Главная » Книги

Толстой Лев Николаевич - Том 29, Произведения 1891-1894, Полное собрание сочинений, Страница 14

Толстой Лев Николаевич - Том 29, Произведения 1891-1894, Полное собрание сочинений


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25

т среди этой ужасной пустыни и не видит никакого средства спасения. - в СВ и в С: и всё дрожало. Он уже забыл думать о сторожке и желал теперь только одного: вернуться к саням, чтобы не пропасть одному, как тот чернобыльник среди этой ужасной снежной пустыни.
  
   Стр. 39, строка 9 сн.
  
  
  
  
   Слов: железом крытый дом и амбар, наследник, - в СВ и в С нет.
  
  
  
  
  
  
  
   Стр. 39-40, строки 1 сн.-1 св.
   Слов: правую руку, о которой он потерял перчатку, в СВ и в С нет.
  
   Стр. 40, строки 4-5 св.
   Вместо: святителю отче Миколае, воздержания учителя в СВ и в С: Николай чудотворен, воздержания учителю,
  
   Стр. 40, строка 15 св.
   Слов: подумал он, - в СВ и в С нет.
  
   Стр. 40, строки 16-17 св.
   Вместо: "Она выведет, а то и поймаю. Только не торопиться, а то зарьяешь и хуже пропадешь. - в С В и в С: и он бросился вперед.
  
   Стр. 40, строки 18-19 св.
   Вместо: он бросился вперед и бежал, беспрестанно падая. поднимаясь и опять падая. - в СВ и в С: он бежал, беспрестанно падал, поднимался и опять падал.
  
  
  
   Стр. 40, строка 17 сн.
   Слов: и лошади не догоню. - в СВ и в С нет.
  
   Стр. 40, строка 15 он.
   Слов: с платком - в СВ и в С нет.
  
   Стр. 40, строка 14 сн.
   Вместо: на бок шлеей, - в СВ и в С: на бок седелкой и шлеёй.
  
  
  

Гл. IX

  
   Стр. 40, строки 3-2 сн.
   Вместо: теперь совершенно прошел, - в СВ и в С: совершенно прошел теперь,
  
   Стр. 41, строки 2-3 св.
   Вместо: надо было делать что-нибудь, чем-нибудь заняться.- в СВ и в С: Надо было не думать о себе, надо было думать о чем-нибудь другом, надо было делать что-нибудь.
  
   Стр. 41, строка 6 св.
   Вместо: из левой перчатки - в СВ и в С: из перчаток,
  
   Стр. 41, строки 6-8 св.
   Слов: правая была безнадежно потеряна и, должно быть, уже где-нибудь на две четверти под снегом, - в СВ и в С нет.
  
   Стр. 41, строка 8 св.
   Слова: он - в СВ и в С нет.
  
   Стр. 41, строка 10 св.
   Вместо: и приготовился - в СВ и в С: приготовляясь
  
   Стр. 41, строки 17-18 св.
   Вместо: замерзавший уже Никита - в СВ и в С: мужик
  
   Стр. 41, строки 19-20 св.
   Вместо: махая перед носом рукой. Он махал рукой и говорил что-то, - в СВ и в С: махал перед носом рукой и говорил что-то,
  
   Стр. 41, строка 3 сн.
   Вместо: Заправив - в СВ и в С: заправляя
  
   Стр. 42, строка 2 св.
   Вместо: прислушивался к дыханию Никиты. - в СВ и в С: слушал дыхание Никиты.
  
   Стр. 42, строка 5 св.
   Вместо: помираешь. - в СВ и в С: помирать,
  
  
   Стр. 42, строка 15 св.
   Вместо: торжественное умиление. - в СВ и в С: умиленное торжество.
  
   Стр. 42, строки 15-9 сн.
   От слов: Так он лежал долго. - и кончая: лежащего под собой мужика. - в СВ и в С нет.
   Стр. 42, строка 4 сн.
   После слов: Страха он теперь не испытывал никакого. - в СВ и в С: Ему было тепло снизу от Никиты, тепло и сверху от шубы; только руки, которыми он придерживал полы шубы по бокам Никиты, и ноги, с которых ветер беспрестанно сворачивал шубу, начинали зябнуть. Но он не думал о них, а думал только о том, как бы отогреть лежащего под собой мужика.
  
   Стр. 42, строка 3 сн.
   Вместо: говорил - в СВ и в С: говаривал
  
   Стр. 43, строки 1-2 св.
   Вместо: час и другой и третий, но он не видал, как проходило время. - в СВ и в С: довольно долго.
  
   Стр. 43, строка 14 сн.
   Слова: Миколавна, - в СВ и в С нет.
  
   Стр. 44, строка 5 св.
   После слов: говорит он себе - в СВ и в С: И что-то совсем новое, такое, что он не знал во всю жизнь свою, сходит на него.
  

Гл. Х

  
   Стр. 44, строка 15 сн.
   Вместо: переезжая ручей, - в СВ и в С: у Ляпина
  
   Стр. 44, строка 5 сн.
   Вместо: копытом - в СВ и в С: копытами
  
   Стр. 45, строка 6 св.
   Вместо: и ни движенья, ни дыханья - в СВ и в С: и движенья и дыханья
  
   Стр. 45, строки 7-6 сн.
   Вместо: и такое же тело; но когда понял, - в СВ и в С: когда же понял,
  
  

НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ

НЕОКОНЧЕННОЕ

  
  

МАТЬ

  
  
   Я знал Марью Александровну с детства. Случилось так, как это часто случается между молодыми людьми, что между нами были дружеские отношения, никогда ничего похожего на влюбление, если не считать одного вечера, когда они были у нас и играли в "дамы и кавалеры", и она, пятнадцатилетней девочкой с красными толстыми руками и черными прекрасными глазами и толстой, длинной черной косой, подействовала на меня так, что я вообразил на один вечер, что влюблен в нее. Но это было только один вечер, а остальное время - все сорок лет нашего знакомства - мы были в тех хороших дружеских отношениях мужчины и женщины, уважающих друг друга, которые особенно приятны, если они совершенно чисты от влюбления, какими были мои отношения с Марьей Александровной.
      Дружеские отношения эти доставили мне много приятных минут и многому научили меня. Я не знал женщины, более полно олицетворявшей тип хорошей жены и матери. Многое я понял и узнал от нее, многому научился.
      Последний раз я виделся с нею год тому назад, за месяц до ее смерти, которую ни я, ни она не предвидели. Она только что устроилась жить при мужском монастыре одна с своей кухаркой Варварой. Так странно было видеть ее, мать восьми детей и бабку чуть не полсотни внучат, одинокою женщиной, очевидно бесповоротно решившей, несмотря на более или менее искренние приглашения к себе детей, доживать свой век одной. Сначала мне показалось необъяснимо ее поселение в монастыре; я знал ее - не скажу свободомыслие - она никогда не выставляла его, - но смелость и здравомыслие. Полнота чувства, заполнявшего все ее сердце, не давала места суевериям. Знал я ее отвращение ко всякому лицемерию и фарисейству. И вдруг - домик при монастыре, хождение на службы и батюшка, отец Никодим, руководству которого она вполне подчинилась. Все это она делала скромно, умеренно, как будто немного стыдясь этого.
      Когда мы свиделись, она, очевидно, избегала разговоров о том, почему она избрала такую жизнь. Но я думаю, что я понял. Она была человек сердца, а по уму совершенный скептик. Но без детей, без забот о них после своей сорокалетней трудовой жизни в семье ей нужно было на что направить свое чувство. В семьях детей она не нашла этого и решила уединиться, - а при уединении она надеялась найти утешение в том, в чем другие находили его, - в религии. Очевидно, ей было очень тяжело на сердце, но она была горда и за себя и за детей и только чуть, намеками, показала мне свое положение. Когда я спрашивал о ее детях - я всех знал их, - она отвечала мне неохотно, не осуждая их. Но я видел, какая - не драма, - а сколько разных драм было скрыто в ее сердце.
      - Да, Володя очень хорошо устроился, - говорила она мне, - он председателем палаты и купил имение. Да, растут и дети - три мальчика, две девочки, - и она замолчала, нахмурив свои черные брови, очевидно удерживая выражение мысли и отгоняя ее.
      - Ну, а Василий?
      - Василий все то же, - вы ведь знаете его?
      - Все светскость?
      - Да, да.
      - Тоже дети?
      - Трое.
      Такого рода разговоры были о всех сыновьях и дочерях. Больше всех она любила говорить о Пете. Это был неудавшийся член семьи, промотавший все, что имел, не плативший долгов и мучавший больше всех других свою мать. Но она больше всех любила его, сквозь его гадости видя и любя его "золотое сердце", как она говорила.
      Увлекалась она разговором только тогда, когда мы касались ее молодого, беззаботного времени, о котором с особенною прелестью воспоминания говорят люди, измученные невысказанными страданиями. Самый же увлекательный разговор наш, вследствие которого я засиделся у нее за двенадцать, и последний мой разговор с нею - трогательный и умилительный - был разговор о Петре Никифоровиче. Это был кандидат московского университета - первый учитель ее детей, умерший чахоткой в их же доме, - человек замечательный, имевший на нее большое влияние и едва ли не единственный человек, которого она после мужа могла полюбить или полюбила, сама не зная этого.
      Мы говорили о нем, о его взглядах на жизнь, которые я знал и разделял в то время. Он был - не сказать поклонник Руссо, хотя знал и любил его, но был человеком того же склада ума. Это был человек такой, какими, мы представляем себе древних мудрецов. При этом с кротостью и смирением бессознательного христианства. Он был уверен, что он терпеть не может христианского учения, а между тем вся его жизнь была самоотвержением. Ему, очевидно, было скучно жить, если он не мог чем-нибудь жертвовать для кого-нибудь и жертвовать так, чтобы ему было трудно и больно. Только тогда он был доволен. При этом он был невинен, как ребенок, и нежен, как женщина.
      В том, что она любила его, могло быть сомнение, но в том, что она была единственной его любовью и божеством, - не могло быть сомнения для того, кто видел его в ее присутствии. Надо было видеть его большие, круглые голубые глаза, как они смотрели на нее и следили за каждым ее движением и отражали в себе всякое выражение ее лица; надо было видеть эту бодрящуюся, слабую фигуру в расходящемся, дурно сшитом пиджачке, как она склонялась и тянулась к тому месту, где была она, чтобы не было в этом никакого сомнения.
      Это знал и Алексей Николаевич, ее покойный муж, знал и не смущался, оставляя их по целым вечерам наедине, то есть с ней и с детьми; это знали и дети, любившие и учителя и мать и считавшие естественным, чтобы учитель и мать любили друг друга.
      Единственная предосторожность, которую принял Алексей Николаевич против Петра Никифоровича, состояла в том, что он называл его "Петряй Мудрый". Алексей Николаевич любил и уважал Петра Никифоровича, потому что не мог не уважать его за необыкновенную любовь и преданность детям и за необыкновенно высокие нравственные качества, но не мог допустить возможности любви между его женою и Петром. А между тем я склонен думать, что она любила его. Его смерть была для нее не только большим горем, но и лишением. Были стороны ее души - лучшие, главные, основные, которые потом она уже не открывала никому и которые так и заглохли после его смерти.
      Так вот, мы говорили про него и про его взгляды на жизнь, - как он считал, что вся нравственность жизни сводится к тому, чтобы как можно меньше брать от людей и как можно больше давать себя, свою душу, и как для того, чтобы меньше брать, надо держаться первой платоновской добродетели - воздержания: спать на досках, носить один плащ, зимой и летом, есть хлеб с водой и - величайшая роскошь - молоко. (Он жил так, и Марья Александровна считала, что он этим погубил свое здоровье.) А чтобы быть в состоянии давать другим, надо развить в себе духовные силы, из которых главная - любовь, деятельная любовь, служение жизни, улучшение ее. Он так и хотел вести детей, но требования родителей, подчинявшихся обычаям, были другие, и из этого выходило нечто среднее, но и то было хорошо. К счастью, это продолжалось недолго - он прожил у них всего четыре года.
      Вспоминала Марья Александровна многие мнения и слова его.
      - Да, представьте себе, - говорила она, - я часто читаю теперь духовные поучения, слушаю наставления отца Никодима, и - поверите ли? - она блеснула на меня своими улыбающимися глазами, и я вспомнил ее обычную смелость суждений, - и поверите ли - как все эти духовные поучения много, много ниже того, что я слышала от Петра Никифоровича. То же, но ниже. А главно - он говорил и делал. Да как делал - горел! И сгорел. Помните, когда у Митечки с Верой была скарлатина - вы еще приезжали тогда, - он ночи просиживал у больных, а днем не откладывал своих занятий с старшими. Это было для него святое дело. А потом, когда заболел мальчик у Варвары, он то же самое делал и ужасно рассердился, когда не хотели перевести ее мальчика в дом. Мне Варвара недавно напомнила, как ему разбил Ваня - мальчик-слуга - бюст, не помню, какого-то мудреца, и он разбранил его, и как не знал потом, как загладить свою досаду: и прощения просил, и в цирк посылал. Удивительный был человек! Он говорил, что жить, как мы живем, не стоит, и предлагал мужу отдать всю землю крестьянам, а самим жить трудами. Алексей Никифорович только смеялся. А он серьезно это советовал, считал долгом сказать, до чего он додумался. И был прав. Ну, мы жили, как все живут, ну и что ж? Вот мои дети... Я объездила их всех, кроме Пети, прошлого года. Ну, что же? Разве они счастливы? Но, впрочем, нет, нельзя же все перевернуть, как он хотел. Видно, недаром пал первый человек и грех вошел в мир.
      Таков был наш последний разговор. И тут же она сказала мне:
      - Многое, многое я передумала в своем одиночестве, не только передумала, но написала. - И она улыбнулась стыдливой улыбкой, придавшей такое милое и жалкое выражение ее старческому лицу. - Записала мои мысли об этом, скорее мой опыт. Я прежде, давно, девушкой и замужем, вела свой дневник. Потом уже, как началось, лет десять тому назад... - она не сказала, что началось, но я понял, что это касалось ее отношений с взрослыми детьми, столкновение, борьба (она осталась после мужа одна, и состояние было в ее руках), - я не писала больше. И вот теперь, перебирая свои вещи, здесь уж, нашла эти тетрадки, перечитала их, и много там глупого, а много и хорошего, право, - опять та же улыбка, - и поучительного. Думала сжечь и нет. Посоветовалась с батюшкой, он велел сжечь. Знаете - он не понимает. Это - глупости, я не сожгла.
      Я так узнал ее нелогичную какую-то своего рода последовательность в этих словах. Никодима она во всем слушается, поселилась, чтобы быть руководимой им, а вместе с тем суждение его считает глупостью и делает по-своему.
      - Так не сожгла, а еще приписала целых две тетради. Здесь одной делать нечего, написала, что думаю обо всем этом. И вот, когда умру - я еще не собираюсь, мать моя жила до девяноста лет, а отец до восьмидесяти, - чтобы тетради передали вам, вы прочтете и решите, есть ли там что нужное. Если есть что нужное, то пусть и другие знают. А то ведь никто этого не знает: мучаемся, мучаемся, страдаем за них, от беременности и до тех пор, пока они начинают заявлять свои права, и все эти бессонные ночи, и муки, и беспокойства, и отчаяние. И все бы это хорошо, коли бы была любовь, кабы они были счастливы. А то и этого нет. Как хотите, а тут что-то не так. Вот я всё записала. Вы прочтите после моей смерти. - Так так?
      Я обещался, хотя сказал, что никак не ожидаю пережить ее. На том мы расстались, а через месяц я узнал, что она скончалась. С ней сделалось дурно у всенощной, она села на складной стул, который был с ней, прислонилась к стене и так умерла. Что-то с сердцем. Я приехал на похороны. Дети почти все собрались, кроме Елены, которая была за границей, и Митечки, - того самого, у которого была скарлатина, который не мог приехать, потому что в это самое время лечился на Кавказе от дурной болезни.
      Похороны были богатые, внушившие монахам большее уважение, чем то, которое они испытывали к ней при ее жизни. Вещи, бывшие у ней, разделили между собой больше как сувениры, и мне дали в память нашей дружбы ее малахитовый пресс-папье и шесть старых сафьяновых тетрадей и четыре новых простых учебных тетради, которые она исписала в монастыре "обо всем этом", как она сказала.
      В этих тетрадях вся трогательная и поучительная история этой прекрасной и замечательной женщины.
      Так как я знал сорок лет ее и ее мужа, и на моих глазах рожались, росли и воспитывались и переженились ее дети, я везде, где это может быть нужно для ясности рассказа, могу дополнить своими воспоминаниями то, что не досказано в ее записках.
  
  

_____________

  
  
      Это было в 57 году, только что кончилась кампания.
      В доме у Вороновых готовилась свадьба, помолвлена была средняя дочь Варвара за Евграфа Лотухина. Они знались детьми, играли, танцевали вместе, а теперь он вернулся из Севастополя поручиком уланского полка. В самый разгар войны он вышел из министерства, в котором служил, и поступил в полк юнкером. Теперь он вернулся и был в нерешительности, куда поступить. Он относился к военной службе, особенно гвардейской, с презрением и не хотел оставаться в ней в мирное время.
      Но дядя его звал к себе в адъютанты в Киев. Другой, двоюродный, предлагал место в Константинополе, прежний начальник звал к себе.
      Родных, друзей было много, и все любили Евграфа Лотухина. Не то чтобы точно любили, замечали его отсутствие, но любили так, что, когда он входил, все большей частью говорили: "А, Граша! Ну и отлично". Никогда никому он не был в тягость, а приятен был многим и самыми разнообразными способами. И рассказать, и спеть, и на театре играть. На все он был мастер. А главное, не претенциозный, умный, красивый, понятливый и добродушный.
      Пока он приглядывался, куда, к кому поступить, и приглядывался, серьезно взвешивая, несмотря на свою кажущуюся беспечность. Он встретил в Москве Вороновых. Они пригласили его к себе в деревню. Он приехал, пробыл неделю, уехал и через неделю опять приехал и сделал предложенье. Его с радостью приняли. Это была хорошая партия. И он стал женихом.
      - Да ничего особенно радостного нет, - говорил отец Воронов жене, стоявшей у его стола и жалобно смотревшей на него. - Добрый! Добрый! Не в доброте дело, а он уже поживший, и очень, я знаю эту лотухинскую породу, да и что же он? Ничего, кроме добрых намерений, - служба. А то, что мы дадим, не обеспечит.
      - Но они любят друг друга. И он так откровенен, просто мил, - говорила она, тихая, кроткая.
      - Да, разумеется, Феников ничего, они все такие, но я лучшего желал для Вари. Это такая прямая, нежная натура. Лучшего можно бы желать для нее. Ну, да что делать. Пойдем.
      И они вышли.
      

___________

  
  
   Нынче, 1857. 3 мая. Начинаю новый дневник. Старый давно не писала, да и то, что писала, было не то: много лишнего копанья в себе, много чувствительного и просто глупого - влюбленье в Иван Захарыча, желанье прославиться, уйти в монастырь. Я сейчас перечла много и милого пятнадцати-шестнадцатилетнего. Теперь другое, двадцать лет, и я люблю, точно люблю, не восхищаясь собою, не подзадоривая себя, с страхом, что это не настоящее, что это не так, как любят по-настоящему, что я недостаточно люблю; а, напротив, с страхом, что это настоящее, роковое, что я слишком люблю и не могу, не могу... не любить. И мне страшно. Что-то серьезное, торжественное связано с ним, с его лицом, с его звуком голоса, с его каждым словом, несмотря на то, что он весел и все смеется и все умеет так перевернуть, что выйдет грациозно, умно и смешно. Всем смешно, и мне смешно, смешно и вместе с тем торжественно. Встретятся наши глаза, углубятся друг в друга, дальше, дальше, и страшно, и я вижу, что и ему тоже.
      Но опишу все по порядку. Он сын Анны Павловны Лутковской, родня и Облонским и Микашиным. Старший брат его, известный Лутковской, герой севастопольский, и он, Петр - мой, - да, мой, - были в Севастополе, но только для того, чтобы не быть дома, когда люди гибнут там. Он выше честолюбия. После кампании он тотчас же вышел в отставку и служил чем-то в Петербурге, а теперь приехал в нашу губернию и в комитете. Он молод, но его ценят и любят. К нам его привез Миша. Он сразу стал своим у нас. Мама полюбила его и приласкала, папа, как всегда к женихам, с некоторой холодностью принял его. Он сейчас стал ухаживать за Надей, как ухаживают за пятнадцатилетней девочкой, но я сразу в глубине души решила, что это я; но сама себе не смела признаться. Он часто стал ездить к нам, и с первых же дней, хотя ничего не было сказано, я знала, что все кончено, что это он.
      Вчера, уезжая, он пожал мне руку. Мы были на площадке лестницы. Не знаю отчего, я почувствовала, что покраснела. Он взглянул на меня и так же, еще больше, покраснел и так растерялся, что повернулся, побежал вниз, уронил шляпу, поднял ее и остановился на крыльце. Я вошла наверх, смотрела в окно. Лошадей ему подали, но он не садился. Я заглянула на крыльцо, он стоял и не садился, заправляя рукой свою бороду в рот и кусая ее. Я боялась, чтобы он не оглянулся, и отстранилась от окна; но в эту самую минуту я услыхала его шаги по лестнице наверх. Он быстро, смело бежал. Как я узнала, я не знаю, но я подошла к двери и остановилась, ожидая. Сердце не билось, стояло и радостно и мучительно давило мне грудь.
      Почем я знала, но я знала. Ведь могло же случиться, что он, вбежав, сказал бы: "Виноват, я забыл папиросы", или что-нибудь подобное. Ведь могло же это случиться. Что бы со мной было, если бы это случилось. Но нет, этого не могло случиться. Случилось то, что должно было быть. Лицо его было и восторженно, и робко, и решительно, и радостно. Глаза блестели, щека дрожала. Он был в пальто и держал шляпу в руке. Никого не было тут, все были на террасе.
      - Варвара Николаевна, - сказал он, останавливаясь на последней ступеньке. - Лучше уж заодно, сразу, чем мучаться, может быть, и вас тревожить...
      Как мне было тяжело, мучительно, радостно. Эти милые глаза, этот славный лоб, эти дрожащие, так привыкшие улыбаться губы. И эта робость во всей энергической, сильной фигуре. Я почувствовала, что мне подступают рыдания к горлу. Он увидел, вероятно, выражение моего лица.
      - Варвара Николаевна, ведь вы знаете, что я хочу сказать вам, сами. Да?
      - Не знаю, - начала было я. - Нет, знаю.
      - Да? - сказал он. - Вы знаете, о чем я хочу и не смею просить вас... - Он замялся и потом вдруг как будто рассердился на себя. - Да ну, что будет, то будет. Можете вы полюбить меня, как я вас люблю, быть женой? Нет? Да?
      Я не могла говорить, радость захватила мне горло. Я протянула руку. Он взял ее и поцеловал.
      - Неужели да? Точно? Да? Ведь вы знали, я давно мучаюсь. Так я не уеду.
      - Нет, нет.
      И я сказала, что люблю его, и мы поцеловались, и мне странно, и скорей неприятен, чем приятен был этот поцелуй куда-то попавших губ. И он пошел, отослал лошадей, а я побежала к мама. Она пошла к папа, и он вышел. Все кончилось, и мы жених с невестой, и он уехал во втором часу ночи и завтра приедет, и свадьба будет через месяц. Он хотел через неделю, но мама настояла.
      

_____________

  
  
   Папа был в первую минуту как будто недоволен. Не то что недоволен, но грустен, ненатурален, - я знаю его. Точно он не нравится ему. Этого я не могу понять. Не мне одной, не потому, что я его невеста, он нравится, но такой ясности, благородства, главное, правдивости и чистоты, которые написаны на всем его существе, нельзя найти большей. Видно, что что на душе у него, то и на языке. Ему нечего скрывать. И скрывает он только свои высокие черты. Про свое севастопольское похождение он не хочет, не любит говорить, про Мишу тоже, он покраснел, когда я заговорила.
      Благодарю тебя, господи! Ничего, ничего не хочу больше.
      

______________

  
  
   Лотухин уехал в Москву готовиться к свадьбе. Он остановился у Шевалье и тут же столкнулся на лестнице с Сущевым.
      - А, Граша! Правда, что ты женишься?
      - Правда.
      - Ну, поздравляю. Я их знаю. Милая семья. И твою невесту знаю. Красавица... Так обедаем вместе.
      И они обедали, выпили одну, а потом и другую бутылку.
      - Ну, поедем. Пройдешься, а то что же делать?
      И они поехали в Эрмитаж, тогда только что открывшийся.
      Только что они подошли к театру - Анночка. Анночка не знала, да если бы и знала, что он женится, не изменила бы своего поведения и еще радостнее улыбнулась бы своими ямочками.
      - Да, ну, скучный какой, пойдем.
      И она взяла его под руку.
      - Смотри, - сказал сзади Сущев.
      - Сейчас, сейчас.
      Лотухин прошел с ней до театра и сдал ее Василию, которого встретил тут же.
      "Нет, нехорошо. Еду домой. И зачем я приехал".
      Несмотря на задерживанье, он уехал один домой. Дома в номере он выпил стакана два зельтерской воды и сел за стол сводить свои счеты. Утром он ездил по делам, занимать деньги. Брат не дал ему. И он занял у ростовщика. Он сидел, делая расчеты. И с неприятным чувством вспоминал Анночку и то, что надо было отказаться от нее. И гордился тем, что он отказался. Он вынул портрет Вари: полная, стройная, румяная, сильная русская красавица. Полюбовавшись и поставив перед собой, он продолжал работу счетов.
      Вдруг в коридоре он услышал голос Анночки и Сущева. Он вел ее прямо к его двери.
      - Граша! Что же это ты сделал?
      И она вошла к нему...
      На другое утро Лотухин пришел пить чай к Сущеву и упрекал его.
      - Ты понимаешь, что это могло бы страшно огорчить ее.
      - Ну, еще бы. Будь спокоен. Я нем, как рыба.
      
  

____________

  
  
   7 мая. Граша вернулся из Москвы. Все та же светлая, детская душа, я вижу, что его мучает то, что он не богат для меня, только для меня. Вечером зашел разговор о детях, о наших будущих детях. Я не могу верить, чтоб у меня были дети, а хоть дитя. Не может быть. Я умерла бы от счастья. Да если бы они были, как бы я успела любить их и его. Это нельзя вместе. Ну, да что будет, то будет.
      
  

_____________

  
  
   Через месяц была свадьба. К осени Евграф Матвеич получил место в министерстве, и они переехали в Петербург. В сентябре она узнала, что она беременна, и в марте Варвара Николаевна родила первого сына.
      Первые роды, как и большей частью бывает, были неожиданные, бестолковые именно потому, что всё все хотели предвидеть и все вышло совсем навыворот.
  

ПАМЯТИ И. И. РАЕВСКОГО

  
   Вчера, 26 ноября 1891 года, в 3 часа дня умер в своем доме, в деревне Бегичевке, Данковского уезда, Рязанской губернии, Иван Иванович Раевский.
   Он умер на работе среди голодающих, - можно сказать, от сверхсильного труда, который он брал на себя. Он умер, отдав жизнь свою народу, который он горячо любил и которому служил всю свою жизнь.
   Но это утверждение могло бы показаться преувеличением, фразой. А тот, о ком я пишу, больше всего в мире ненавидел всякое преувеличение и всякую фразу. Он всю жизнь свою делал, а не говорил. Он был христианином, бессознательным христианином. Он никогда не говорил про христианство, про добродетель, про самопожертвование. У него была в высшей степени черта этой встречающейся в лучших людях pudeur (1) добра. Он как бы боялся испортить свое дело сознанием его.
   Да ему и некогда было замечать, потому что не переставая делал христианские дела. Не оканчивалось еще одно, как начиналось другое дело не для себя, а для других: для семьи, для друзей, для народа, который, - повторяю еще раз, потому что это была его характерная черта, - он восторженно любил всю свою жизнь.
   Последнее время, которое я провел с ним, эта любовь выражалась страстною, лихорадочною деятельностью. Все силы своей души и могучего организма и всё свое время он отдавал на работу по прокормлению голодающего народа, и умер не только на этой работе, но прямо от этой сверхсильной работы, отдав свою жизнь за друзей своих. А такими друзьями его были все русские крестьяне. И это - не красивая фраза, которую говорят обыкновенно о мертвых, а несомненный факт. С утра до вечера он работал с одной этою целью: по прокормлению народа.
   Работа его может показаться не трудной и не убийственной: он писал письма, закупал хлеб, сносился с земскими управами,
  
   (1) [стыдливость]
  
   попечителями, нанимал, рассчитывал возчиков хлеба, делал опыты печенья хлеба с различными суррогатами, помогал нам в устройстве столовых, приглашал людей на помощь, устраивал для них удобства, делал учеты, ездил в земские собрания, уездные и губернские, ездил в собрания попечителей по Данковскому и Епифанскому уездам, принимал крестьян, как попечитель по двум попечительствам, и ездил по другим попечительствам, подбодряя тех, у которых, он знал, дело не идет, и сам лично помогал, как частный человек, тем крестьянам, которые обращались к нему.
   Дела эти кажутся не трудными и не убийственными для тех, кому не дорог, не важен успех дела, - но для него это всегда был вопрос жизни и смерти. Он видел опасность положения и не переставая работал так, как работают люди из последних сил для спасения жизни других, не жалея своей жизни. И потому дело его спорилось и росло, - его энергия заражала других.
   - Нет, живые в руки не дадимся, - говорил он, возвращаясь с работы или вставая от письменного стола, у которого проводил по 8, по 6 часов сряду.
   - Не-ет! живые в руки не дадимся, - говорил он, потирая руки, когда ему удавалось устроить какое-нибудь хорошее дело: закупки дешево хлеба, дров, устройства хлебопечения с картофелем, с свекольными отбросами, или закупки льна для раздачи работ бабам.
   - Знаю, знаю, - говорил он, - что нехороша эта самоуверенность, но не могу. Как будто чувствую этого врага - голод, который хочет задавить нас, и хочется подбодриться. Живые в руки не дадимся!
   Так он работал во всех делах; не умел работать иначе, как с страстностью. От этого работа кипела у него, и от этого-то вокруг него люди работали так же энергично, заражаясь от него, - и от этого он заработался до смерти.
   Физически он не знал никаких препятствий, и никаких у него не было требований: всё ему было хорошо, ничего для него не было нужно и всё было возможно. Ему было 56 лет, - стало быть, он был старый уже человек, но привычек, требований у него никаких не было: спать где и когда - ему было всё равно, - на полу, на диване; есть ему было всё хорошо - хлеб с отрубями, каша, щи, что попало, - всё ему было хорошо, только насытиться, чтоб голод не мешал заниматься делом; ехать он мог по всякой дороге, во всякую погоду, в санях ли, в телеге ли.
   Так он в последний раз, оторвавшись от дел, которыми был завален дома, поехал за сорок верст в Данков на земское собрание с тем, чтобы вернуться в тот же день, а на другой день ехать в Тулу по закупке хлеба, но заболел, приехал больной на другой день и свалился, проболел инфлюенцей, как определил доктор, и через шесть дней умер.
   Вчера, когда он уже умирал, я, проходя по деревне, сказал мужику, что Иван Иванович умирает. Мужик ахнул: "Помилуй; бог! - сказал он: - что без него делать будем? Воскреситель наш был".
   Для мужика он был "воскреситель", а для нас он был тем человеком, одно знание о существовании которого придает бодрость в жизни и уверенность в том, что мир стоит добром, но не злом: не теми людьми, которые махают на всё рукой и живут как попало, а такими людьми, каков был Иван Иванович, который всю жизнь боролся со злом, которому борьба эта придавала новые силы и который беспрестанно говорил злу: "Живые в руки не дадимся!"
   Это был один из самых лучших людей, которых мне приходилось встречать в моей жизни.
  
  
  
   Отношения мои с ним были очень странные (для меня, по крайней мере).
   Мне было под 30 лет, ему было с чем-то двадцать, когда мы встретились. Я никогда не был склонен к быстрым сближениям, но этот юноша тогда неотразимо привлек меня к себе, и я искал сближения с ним и сошелся с ним на "ты". В нем было очень много привлекательного: красота, пышущее здоровье, свежесть, молодечество, необыкновенная физическая сила, прекрасное, многостороннее образование. Элегантно говоривший на трех европейских языках, он блестяще окончил курс кандидатом математического факультета. Но больше всего влекла меня к нему необыкновенная простота вкусов, отвращение от светскости, любовь к народу, и главное - нравственная совершенная чистота, теперь редкая между молодыми людьми, а тогда составлявшая еще более редкое исключение. Я думаю, что он никогда в жизни не был пьян, не участвовал в кутеже, не говоря уж о других увлечениях, свойственных молодым людям.
   Мы тогда сблизились с ним как будто только на интересах охоты (мы ездили вместе на медвежью охоту) и гимнастики, но в глубине этого сближения, думаю, лежало еще и что-то другое.
   Странное дело: сближение это продолжалось недолго. Мы не разошлись, встречались с удовольствием, оба одно время занимались школой и виделись, хоть и очень редко; а потом как бы совсем потеряли друг друга не из вида, а из сердца. Каюсь: он женился, занимался хозяйством, - и мне думалось, что он очерствел, сделался сухим дельцом, семьянином, что мое увлечение им не имело основания. Когда мы встречались и он говорил мне о школах, о народе, о своей общественной деятельности, - мне казалось, что он говорит это по старой памяти, но что уже это не интересует его. Мы почти разошлись и жили так более 30 лет.
   И вот надо же было случиться, чтобы теперь, в эту тяжелую годину, мы опять сошлись на общем деле и чтобы я увидал, что не только он не опустился, не стал эгоистом, но, напротив, сдержал в возрасте близком к старости то, что он только обещал в молодости.
   Тогда было с его стороны лишь смутное, неопределенное стремление к народу, теперь была уже деятельная любовь к народу и служение ему с самоотвержением и самопожертвованием. Он не только не очерствел за эти 30 лет, но он, откинув все те соблазны молодости, которые мешали его служению народу, теперь весь отдался ему.
   Он представлял удивительное соединение страстной, восторженной любви к своей семье и, вместе с тем, к народу. Одна любовь не только не мешала другой, но содействовала ей. Любовь его к детям, к сыновьям выражалась тем, что он научил их любить народ, служить ему, натаскивал их на это.
   Никогда не забуду, с какой любовью рассказывал он мне, как посланный им для переписи бедствующих селений сын его пропадал за этой работой до ночи.
   Надо было слышать его рассказ об этом, надо было видеть его лицо во время этого рассказа, чтобы как следует понять и оценить этого человека.
  

Лев Толстой.

  

КТО ПРАВ?

  

  Аще не будете как дети, не

внидите в царствие божие.

  
  
  
  
   Была половина октября. К земскому начальнику в одном из черноземных уездов заехала по дороге в Петербург, где она обыкновенно проводила зиму, сестра его жены с мужем и дочерью. Они приехали в двенадцать и теперь, в третьем часу, после поданного им не в урочное время чая, ожидая обеда, сидели все порознь, мужья, жены и дети, по отдельным комнатам.
  
  Приезд сестры был не совсем удобен для жены земского начальника только тем, что почти совпал с днем, назначенным земским начальником для псовой охоты в его лесу. Еще с ранней осени важный князь, большой охотник, державший большую охоту в том же уезде и участке, просился в места земского начальника, и нельзя было отказать, и вот нынче, в тот же день, как приехал свояк, приходила охота, и должен был приехать сам князь.
  
  Охота пришла, но князя еще не было, и было неизвестно даже, приедет ли он или нет и если приедет, то останется ли ночевать или только проведет вечер.
  
  Мужчины были в кабинете. Хозяин, подвижный, красивый, элегантный сложением и манерами мужчина, с густой шапкой волос, зачесанных кверху, и маленькой бородкой, ходил взволнованно по ковру кабинета из угла в угол и, не бросая папироски, горячо говорил.
  
  Гость-свояк, пухлый, тяжелый человек с расплывающимся в кресле телом, сидел у письменного стола, поглаживая прорезной слоновый нож, и, иронически улыбаясь глазами, возражал сдержанным тоном. Между свояками не было любви, и каждый, говоря про другого, должен был удерживаться, чтобы не говорить все худое, которое так и просилось на ум. Казалось бы, делить им было нечего, и, в сущности, оба были совершенно одинакового мира, воспитания и воззрений на мир. Оба были помещики (приезжий, Владимир Иванович Спесивцев, был только более богат, чем земский начальник, Анатолий Дмитриевич Лыжин). Оба служили: приезжий - в Петербурге, в министерстве государственных имуществ, занимая место члена совета, хозяин - земским начальником в голодающей губернии. Оба были либеральны, индифферентны в религиозном отношении, оба считали необходимым соблюдать decorum (1) и не выделяться от д

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 310 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа