что она, напротив, всю жизнь только тем и занималась, что кормила и сама кормилась, но что она хочет только того, чтобы те люди, которые берут на себя продовольствие людей, не отравляли их вредными веществами под видом пищи; но сколько она ни говорила и что она ни говорила, ее не слушали, потому что было решено, что она хочет лишить людей необходимой для них пищи.
   То же случилось со мной по отношению к науке и искусству нашего времени. Я всю жизнь питался этой пищей и - хорошо ли, дурно - старался и других, кого мог, питать ею. И так как это для меня пища, а не предмет торговли или роскоши, то я несомненно знаю, когда пища есть пища и когда только подобна ей. И вот, когда я попробовал той пищи, которая стала продаваться в наше время на умственном базаре под видом науки и искусства, и попробовал питать ею любимых людей, я увидел, что большая часть этой пищи не настоящая. И когда я сказал, что та наука и то искусство, которыми торгуют на умственном базаре, маргариновые или, по крайней мере, с большими подмесями чуждых истинной науке и истинному искусству веществ и что знаю я это, потому что купленные мною на умственном базаре продукты оказались неудобосъедаемыми ни для меня, ни для близких мне людей, не только неудобосъедаемыми, но прямо вредными, то на меня стали кричать и ухать и внушать мне, что это происходит оттого, что я не учен и не умею обращаться с такими высокими предметами. Когда же я стал доказывать то, что сами торговцы этим умственным товаром обличают беспрестанно друг друга в обмане; когда я напомнил то, что во все времена под именем науки и искусства предлагалось людям много вредного и плохого и что потому и в наше время предстоит та же опасность, что дело это не шуточное, что отрава духовная во много раз опаснее отравы телесной и что поэтому надо с величайшим вниманием исследовать те духовные продукты, которые предлагаются нам в виде пищи, и старательно откидывать все поддельное и вредное,- когда я стал говорить это, никто, никто, ни один человек ни в одной статье или книге не возразил мне на эти доводы, а изо всех лавок закричали, как на ту женщину: Он безумец! он хочет уничтожить науку и искусство, то, чем мы живем. Бойтесь его и не слушайтесь! Пожалуйте к нам, к нам! У нас самый последний заграничный товар.
  

ТРЕТЬЯ ПРИТЧА

  
   Шли путники. И случилось им сбиться с дороги, так что приходилось идти уже не по ровному месту, а по болоту, кустам, колючкам и валежнику, загораживавшим им путь, и двигаться становилось все тяжелее и тяжелее.
   Тогда путники разделились на две партии: одна решила не останавливаясь идти все прямо по тому направлению, по которому она шла сейчас, уверяя себя и других в том, что они не сбились с настоящего направления и все-таки придут к цели путешествия; другая партия решила, что так как направление, по которому они идут теперь, очевидно неверное,- иначе они бы уже пришли к цели путешествия,- то надо искать дорогу, а для того, чтобы отыскать ее, нужно не останавливаясь двигаться как можно быстрее во всех направлениях. Все путники разделились между этими двумя мнениями: одни решили идти все прямо, другие решили ходить по всем направлениям, но нашелся один человек, который, не согласившись ни с тем, ни с другим мнением, сказал, что, прежде чем идти по тому направлению, по которому уже шли, или начать двигаться быстро по всем направлениям, надеясь, что мы этим способом найдем настоящее, нужно, прежде всего, остановиться и обдумать свое положение и потом уже, обдумав его, предпринять то или другое. Но путники были так возбуждены движением, были так испуганы своим положением, так хотелось им утешать себя надеждой на то, что они не заблудились, а только на короткое время сбились с дороги и сейчас опять найдут ее, так, главное, им хотелось движением заглушить свой страх, что мнение это встречено было всеобщим негодованием, упреками и насмешками людей как первого, так и второго направления.
   - Это совет слабости, трусости, лени,- говорили одни.
   - Хорошо средство дойти до цели путешествия, состоящее в том, чтобы сидеть на месте и не двигаться! - говорили другие.
   - На то мы люди и на то нам даны силы, чтобы бороться и трудиться, побеждая препятствия, а не малодушно покоряться им,- говорили третьи.
   И сколько ни говорил отделившийся от большинства человек о том, что, двигаясь по ложному направлению, не изменяя его, мы наверное не приближаемся, а удаляемся от своей цели, и что точно так же мы не достигнем цели, если будем метаться из стороны в сторону, что единственное средство достигнуть цели состоит в том, чтобы, сообразив по солнцу или по звездам, какое направление приведет нас к нашей цели, и избрав его, идти по нем, но что для того, чтобы это сделать, нужно прежде всего остановиться, остановиться не затем, чтобы стоять, а затем, чтобы найти настоящий путь и потом уже неуклонно идти по нем, и что для того и для другого нужно первое остановиться и опомниться,- сколько он ни говорил этого, его не слушали.
   И первая часть путников пошла вперед по направлению, по которому она шла, вторая же часть стала метаться из стороны в сторону, но ни та, ни другая но только не приблизилась к цели, но и не выбралась из кустов и колючек и блуждает до сих пор.
   Точь-в-точь то же самое случилось со мной, когда я попытался высказать сомнение в том, что путь, по которому мы забрели в темный лес рабочего вопроса и в засасывающее нас болото не могущих иметь конца вооружений народов, есть не вполне тот путь, по которому нам надо идти, что очень может быть, что мы сбились с дороги, и что поэтому не остановиться ли нам на время о том движении, которое очевидно ложно, не сообразить ли прежде всего по тем общим и вечным началам истины, открытой нам, по тому ли направлению мы идем, по которому намеревались идти? Никто не ответил на этот вопрос, ни одни не сказал: мы не ошиблись в направлении и не блуждаем, мы в этом уверены потому-то и потому-то. Ни один человек не сказал и того, что, может быть, и точно мы ошиблись, но что у нас есть средство несомненное, не прекращая нашего движения, поправить нашу ошибку. Никто не сказал ни того, ни другого. А все рассердились, обиделись и поспешили заглушить дружным говором мой одиночный голос. "Мы и так ленивы и отсталы. А тут проповедь лени, праздности, неделания!" Некоторые прибавили даже: ничегонеделания. "Не слушайте его,-вперед за нами!" - закричали как те, которые считают, что спасение в том, чтобы, не изменяя его, идти по раз избранному направлению, какое бы оно ни было, так и те, которые считают, что спасение в том, чтобы метаться по всем направлениям.
   - Что стоять? Что думать? Скорее вперед! Все само собой сделается!
   Люди сбились с пути и страдают от этого. Казалось бы, первое и главное усилие энергии, которое следует сделать, должно бы быть направлено не на усиление того движения, которое завлекло нас в то ложное положение,. в котором мы находимся, а на остановку его. Казалось бы, ясно то, что, только остановившись, мы можем хоть. сколько-нибудь понять свое положение и найти то направление, в котором мы должны идти, для того чтобы прийти к истинному благу не одного человека, не одного разряда людей, а истинному общему благу человечества, к которому стремятся все люди и отдельно каждое сердце человеческое. И что же? Люди придумывают все возможное, но только не то одно, что может спасти, и если и не спасти их, то хотя облегчить их положение, именно то, чтобы хоть на минуту остановиться и не продолжать усиливать своей ложной деятельностью свои бедствия. Люди чувствуют бедственность своего положения и делают все возможное для избавления себя от него, но только того одного, что наверное облегчит их положение, они ни за что не хотят сделать, и совет сделать это больше всего раздражает их.
   Если бы можно было еще сомневаться в том, что мы заблудились, то это отношение к совету одуматься очевиднее всего доказывает, как безнадежно мы заблудились и как велико наше отчаяние.
  

СТАТЬИ

  

Т.М. БОНДАРЕВЕ. ДЛЯ СЛОВАРЯ С. А. ВЕНГЕРОВА]

  
   Как бы странно и дико показалось утонченно образованным римлянам первой половины 1-го столетия, если бы кто-нибудь сказал им, что полуграмотные, неясные, запутанные, часто нелепые письма странствующего еврея к своим друзьям и ученикам будут в сто, в тысячу, в сотни тысяч раз больше читаться, больше распространены и больше влиять на людей, чем все любимые утонченными людьми поэмы, оды, элегии и элегантные послания сочинителей того времени. А между тем это случилось с посланиями Павла. Точно так же странно и дико должно показаться людям теперешнее мое утверждение, что сочинение Бондарева, над наивностью которого мы снисходительно улыбаемся с высоты своего умственного величия, переживет все те сочинения, которые описаны в этом лексиконе, и произведет большее влияние на людей, чем все они, взятые вместе. А между тем, я уверен, что это так будет. А уверен я в этом потому, что как ложных и никуда не ведущих и потому ненужных путей бесчисленное количество, а истинный, ведущий к цели и потому нужный путь только один, так и мыслей ложных, ни на что не нужных, бесчисленное количество, а истинная, нужная мысль, или скорее истинный и нужный ход мысли только один, и этот один истинный и нужный ход мысли в наше время излагает Бондарев в своем сочинении с такой необыкновенной силой, ясностью и убеждением, с которой никто еще не излагал его. И потому всё кажущееся столь важным и нужным теперь бесследно исчезнет и забудется, а то, что говорит Бондарев и к чему призывает людей, не забудется, потому что люди самой жизнью будут всё больше и больше приводиться к тому, что он говорит.
   Открытие всяких научных отвлеченных и научных прикладных, и философских, и нравственных, и экономических истин всегда совершается так, что люди ходят всё более и более суживающимися кругами около этих истин, всё приближаясь и приближаясь к ним и иногда только слегка захватывая их, до тех пор, пока смелый, свободный и одаренный человек не укажет самой середины этой истины и не поставит ее на ту высоту, с которой она видна всем. И это самое сделал Бондарев по отношению нравственно-экономической истины, которая подлежала открытию и уяснению нашего времени. Многие говорили и говорят то же самое. Одни считают физический труд необходимым для здоровья, другие - для правильного экономического устройства, третьи - для нормального развития всесторонних свойств человека, четвертые считают его необходимым условием для нравственного совершенства человека. Так, например, один из величайших писателей Англии и нашего времени, почти столь же не оцененный культурной толпой нашего времени, как и наш Бондарев, несмотря на то, что Рёскин, - образованнейший и утонченнейший человек своего времени, т. е. стоящий на противоположном от Бондарева полюсе, - Рёскин этот говорит в своей Fors clavigera, письмо 67: "It is physically impossible that the true religious knowledge or pure morality should exist among any classes of a nation who do not work with their hands for their bread", т. е. что физически невозможно, чтобы существовало истинное религиозное познание или чистая нравственность между сословием народа, которое не зарабатывает себе хлеба своими руками. Многие ходят около этой истины и выговаривают ее с разными оговорками, как это делает Рёскин, но никто не делает того, что делает Бондарев, признавая хлебный труд основным религиозным законом жизни. И он делает это не потому, как это нам приятно думать, что он невежественный и глупый мужик, не знающий всего того, что мы знаем, а потому, что он гениальный человек, знающий то, что истина только тогда истина, когда она выражена не с урезками и оговорками и прикрытиями, а тогда, когда она выражена вполне. Как истина о том, что сумма углов в треугольнике равна двум прямым, выраженная так. что сумма углов в треугольнике бывает иногда приблизительно равна двум прямым, теряет всякий смысл и значение, так и истина о том, что человек должен работать своими руками, выраженная в виде совета, желательности, утверждения о том, что это может быть полезно с некоторых сторон и т. п., теряет весь свой смысл и свое значение. Смысл и значение эта истина получает только тогда, когда она выражена как непреложный закон, отступление от которого влечет за собой неизбежные бедствия и страдания и исполнение которого требуется от нас богом или разумом, как выразил это Бондарев. Бондарев не требует того, чтобы всякий непременно надел лапти и пошел ходить за сохою, хотя он и говорит, что это было бы желательно и освободило бы погрязших в роскоши людей от мучающих их заблуждений (и действительно, кроме хорошего ничего не вышло бы и от точного исполнения даже и этого требования), но Бондарев говорит, что всякий человек должен считать обязанность физического труда, прямого участия в тех трудах, плодами которых он пользуется, своей первой, главной, несомненной священной обязанностью и что в таком сознании этой обязанности должны быть воспитываемы люди. И я не могу себе представить, каким образом честный и думающий человек может не согласиться с этим.
  

Лев Толстой.

  

СТЫДНО

   В 1820-х годах семеновские офицеры, цвет тогдашней молодежи, большей частью масоны и впоследствии декабристы, решили не употреблять в своем полку телесного наказания, и, несмотря на тогдашние строгие требования фронтовой службы, полк и без употребления телесного наказания продолжал быть образцовым.
   Один из ротных командиров Семеновского же полка, встретясь раз с Сергеем Ивановичем Муравьевым, одним из лучших людей своего, да и всякого, времени, рассказал ему про одного из своих солдат, вора и пьяницу, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розог. Сергей Муравьев не сошелся с ним и предложил взять этого солдата в свою роту.
   Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни украл у товарища сапоги, пропил их и набуянил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав перед фронт солдата, сказал ему: "Ты знаешь, что у меня в роте не бьют и не секут, и тебя я не буду наказывать. За сапоги, украденные тобой, я заплачу свои деньги, но прошу тебя, не для себя, а для тебя самого, подумать о своей жизни и изменить ее". И, сделав дружеское наставление солдату, Сергей Иванович отпустил его.
   Солдат опять напился и подрался. И опять не наказали его, но только уговаривали: "Еще больше повредишь себе; если же ты исправишься, то тебе самому станет лучше. Поэтому прошу тебя больше не делать таких вещей".
   Солдат был так поражен этим новым для него обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом.
   Рассказывавший мне это брат Сергея Ивановича, Матвей Иванович, считавший, так же как и его брат и все лучшие люди его времени, телесное наказание постыдным остатком варварства, позорным не столько для наказываемых, сколько для наказывающих, никогда не мог удержаться от слез умиления и восторга, когда говорил про это. И, слушая его, трудно было удержаться от того же.
   Так смотрели на телесное наказание образованные русские люди 75 лет тому назад. И вот прошло 75 лет, и в наше время внуки этих людей заседают в качестве земских начальников в присутствиях и спокойно обсуждают вопросы о том, должно ли, или не должно, и сколько ударов розгами должно дать такому и такому-то взрослому человеку, часто отцу семейства, иногда деду. Самые же передовые из этих внуков в комитетах и земских собраниях составляют заявления, адресы и прошения о том, чтобы ввиду гигиенических и педагогических целей сечь не всех мужиков, людей крестьянского сословия, а только тех, которые не кончили курса в народных училищах.
   Очевидно, перемена в среде так называемого высшего образованного сословия произошла огромная. Люди 20-х годов, считая телесное наказание позорным действием для себя, сумели уничтожить его в военной службе, где оно считалось необходимым; люди нашего времени спокойно применяют его не над солдатами, а над всеми людьми одного из сословий русского народа и осторожно, политично, в комитетах и собраниях, со всякими оговорками и обходами, подают правительству адресы и прошения о том, что наказание розгами не соответствует требованиям гигиены и потому должно бы было быть ограничено, или что желательно бы было, чтобы секли только тех крестьян, которые не кончили курса грамоты, или чтобы были уволены от сечения те крестьяне, которые подходят под манифест по случаю бракосочетания императора.
   Очевидно, совершилась страшная перемена в среде так называемого высшего русского общества; и что удивительнее всего, - что эта перемена совершилась именно тогда, когда в том самом одном сословии, которое считается необходимым подвергать отвратительному, грубому и глупому истязанию сечения, в этом самом сословии совершилась за эти 75 лет, а в особенности за последние 35 лет со времени освобождения, такая же огромная перемена, но только в обратном направлении.
   В то время как высшие правящие классы так огрубели и нравственно понизились, что ввели в закон сечение и спокойно рассуждают о нем, в крестьянском сословии произошло такое повышение умственного и нравственного уровня, что употребление для этого сословия телесного наказания представляется людям из этого сословия не только физической, но и нравственной пыткой.
   Я слышал и читал про случаи самоубийства крестьян, приговоренных к розгам. И не могу не верить этому, потому что сам видел, как самый обыкновенный молодой крестьянин при одном упоминании на волостном суде о возможности совершения над ним телесного наказания побледнел как полотно и лишился голоса; видел также, как другой крестьянин, 40 лет, приговоренный к телесному наказанию, заплакал, когда на вопрос мой о том, исполнено ли решение суда, должен был ответить, что оно уже исполнено.
   Знаю я тоже, как знакомый мне почтенный, пожилой крестьянин, приговоренный к розгам за то, что он, как обыкновенно, поругался с старостой, не обратив внимания на то, что староста был при знаке, был приведен в волостное правление и оттуда в сарай, в котором приводятся в исполнение наказания. Пришел сторож с розгами; крестьянину ведено было раздеться.
   - Пармен Ермилыч, ведь у меня сын женатый, - дрожа всем телом, сказал крестьянин, обращаясь к старшине. - Разве нельзя без этого? Ведь грех это.
   - Начальство, Петрович... я бы рад, что делать? - отвечал смущенный старшина.
   Петрович разделся и лег.
   - Христос терпел и нам велел, - сказал он.
   Как рассказывал мне присутствовавший писарь, у всех тряслись руки, и все не смели смотреть в глаза друг другу, чувствуя, что они делают что-то ужасное. И вот этих-то людей считают необходимым и, вероятно, полезным для кого-то, как животных, - да и животных запрещают истязать, - сечь розгами.
   Для блага нашего христианского и просвещенного государства необходимо подвергать нелепейшему, неприличнейшему и оскорбительнейшему наказанию не всех членов этого христианского просвещенного государства, а только одно из его сословий, самое трудолюбивое, полезное, нравственное и многочисленное.
   Высшее правительство огромного христианского государства, 19 веков после Христа, ничего не могло придумать более полезного, умного и нравственного для противодействия нарушениям законов, как то, чтобы людей, нарушавших законы, взрослых и иногда старых людей, оголять, валить на пол и бить прутьями по заднице. (1)
   И люди нашего времени, считающие себя самыми передовыми, внуки тех людей, которые 75 лет тому назад уничтожили телесное наказание, теперь почтительнейше и совершенно серьезно просят господина министра и еще кого-то о том, чтобы поменьше сечь взрослых людей русского народа, потому что доктора находят, что это нездорово, не сечь тех, которые кончили курс, и избавить от сечения тех, которых должны сечь вскоре после бракосочетания императора. Мудрое же правительство глубокомысленно молчит на такие легкомысленные заявления или даже воспрещает их.
   Но разве можно об этом просить? Разве может быть об этом вопрос? Ведь есть поступки, совершаются ли они частными людьми, или правительствами, про которые нельзя рассуждать хладнокровно, осуждая совершение этих поступков только при известных условиях. И сечение взрослых людей одного из сословий русского народа в наше время и среди нашего кроткого и христиански просвещенного народа принадлежит к такого рода поступкам. Нельзя для прекращения такого преступления всех законов божеских и человеческих политично подъезжать к правительству со стороны гигиены, школьного образования или манифеста. Про такие дела можно или совсем не говорить, или говорить по существу дела и всегда с отвращением и ужасом. Ведь просить о том, чтобы не стегать по оголенным ягодицам только тех из людей крестьянского сословия, которые выучились грамоте, все равно что если бы, - где существовало наказание прелюбодейной жене, состоящее в том, чтобы, оголив эту женщину, водить ее по улицам, - просить о том, чтобы наказание это применять только к тем женщинам, которые не умеют вязать чулки или что-нибудь подобное.
   Про такие дела нельзя "почтительнейше просить" и "повергать к стопам" и т. п., такие дела можно и должно только обличать. Обличать же такие дела должно потому, что дела
  
   (1) И почему именно этот глупый, дикий прием причинения боли, а не какой-нибудь другой: колоть иголками плечи или какое-либо другое место тела, сжимать в тиски руки или ноги или еще что-нибудь подобное?
  
  
   эти, когда им придан вид законности, позорят всех нас, живущих в том государстве, в котором дела эти совершаются. Ведь если сечение крестьян - закон, то закон этот сделан и для меня, для обеспечения моего спокойствия и блага. А этого нельзя допустить. Не хочу и не могу я признавать того закона, который нарушает все законы божеские и человеческие, и не могу себя представить солидарным с теми, которые пишут и утверждают такие преступления под видом закона.
   Если уже говорить про это безобразие, то можно говорить только одно: то, что закона такого не может быть, что никакие указы, зерцала, печати и высочайшие повеления не сделают закона из преступления, а что, напротив, облечение в законную форму такого преступления (как то, что взрослые люди одного, только одного, лучшего сословия могут по воле другого, худшего сословия - дворянского и чиновничьего - подвергаться неприличному, дикому, отвратительному наказанию) доказывает лучше всего, что там, где такое мнимое узаконение преступления возможно, не существует никаких законов, а только дикий произвол грубой власти.
   Если уже говорить про телесное наказание, совершаемое только над одним крестьянским сословием, то надо не отстаивать прав земского собрания или жаловаться на губернатора, опротестовавшего ходатайство о иссечении грамотных, министру, а на министра сенату, а на сенат еще кому-то, как это предлагает тамбовское земство, а надо не переставая кричать, вопить о том, что такое применение дикого, переставшего уже употребляться для детей наказания к одному лучшему сословию русских людей есть позор для всех тех, кто прямо или косвенно участвуют в нем.
   Петрович, который лег под розги, перекрестившись и сказав: "Христос терпел и нам велел", - простил своих мучителей и после розог остался тем, чем был. Одно, что произвело в нем совершенное над ним истязание, это - презрение к той власти, которая может предписывать такие наказания. Но на многих молодых людей не только самое наказание, но часто одно признание того, что оно возможно, действует, понижая их нравственное чувство и возбуждая иногда отчаянность, иногда зверство. Но не тут еще главный вред этого безобразия. Главный вред - в душевном состоянии тех людей, которые устанавливают, разрешают, предписывают это беззаконие, тех, которые пользуются им, как угрозой, и всех тех, которые живут в убеждении, что такое нарушение всякой справедливости и человечности необходимо для хорошей, правильной жизни. Какое страшное нравственное искалечение должно происходить в умах и сердцах таких людей, часто молодых, которые, я сам слыхал, с видом глубокомысленной практической мудрости говорят, что мужика нельзя не сечь и что для мужика это лучше.
   Вот этих-то людей больше всего жалко за то озверение, в которое они впали и в котором коснеют.
   И потому освобождение русского народа от развращающего влияния узаконенного преступления - со всех; сторон дело огромной важности. И освобождение это произойдет не тогда, когда будут изъяты от телесного наказания кончившие курс, или еще какие-нибудь из крестьян, или даже все крестьяне, за исключением хотя бы одного, а только тогда, когда правящие классы признают свой грех и смиренно покаются в нем.
  

14 декабря 1895.

  

ПРИБЛИЖЕНИЕ КОНЦА

  
   В нынешнем 1896 году молодой человек Ван-дер-Вер был призван в Голландии к поступлению в национальную гвардию.
   На требование командира Ван-дер-Вер ответил следующим письмом:

"Не убий".

Господину Герману Снейдерс.

  
   Командиру национальной гвардии Мидельбургского округа.
  

Милостивый государь!

  
   Прошлую неделю я получил бумагу, в которой мне было приказано явиться в городскую думу для того, чтобы согласно закону быть зачисленным в национальную гвардию. Как Вы, вероятно, заметили, я не явился; и настоящее письмо имеет целью довести до Вашего сведения откровенно и без обходов, что я не намерен явиться перед комиссией; я хорошо знаю, что подвергаю себя тяжелой ответственности, что Вы можете меня наказать и не преминете воспользоваться этим Вашим правом. Но меня это не страшит. Причины, побуждающие меня проявить этот пассивный отпор, представляют для меня достаточно значительный противовес этой ответственности.
   Лучше, чем большинство христиан, я, будучи, если угодно, не христианином, понимаю заповедь, стоящую во главе этого письма, - заповедь, присущую человеческой природе и разуму. Будучи еще ребенком, я позволял обучать себя солдатскому ремеслу, - искусству убивать; но теперь я отказываюсь! В особенности я не желаю убивать по команде, что является убийством против совести, без всякого личного побуждения или какого-либо основания. Можете ли Вы мне назвать что-либо более унизительное для человеческого существа, нежели совершение подобных убийств или резни? Я не могу ни убить, ни видеть убийства какого-либо животного, и для того, чтобы не убивать животных, я сделался вегетарианцем. А в настоящем случае мне могли бы "приказать" стрелять по людям, никогда не сделавшим мне никакого зла: ведь не для того же, я полагаю, обучаются солдаты ружейным приемам, чтобы попадать в листья или ветки деревьев.
  
  
  
  
   Но Вы, быть может, скажете мне, что национальная гвардия должна также и прежде всего содействовать поддержанию внутреннего порядка.
   Господин командир, если бы действительно порядок царствовал в нашем обществе, если бы общественный организм был на самом деле здоров, другими словами: если бы не было таких вопиющих злоупотреблении в общественных отношениях, если бы не было дозволено, чтобы один умирал с голода в то время, как другой может позволить себе все прихоти роскоши, - тогда Вы увидали бы меня в первых рядах защитников этого порядка; но я безусловно отказываюсь содействовать поддержанию теперешнего так называемого порядка. К чему, господин командир, пускать друг другу пыль в глаза? Ведь оба мы отлично знаем, что означает поддержание этого порядка: поддержку богачей против нищих тружеников, начинающих сознавать свои права. Разве мы не видели роли, которую, во время последней стачки в Роттердаме, разыграла Ваша национальная гвардия: без всякого основания эта гвардия должна была целыми часами находиться на службе для того, чтобы защищать имущество угрожаемых торговых фирм. И можете ли Вы на одну минуту предположить, что я поддамся участию в защите людей, которые, по моему искреннему убеждению, поддерживают войну между капиталом и трудом, - что я буду стрелять в рабочих, действующих всецело в пределах своего права. Вы не можете быть настолько слепы! Зачем же усложнять дело? Не могу же я, на самом деле, позволить вылепить из себя послушного национального гвардейца, такого, какого Вы желаете и какой Вам нужен.
   На основании всех этих причин, но в особенности потому, что я ненавижу убийство по команде, я и отказываюсь от службы в качестве национального гвардейца, прося Вас не присылать мне ни мундира, ни оружия, так как я имею непреклонное намерение не употреблять их.
   Приветствую Вас, господин командир.

И. К. Ван-дер-Вер.

  
  
   Письмо это, по моему мнению, имеет очень большое значение. Отказы от военной службы в христианских государствах начались с тех пор, как в христианских государствах появилась военная служба, или, скорее, с тех пор, как государства, власть которых основана на насилии, приняли христианство, не отказавшись от насилия.
   В сущности оно и не может быть иначе: христианин, учение которого предписывает ему смирение, непротивление злу, любовь ко всем, даже врагам, не может быть военным, т. е. принадлежать к сословию людей, предназначенных только для убийства себе подобных.
   И потому истинные христиане всегда отказывались и теперь отказываются от военной службы.
   Но истинных христиан всегда было мало; огромное большинство людей христианских государств только числились христианами, исповедуя церковную веру, не имеющую ничего общего, кроме имени, с истинным христианством. То, что изредка появлялся, на десятки тысяч поступающих в военную службу, один, отказавшийся от нее нисколько не смущало те сотни тысяч, миллионы людей, которые каждый год поступали в военную службу.
   "Не может же быть, чтобы заблуждалось всё огромное большинство христиан, поступающих в военную службу, а были правы только исключения, часто малообразованные люди, отказывающиеся от военной службы, тогда как архиепископы и ученые люди признают ее совместной с христианством", - говорили себе люди большинства, и спокойно, считая себя христианами, поступали в ряды убийц.
   Но вот является человек не христианин, как он сам заявляет о себе, и отказывается от военной службы не по религиозным, а по самым: простым причинам, понятным и общим всякому человеку, какого бы он ни был исповедания и какой бы ни был национальности - католик, магометанин, буддист, конфуцианец, испанец, араб, японец...
   Отказывается Ван-дер-Вер от военной службы не потому, что он следует заповеди "не убий", и не потому, что он христианин, а потому, что он считает убийство противным разуму человека. Он пишет, что просто ненавидит всякое убийство, и ненавидит его до такой степени, что стал вегетарианцем, только бы не быть участником в убийстве животных; главное же, он говорит, что отказывается от военной службы потому, что считает убийство по приказанию, т. е. обязательство убивать тех людей, которых ему велят убивать (в чем собственно и состоит военная служба), делом несовместимым с достоинством человека. На обычное же возражение о том, что если он не будет служить, и по его примеру не будут служить и другие, то нарушится существующий порядок, он отвечает тем, что он и не хочет поддерживать существующий порядок, потому что порядок этот дурной, такой, в котором властвуют богатые над бедными, а этого не должно быть, так что если бы у него и было какое-нибудь сомнение о том, нужно ли или не нужно служить в военной службе, одна мысль о том, что, служа в военной службе, он оружием и угрозой убийств будет поддерживать угнетающих богатых против угнетенных бедных, заставила бы его отказаться от военной службы.
   Если бы Ван-дер-Вер выставлял причиною отказа свою принадлежность к какому-нибудь христианскому исповеданию, люди, которым предстоит поступление в военную службу, могли бы сказать: "Я не сектант и не признаю христианства, и потому не считаю нужным поступать так же". Но причины, выставляемые Ван-дер-Вером, так просты, ясны и так общи всем людям, что невозможно не применить их к себе. Теперь для того, чтобы признать причины эти необязательными для себя, надо сказать: "Я люблю убийство и готов убивать не только врагов, но и своих угнетенных и несчастных соотечественников и не нахожу ничего дурного в том, чтобы обещаться по приказанию первого встречного начальника убивать всех тех, кого он прикажет".
   Ведь дело очень просто.
   Живет молодой человек; в какой бы среде и семье и исповедании он ни вырос, его учат тому, что надо быть добрым, что очень дурно не только бить и убивать человека, но и животного, учат его тому, что человек должен дорожить своим достоинством, а достоинство состоит в том, чтобы поступать сообразно своей совести. Этому учат одинаково и китайца-конфуцианца, и японца-шинтоиста или буддиста, и турка-магометанина. И вдруг после того, как его научили всему этому, он поступает в военную службу, где от него требуют обратного тому, чему его учили: ему велят готовиться ранить и убивать не животных, а людей, велят ему отказаться от своего человеческого достоинства и повиноваться в деле убийства неизвестным и незнакомым ему людям. Что может отвечать на такое требование человек нашего времени? Очевидно, только одно: "Не хочу и не буду".
   Это самое сделал Ван-дер-Вер. И трудно придумать, что можно ответить ему и всем тем людям, которые, находясь в таком же, как и он, положении, должны поступать так же.
   Можно не видать того, на что не обращено еще внимания, и не понимать значения поступка, пока оно не разъяснено, но раз указано и разъяснено, нельзя уже не видать или притворяться, что не видишь того, что совершенно ясно.
   Может найтись и теперь человек, который не думал о том, что он делает, поступая в военную службу; могут найтись и такие люди, которые желают войны с чужими народами, или желают продолжать угнетать рабочих, или даже такие люди, которые любят убийство для убийства. Такие люди могут еще быть военными, но и эти люди теперь не могут не знать, что есть люди, и самые лучшие люди всего мира среди не только христиан, но магометан, браминов, буддистов, конфуцианцев, которые с отвращением и презрением смотрят на войну и военных, и что количество этих людей с каждым часом увеличивается. Никакие аргументы не могут разговорить ту простую истину, что человеку, уважающему себя, нельзя идти в рабство к неизвестному или хотя бы известному, но имеющему убийственные цели, хозяину. А в этом самом только и состоит военная служба с своей дисциплиной.
   "Но ответственность, которой подвергается отказывающийся? - говорят мне на это.-Хорошо вам, старику, уже не подлежащему этому испытанию и обеспеченному своим положением, проповедовать мученичество; но каково тем, которым вы проповедуете и которые, поверив вам, отказываются и губят свою молодую жизнь?" - Но что же мне делать? отвечаю я тем, которые говорят мне это. Неужели потому, что я старик, мне надо не указывать на то зло, которое ясно и несомненно вижу именно потому, что я старик и много жил и думал. Разве человек находящийся на другой стороне реки и потому недоступный для разбойника, видящий, как этот разбойник хочет заставить одного человека убить другого, не должен кричать убивающему человеку, чтобы он не делал этого, хотя бы такое вмешательство озлобило бы еще больше разбойника? Кроме того, я никак не вижу, почему правительство, подвергая гонениям тех, которые отказываются от военной службы, но обратит свои кары на меня, признав меня подстрекателем этих отказов. Я не настолько стар, чтобы не мог подвергнуться гонениям и всякого рода казням, и положение мое вовсе не ограждает меня. Во всяком случае будут или не будут осуждать и преследовать меня, будут или не будут осуждать и преследовать тех, которые отказываются от военной службы, я, пока жив, не перестану говорить то, что говорю, потому что не могу перестать поступать по своей совести.
   Тем-то и могущественно и непобедимо христианство, т. е. учение истины, что оно, для воздействия на людей, не может руководствоваться никакими внешними соображениями. Молод или стар человек, подлежит он за это гонениям или нет, человек, усвоивший себе христианское, т. е. истинное жизнепонимание, не может отступить от требований своей совести. В этом сущность и особенность христианства от всех других религиозных учений и в этом его неодолимое могущество.
   Ван-дер-Вер говорит, что он не христианин, но мотивы его отказа и поступок его христианские: отказывается он потому, что не хочет убивать брата; не повинуется же потому, что ведение его совести для него обязательнее повелений людских. От этого-то и особенно важен отказ Ван-дер-Вера. Отказ этот показывает, что христианство не есть какая-либо секта или исповедание, которого могут держаться одни люди и не держаться другие, но что христианство есть не что иное, как следование в жизни тому свету разумения, который просвещает всех людей. Значение христианства не в том, что оно предписывало людям такие или иные поступки, а в том, что предвидело и указывало тот путь, по которому должно было идти и пошло всё человечество.
   Люди, поступающие теперь добро и разумно, поступают так не потому

Другие авторы
  • Сельский С.
  • Соловьев Сергей Михайлович
  • Колбасин Елисей Яковлевич
  • Лазаревский Борис Александрович
  • Муратов Павел Павлович
  • Илличевский Алексей Дамианович
  • Энквист Анна Александровна
  • Врангель Николай Николаевич
  • Нарежный Василий Трофимович
  • Кусков Платон Александрович
  • Другие произведения
  • Короленко Владимир Галактионович - В "Заразном городке"
  • Кольцов Алексей Васильевич - Стихотворения
  • Аксаков Сергей Тимофеевич - Воспоминание об Александре Семеновиче Шишкове
  • Болотов Андрей Тимофеевич - Памятник претекших времян...
  • Фурманов Дмитрий Андреевич - Красная новь, No 1 (5), 1922 г.
  • Мопассан Ги Де - Князь Голицын о знакомстве с Мопассаном
  • Арцыбашев Михаил Петрович - Злодеи
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Крысолов
  • Гливенко Иван Иванович - Краткая библиография
  • Абрамович Николай Яковлевич - Стихийность в молодой поэзии
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 399 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа