- А вот то-то, а ты говоришь - помираешь. Лежи, грейся, мы вот как... -
начал было Василий Андреич.
Но дальше он, к своему великому удивлению, не мог говорить, потому что
слезы ему выступили на глаза и нижняя челюсть быстро запрыгала. Он перестал
говорить и только глотал то, что подступало ему к горлу. "Настращался я,
видно, ослаб вовсе", - подумал он на себя. Но слабость эта его не только не
была ему неприятна, но доставляла ему какую-то особенную, не испытанную еще
никогда радость.
"Мы вот как", - говорил он себе, испытывая какое-то особенное
торжественное умиление. Довольно долго он лежал так молча, вытирая глаза о
мех шубы и подбирая под колена все заворачиваемую ветром правую полу шубы.
Но ему так страстно захотелось сказать кому-нибудь про свое радостное
состояние.
- Микита! - сказал он.
- Хорошо, тепло, - откликнулось ему снизу.
- Так-то, брат, пропал было я. И ты бы замерз, и я бы...
Но тут опять у него задрожали скулы, и глаза его опять наполнились
слезами, и он не мог дальше говорить.
"Ну, ничего, - подумал он. - Я сам про себя знаю, что знаю".
И он замолк. Так он лежал долго.
Ему было тепло снизу от Никиты, тепло и сверху от шубы; только руки,
которыми он придерживал полы шубы по бокам Никиты, и ноги, с которых ветер
беспрестанно сворачивал шубу, начинали зябнуть. Особенно зябла правая рука
без перчатки. Но он не думал ни о своих ногах, ни о руках, а думая только о
том, как бы отогреть лежащего под собой мужика.
Несколько раз он взглядывал на лошадь и видел, что спина ее раскрыта и
веретье с шлеею лежат на снегу, что надо бы встать и покрыть лошадь, но он
не мог решиться ни на минуту, оставить Никиту и нарушить то радостное
состояние, в котором он находился. Страха он теперь не испытывал никакого.
"Небось не вывернется", - говорил он сам себе про то, что он отогреет
мужика, с тем же хвастовством, с которым он говорил про свои покупки и
продажи.
Так пролежал Василий Андреич час, и другой, и третий, но он не видал,
как проходило время. Сначала в воображении его носились впечатления метели,
оглобель и лошади под дугой, трясущихся перед глазами, и вспоминалось о
Никите, лежащем под ним; потом стали примешиваться воспоминания о празднике,
жене, становом, свечном ящике и опять о Никите, лежащем под этим ящиком;
потом стали представляться мужики, продающие и покупающие, и белые стены, и
дома, крытые железом, под которыми лежал Никита; потом все это смешалось,
одно вошло в другое, и, как цвета радуги, соединяющиеся в один белый свет,
все разные впечатления сошлись в одно ничто, и он заснул. Он спал долго, без
снов, но перед рассветом опять появились сновидения. Представилось ему, что
стоит он будто у свечного ящика и Тихонова баба требует у него пятикопеечную
свечу к празднику, и он хочет взять свечу и дать ей, но руки не поднимаются,
а зажаты в карманах. Хочет он обойти ящик, и ноги не движутся, а калоши,
новые, чищеные, приросли к каменному полу, и их не поднимешь и из них не
вынешь. И вдруг свечной ящик становится не свечным ящиком, а постелью, и
Василий Андреич видит себя лежащим на брюхе на свечном ящике, то есть на
своей постели, в своем доме. И лежит он на постели и не может встать, а
встать ему надо, потому что сейчас зайдет за ним Иван Матвеич, становой, и с
Иваном Матвеичем надо идти либо торговать рощу, либо поправить шлею на
Мухортом. И спрашивает он у жены: "Что же, Миколавна, не заходил?" - "Нет, -
говорит, - не заходил". И слышит он, что подъезжает кто-то к крыльцу.
Должно, он. Нет, мимо. "Миколавна, а Миколавна, что ж, все нету?" - "Нету".
И он лежит на постели и все не может встать, и все ждет, и ожидание это и
жутко и радостно. И вдруг радость совершается: приходит тот, кого он ждал, и
это уж не Иван Матвеич, становой, а кто-то другой, но тот самый, кого он
ждет. Он пришел и зовет его, и этот, тот, кто зовет его, тот самый, который
кликнул его и велел ему лечь на Никиту. И Василий Андреич рад, что этот
кто-то пришел за ним. "Иду!" - кричит он радостно, и крик этот будит его. И
он просыпается, но просыпается совсем уже не тем, каким он заснул. Он хочет
встать - и не может, хочет двинуть рукой - не может, ногой - тоже не может.
Хочет повернуть головой - и того не может. И он удивляется; но нисколько не
огорчается этим. Он понимает, что это смерть, и нисколько не огорчается и
этим. И он вспоминает, что Никита лежит под ним и что он угрелся и жив, и
ему кажется, что он - Никита, а Никита - он, и что жизнь его не в нем самом,
а в Никите. Он напрягает слух и слышит дыханье, даже слабый храп Никиты.
"Жив, Никита, значит, жив и я", - с торжеством говорит он себе.
И он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, продажи и миллионы
Мироновых; ему трудно понять, зачем этот человек, которого звали Василием
Брехуновым, занимался всем тем, чем он занимался. "Что ж, ведь он не знал, в
чем дело, - думает он про Василья Брехунова. - Не знал, так теперь знаю.
Теперь уж без ошибки. Теперь знаю". И опять слышит он зов того, кто уже
окликал его. "Иду, иду!" - радостно, умиленно говорит все существо его. И он
чувствует, что он свободен и ничто уж больше не держит его.
И больше уже ничего не видел, и не слышал, и не чувствовал в этом мире
Василий Андреич.
Кругом все так же курило. Те же вихри снега крутились, засыпали шубу
мертвого Василия Андреича, а всего трясущегося Мухортого, и чуть видные уже
сани, и в глубине их лежащего под мертвым уже хозяином угревшегося Никиту.
Перед утром проснулся Никита. Разбудил его опять начавший пробирать его
спину холод. Приснилось ему, что он едет с мельницы с возом хозяйской муки
и, переезжая ручей, взял мимо моста и завязил воз. И видит он, что он подлез
под воз и поднимает его, расправляя спину. Но удивительное дело! Воз не
двигается и прилип ему к спине, и он не может ни поднять воза, ни уйти
из-под него. Всю поясницу раздавило. Да и холодный же! Видно, вылезать надо.
"Да будеть, - говорит он кому-то тому, кто давит ему возом спину. - Вынимай
мешки!" Но воз все холоднее и холоднее давит его, и вдруг стукает что-то
особенное, и он просыпается совсем и вспоминает все. Холодный воз - это
мертвый намерзший хозяин, лежащий на нем. А стукнул это Мухортый, ударивший
два раза копытом о сани.
- Андреич, а Андреич! - осторожно, уже предчувствуя истину, окликает
Никита хозяина, напруживая спину.
Но Андреич не отзывается, и брюхо его и ноги - крепкие, и холодные, и
тяжелые, как гири.
"Кончился, должно. Царство небесное!" - думает Никита.
Он повертывает голову, прокапывает перед собою снег рукою и открывает
глаза. Светло; так же свистит ветер в оглоблях, и так же сыплется снег, с
тою только разницею, что уже не стегает о лубок саней а беззвучно засыпает
сани и лошадь все выше и выше, и ни движенья, ни дыханья лошади не слышно
больше. "Замерз, должно, и он", - думает Никита про Мухортого. И
действительно, те удары копыт о сани, которые разбудили Никиту, были
предсмертные усилия удержаться на ногах уже совсем застывшего Мухортого.
"Господи, батюшка, видно, и меня зовешь, - говорит себе Никита. - Твоя
святая воля. А жутко. Ну, да двух смертей не бывать, а одной не миновать.
Только поскорее бы... " И он опять прячет руку, закрывая глаза, и
забывается, вполне уверенный, что теперь он уже наверное и совсем умирает.
Уже в обед на другой день мужики откопали лопатами Василия Андреича и
Никиту в тридцати саженях от дороги и в полуверсте от деревни.
Снег нанесло выше саней, но оглобли и платок на них были еще видны.
Мухортый по брюхо в снегу, с сбившимися со спины шлеей и веретьем, стоял
весь белый, прижав мертвую голову к закостенелому кадыку; ноздри обмерзли
сосульками, глаза заиндевели и тоже обмерзли точно слезами. Он исхудал в
одну ночь так, что остались на нем только кости да кожа. Василий Андреич
застыл, как мороженая туша, и как были у него расставлены ноги, так,
раскорячившись, его и отвалили с Никиты. Ястребиные выпуклые глаза его
обмерзли, и раскрытый рот его под подстриженными усами был забит снегом.
Никита же был жив, хотя и весь обмороженный. Когда Никиту разбудили, он был
уверен, что теперь он уже умер и что то, что с ним теперь делается,
происходит уже не на этом, а на том свете. Но когда он услыхал кричащих
мужиков, откапывавших его и сваливших с него закоченевшего Василия Андреича,
он сначала удивился, что на том свете так же кричат мужики и такое же тело,
но когда понял, что он еще здесь, на этом свете, он скорее огорчился этим,
чем обрадовался, особенно когда почувствовал, что у него пальцы на обеих
ногах отморожены.
Пролежал Никита в больнице два месяца. Три пальца ему отняли, а
остальные зажили, так что он мог работать, и еще двадцать лет продолжал жить
- сначала в работниках, а потом, под старость, в караульщиках. Помер он
только в нынешнем году дома, как желал, под святыми и с зажженной восковой
свечкой в руках. Перед смертью он просил прощенья у своей старухи и простил
ее за бондаря; простился и с малым и с внучатами и умер, истинно радуясь
тому, что избавляет своей смертью сына и сноху от обузы лишнего хлеба и сам
уже по-настоящему переходит из этой наскучившей ему жизни в ту иную жизнь,
которая с каждым годом и часом становилась ему все понятнее и заманчивее.
Лучше или хуже ему там, где он, после этой настоящей смерти, проснулся?
разочаровался ли он или нашел там то самое, что ожидал? - мы все скоро
узнаем.
1895