Главная » Книги

Толстой Лев Николаевич - Бирюков П.И. Биография Л.Н.Толстого (том 3, 2-я часть), Страница 5

Толстой Лев Николаевич - Бирюков П.И. Биография Л.Н.Толстого (том 3, 2-я часть)


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

е удовлетворяющей своему назначению. И тут же задает себе вопрос: "Но если то, что делается теперь, нехорошо, то что же хорошо? Что же нужно делать?" И отвечает так: "Нужны, по моему мнению, две вещи для хоть не поддержания крестьянского хозяйства, а противодействия его окончательному разорению, учреждение работ для всего, могущего работать населения, и устройство во всех деревнях голодающих мест даровых столовых для малых, старых, слабых и больных. Учреждение работ должно быть такое, чтобы работы эти были доступны, знакомы и привычны населению, а не такие, которыми никогда не занимался или даже не видывал народ, или такие, при которых тем членам семей, которые никогда не уходили, надо уходить из дома, что по семейным и еще другим условиям (как отсутствие одежды) часто невозможно сделать. Работы должны быть такие, чтобы, кроме внедомашних работ, на которые пойдут все, привыкшие и могущий ходить на заработки работники, могло быть занято все население голодающих местностей - мужчины, женщины, свежие старики, подростки-дети. Для достижения же второй цели - спасения людей от заболевания и смерти вследствие дурной пиши и недостатка ее - по моему мнению, единственное несомненное средство есть устройство в каждой деревне даровой столовой, в которой каждый человек мог бы насытиться, если он голоден. Устройство таких столовых начато нами уже более месяца тому назад и до сих пор ведется с успехом, превзошедшим наши ожидания". И затем Л. Н-ч дает самые подробные указания, как осуществить этот способ помощи, дает даже образец заборной книжки для заведующих столовыми, по которым они получают провизию. В конце статьи Л. Н-ч говорит еще об одном роде существенной помощи, которая была предложена и осуществлена одним калужским общественным деятелем. Он предложил взять 80 лошадей из голодной местности для прокормления их в течение пяти зимних месяцев. В этом предложении участвовали как помещики, так и крестьяне Калужской губернии. Обращая внимание на эту братскую помощь, Л. Н-ч так заканчивает свою статью: "Если бы хотя сотая доля такого живого братского сознания, такого слияния людей во имя Бога любви была во всех людях, как легко, да не только легко, но радостно перенесли бы мы этот голод, да и все возможные материальные беды". Дело помощи все разрасталось. Являлись новые сотрудники и новые виды помощи. Интересны были разговоры в Бегичевке по вечерам, когда все, Л. Н-ч и его сотрудники, возвращались с работы, являлись вновь приезжие, завязывался обмен мнений и все присутствовавшие жадно ловили слова Л. Н-ча о том, что он думает о дальнейшей судьбе многострадального русского народа. Отражение этих бесед мы находим в дневнике Татьяны Львовны, откуда и заимствуем новую страничку: "17 ноября. Вчера вечером папа, Вл-ов, Богоявленский, Чистяков и я много говорили о том, что ждет Россию, и хотя папа говорит, что сколько мы ни старайся, а впереди крушение, - меня это не приводит в уныние, и хотя, слушая других и сама соображая, я не могу с этим согласиться, а все-таки есть какая-то надежда на то, что если побольше людей будет выбиваться из сил, чтобы сделать что-нибудь, то найдутся еще люди, которые последуют их примеру, и, может быть, крушение минует. Меня пугает то, что эта бедность и голод есть способ для очень многих поработить себе людей, и кончится это тем, что или опять будут рабы хуже крепостных, или будет восстание, что, по-моему, по духу времени, вероятнее. Вл-ов говорит, что если бы он знал, что оттого, что 100 тысяч умрут с голода, миллион восстанет и ему будет лучше, то он согласился бы на это, но он думает, что если будет восстание, то будет еще хуже. Я же думаю, что никто из нас не может предвидеть того, что будет, и не имеет права дать 100 тысячам умереть с голода, если есть возможность предотвратить это, и не должен заботиться об общих вопросах, а каждый должен класть все свои силы, чтобы вокруг себя сделать, что он может. После таких разговоров об общих вопросах мне иногда кажутся мелкими нужды разных Кабановых, Мироновых и так далее, и мне думается - стоит ли хлопотать о том, нужна или не нужна им лишняя выдача, почему в столовой вышло слишком много дров и т. д., но потом я себе говорю, что только это и надо делать, потому что только это я и могу. ...Папа стал часто говорить и пишет в своих письмах, что дело, которое он делает, не то, а что это уступка. Я рада этому, значит, я не ошиблась... 19 ноября 1891 года. Бегичевка. Сегодня утром был у папа с Чистяковым разговор, к концу которого я пришла. Но по этому концу я поняла, о чем они говорили. Чистяков спрашивал папа, как он объясняет то, что он теперь принимает пожертвования и распоряжается деньгами и считает ли это он последовательным с его взглядами? Чистяков говорил слишком резко и хотя без малейшего оттенка досады и с большой любовью к папа, но я видела, что все-таки папа это было больно до слез. Он говорил: "Спасибо, что вы мне это сказали, как это хорошо, как хорошо!", но ему было больно. Он сам прекрасно чувствовал и доходил до того, что это не то, и незачем было ему это говорить. Чистяков говорит, что от теперешней деятельности папа до благотворительных спектаклей и до деятельности отца Иоанна совсем недалеко; что он не имеет права вводить людей в заблуждение, так как многие идут за ним и ждут от него указаний и что за теперешнее его дело все будут хвалить его, тогда как оно не хорошее. Папа сказал: "Да, это как тот мудрец, который, когда ему стали рукоплескать во время его речи, остановился и спросил себя: не сказал ли я какой-нибудь глупости?" И далее в дневнике своем Т. Л-на прекрасно изображает всю сложность дела, которым занимался Л. Н-ч. Сколько нужно было духовной силы, чтобы бодро, не опуская рук продолжать его. "20 ноября 1891 года. Бегичевка. 3 часа дня. Случайно выдалось свободное время, и я хочу записать все, что мы переживаем за это время. Во-первых, дела у нас стало так много, что нет времени ни думать, ни читать, ни разговаривать (до чего я, впрочем, не охотница) и даже нет времени хорошенько соображать то, что нужно для дела. Папа тоже очень утомляется, и мне жалко и страшно на него смотреть. Я замечаю это за ним и за собою: мы начинаем отвечать на что-нибудь, что нас спрашивают и вдруг вспоминаем что-нибудь другое и отвечаем не то, что следует, и с большим усилием возвращаемся к первой мысли. Это оттого, что надо вспомнить слишком много разных вещей. То приходят просить вписать в столовую; то в столовой не хватило хлеба; то у нас вышла свекла, надо послать к Лебедеву; то надо ввести новые перемены в столовые, вроде пшена, гороха и т. п.; то пришел побирушка; то "пожалуйте книжечку"; то надо рассортировать лен; то едут в Клекотки, надо мама написать; то вышли свечи и мыло - надо откуда-нибудь их добыть; то надо послать свидетельство Кр. Кр. для дарового провоза; то надо послать за лыками, а то их таскают; то надо заказать обед, послать за капустой, и так без конца, без конца, - одно кончишь, другое требование является, да еще вписать полученные пожертвования, отвечать на многие из них, пересчитывать деньги (что для меня всегда представляет трудность). Вчера я до 1 часа сидела и сличала расход с приходом, и то у меня 10 тысяч не хватало, то 500 рублей лишних, и оттого я так плохо стала считать, что вдруг посреди расчета вспомнила, что надо завтра послать Писареву письма или что-нибудь подобное, и все у меня запутается, и сверх того надо постоянно помнить, чтобы папа не подвернулась под руку постная похлебка, кислая капуста и что-нибудь подобное, и беспокойство в том, что он простудится или провалится в Дон. Теперь 4 часа, сильная метель и градусов 15 мороза. Маша поехала в Татищеве постараться водворить там порядок, а то, говорят, что хозяйка столовой со своих питомцев берет на водку, овчины и всякие взятки; Кошнин с Черняевой поехали в Екатериновку открывать там столовую, Гастев за тем же поехал в Прудки, Новоселов лежит с больными зубами, а еще Леонтьев, который сегодня пришел сюда, пошел с папа в Екатерининское посмотреть на столовые". Странная судьба отняла у Л. Н-ча его лучшего друга и помощника в деле кормления голодающих и хозяина того дома, где он жил, Ивана Ивановича Раевского. В одну из своих деловых поездок он простудился, заболел и через несколько дней, 26 ноября, скончался. Смерть эта произвела на Льва Николаевича сильное, глубокое впечатление, сблизила его еще более с семьей покойного и заставила пережить много трогательных моментов духовного единения как с отходящим в вечность, так и с остающимися окружавшими его людьми. Это впечатление от смерти Раевского Л. Н-ч неоднократно выражает в своих письмах того времени. В письме к В. Г. Ч-ву он так пишет о болезни Раевского: "Кроме всего этого, занимающего время, вот уже пятый день, как заболел наш хозяин и мой приятель, которого я и всегда любил, и теперь особенно оценил и полюбил, Ив. Ив. Раевский. Это человек 56 лет, необыкновенно чистой жизни и бессознательный христианин с некоторой "pudeur" к выражению и проявлению своих христианских чувств. Он всегда бывал занят народными делами и теперь последнее время особенно горячо, страстно был занят продовольствием. Ему обязаны столовые своей формой, и он - главная точка опоры. Он и практичен, и опытен, и замечательно прост в приемах, и добр, и вот он заболел. Доктор говорит инфлуенцей, а мне кажется, что он умирает. Его жена, тоже прекрасная женщина, здесь, вчера приехала из Тулы, и мы сидим дни и ночи отчасти в комнате больного, ожидая конца, как всегда обманывая себя и надеясь против всякой надежды". "У меня большое горе, - пишет Л. Н-ч через несколько дней после смерти Раевского Александре Андр. Толстой, - умер мой друг, один из лучших людей, которых я знал, умер на моих руках в неделю от инфлуенции. Мы с ним вместе работали и полюбили друг друга больше, чем прежде". В письме к Софье Андреевне он так выражает свои чувства: "Мне ужасно жалко его. Я очень, очень его полюбил. И не могу простить себе, что я так не понимал его прежде. Но зато как нам радостно, молодо, восторженно было часто последнее время вместе быть и работать". Понятны тревоги Софьи Андреевны, переживавшей в Москве, в редкой по своей продолжительности разлуке со Львом Николаевичем, все эти волнения, и она усиленно звала его в Москву. Л. Н-ч кротко и нежно отвечал на этот зов: "Мы все совершенно здоровы и желали бы пробыть несколько дней после похорон, чтобы не было того впечатления людям, что все дело оборвалось и кончилось со смертью Ив. Ив-ча. Я говорю: желал бы, но все будет зависеть от твоего мужества. Я понимаю, что тебе страшно жутко, но вместе с тем не могу не видеть, что нет никаких оснований для беспокойства. Все решится само собой. Одно знаю, что люблю тебя всей душой и стремлюсь тебя увидать и успокоить". После этого письма Л. Н-ч действительно поехал в Москву и пробыл там неделю. Из Москвы он пишет своему другу Александре Андреевне Толстой: "Дело наше идет так хорошо, как я и не мечтал, и все дальше и дальше затягивает. Бедствие велико, но радостно видеть, что и сочувствие велико. Я это теперь увидал в Москве, не по московским жителям, но по тем жителям губернии, которые имеют связи с Москвою. Страшно подумать, что было бы, если бы вдруг прекратилась деятельность общества. Говорят, что в Петербурге не верят серьезности положения. Это грех. Я встретил у Раевского моряка Протопопова, с которым мы вместе были 35 лет тому назад на Язоновском редуте в Севастополе. Он очень милый человек, теперь председатель управы, хлопочет, покупает хлеб. Он очень верно сказал мне, что испытывает чувство подобное тому, как бывало в Севастополе. "Спокоен, т. е. перестаешь быть беспокоен только тогда, когда что-нибудь делаешь для борьбы с бедой". Будет ли успех, - не знаешь, а надо работать, иначе нельзя жить. Отчего не сделают перепись всему хлебу в России?" Но вот он снова в Бегичевке и снова весь погружен в практику своего сложного, огромного дела. 14 декабря он между прочим пишет Черткову: "Пишу второпях, как, к сожалению, я всегда второпях теперь. Знаю, что это нехорошо, да нельзя иначе. Тороплюсь же больше внешней стороной. В душе, слава Богу, чувствую спокойствие. Даже нынче ночью много думал о себе и нашем деле. Удивительно премудро устроено все. Сколько раз приходилось думать о том, как невыгодна для души та деятельность, которою мы заняты, тем, что нас хвалят. Я даже серьезно сомневался в ее достоинстве именно поэтому; но теперь оказывается, что нас ругают и называют и считают меня антихристом. "А если меня называли Вельзевулом, то и вас также", сказано. И то, что было в первую минуту огорчительно, стало радостно". Самая сущность того дела, которым он был занят, не переставала беспокоить его, и он то оправдывает его, то кается в нем. Характерно в этом отношении его письмо к Ник. Ник. Ге. В декабре он между прочим пишет ему: "Мы были в Москве, вернулись опять сюда. Порадуйтесь за меня: на этом деле, которое само по себе нехорошо, исполнено греха, я сошелся, как никогда не сходился, с женой. Да, бережно надо обходиться с людьми. У нас Новоселов и Гастев живут. Очень много тут и худого, и хорошего. Но жить, как я жил, спокойно дома, не мог бы". Беспокойство о том, что он участвует в большом денежном деле, противном его совести, особенно резко выразилось в его письме к Фейнерману. Вот что он пишет ему в декабре этого года: "Я живу скверно. Сам не знаю, как меня затянуло в эту тягостную для меня работу по кормлению голодных. Не мне, кормящемуся ими, кормить их. Но затянуло так, что я оказался распределителем той блевотины, которой рвет богачей. Чувствую, что это скверно и противно, но не могу устраниться: не то, что не считаю это нужным - считаю, что должно мне устраниться, но недостает сил. Я начал с того, что написал статью по случаю голода, в которой высказал главную мысль, - ту, что все произошло от нашего греха - отделения себя от братьев, и что спасение и поправка делу одна: покаяние, т. е. изменение жизни, разрушение стены между нами и народом и сближение, слияние с ним, невольное, вследствие отречения от преимуществ. Со статьей этой, которую я отдал в "Вопросы психологии", Грот возился месяц и теперь возится. Ее и смягчали, и пропускали, и не пропускали, и кончилось тем, что ее до сих пор нет. Мысли же, вызванные статьей, заставили меня поселиться среди голодающих; а тут жена напечатала письмо, вызвавшее пожертвования, и я сам не заметил, как я очутился в положении распределителя чужой блевотины и вместе с тем стал в известные обязательные отношения к здешнему народу. Бедствие здесь большое и все растет, а помощь увеличивается в меньшей прогрессии, чем бедствие, и потому, раз попавши в это положение, уже невозможно, прямо не могу отстраниться". Наконец Л. Н-ч снова собирается в Москву на более продолжительное время и начинает подготовлять дела свои к отъезду. 25 декабря он между прочим пишет Софье Андреевне: "Я нынче верхом ездил далеко по столовым. Надо все объездить перед отъездом. Все идет хорошо: все независимо от нашей воли расширяется. Третьего дня был в деревне, где на 9 дворов одна корова; нынче был в деревне, где почти все нищие. Я говорю нищие в том смысле, что это все люди, не могущие уже жить своими средствами и требующие помощи, не держащиеся уже на воде, а хватающиеся за других. Таких все больше и больше". 30 декабря он выезжает в Москву и по дороге со станции пишет Черткову: "Я очень собою недоволен, и от этого мне грустно. Соблазн славы людской не одолевает, а подковыривает, да и одолевает. И потому сведения, вами сообщенные, мне очень полезны. Сначала больно, а потом чувствуешь, что на пользу". Сведения, сообщенные Л. Н-чу Чертковым, касались, очевидно, неодобрения его деятельности одной частью русского общества. Эти неодобрительные слухи, хотя Л. Н-ч принимал их с благодарностью и смирением, много мешали правильному течению дела и раз даже угрожали полным прекращением его. Особенно ярко эта враждебность темных сил выразилась в начале 1892 года.
   Глава 14. 1892 год. Продолжение деятельности Льва Николаевича среди голодающих¼ 30-го декабря Л. Н-ч приехал в Москву отдохнуть от трудной продовольственной жизни и побыть с семьей, с которой был необычно долго в разлуке. В Москве он пробыл весь январь месяц. Но уже с 15 января его потянуло на прежнюю работу. В это время он писал Черткову: "Я еще в Москве и очень каюсь и тягощусь здешней жизнью. Здесь все идут пожертвования, есть еще деньги столовых на 30 и все прибывают, а когда я уехал оттуда, там было 70 столовых и были просьбы от деревень 20, очень нуждающихся, которых, я думал, что нельзя удовлетворить. А теперь можно, а я сижу здесь. А 30¹ мороза, а там нет во многих близких местах ни пищи, ни топлива. Жена обещается ехать со мной туда на неделю, она на неделю, а я останусь после 20-го, но пока тяжело. Были Раевские молодые, а теперь Илья; но, не говоря о том, что все-таки я там нужен, моя-то жизнь здесь не нужная. Одно, чем могу немного утешаться, это то, что написал здесь и, кажется, что кончил 8 главу (Царства Божия). Все это вышло не так, как я думал. То воззвание, которое я думал и вы советовали поместить в конце, не подошло. Но, кажется, вышло так, как должно быть. Завтра, если буду жив, поправлю по переписанному и надеюсь, что исправлю, вычеркну, прибавлю, переставлю, но не изменю. Нужно это - нужно. Может быть, я заблуждаюсь, но мне кажется, что, пиша это, я делаю то, что велит Бог". Л. Н-чу пришлось прожить в Москве до начала февраля. Софья Андреевна проводила его в Бегичевку, пробыла там день и вернулась в Москву. В это время над Л. Н-чем собралась гроза, не посмевшая разразиться, ушедшая туда, откуда пришла, но все-таки наделавшая ему немало хлопот и волнений, а особенно С. А-не. Гром грянул из редакции "Московских ведомостей". Поводом к этому нападению послужило следующее. В январской 1892 г. "Книжке недели" появилась статья Л. Н-ча под названием "Помощь голодным". Она представляла весьма сокращенный и урезанный цензурой вариант его большой статьи, которую Л. Н-ч написал еще осенью 1891 года, основываясь на впечатлениях из своей поездки по неурожайным местностям. Л. Н-ч дал тогда этой статье название "Письма о голоде" и хотел поместить ее в журнале Н. Я. Грота "Вопросы психологии и философии". Но, несмотря на все хлопоты Грота, цензура не позволила напечатать ее в полном виде, а в урезанном печатать не хотел Грот из уважения к автору. Тогда Л. Н-ч распорядился, чтобы в корректурных оттисках, без всяких урезок, статья эта была передана в распоряжение переводчиков французского, датского и английского, Диллона. Первые два перевода прошли незамеченными, а на английский обратили внимание в Москве. 21 января в передовой статье редакция "Московских ведомостей" перепечатывает большой кусок этой статьи, причем комбинирует несколько фраз с более резким осуждением современного порядка вещей и с комментариями такого рода: "Письмо это столь характерно, что мы приводим его целиком для того, чтобы всем открыть глаза на истинный смысл той пропаганды, которую ведет граф Толстой и которую многие у нас (надеемся, что по неведению) считают вполне невинною и даже благотворною. Читайте и судите". Рецензент заключает так: "В другом письме граф Толстой задается "самоважнейшим вопросом", понимают ли сами крестьяне серьезность своего положения и необходимость вовремя проснуться и самим предпринять что-нибудь ввиду того, что никто другой им помочь не может, ибо если они сами ничего не предпримут, "они передохнут к весне, как пчелы без меду". Письма графа Толстого не нуждаются в каких-либо комментариях: они являются открытой пропагандой к ниспровержению всего существующего во всем мире социального и экономического строя, который, с весьма понятною целью, приписывается графом одной только России. Пропаганда графа есть пропаганда самого разнузданного социализма, пред которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда. На днях нам прислали по почте один из подпольных печатных мерзких листков, в котором так же, как у графа Толстого, говорится, что "спасение русской земли в ней самой, а не в министрах, генерал-губернаторах и губернаторах, которые привели Россию к самому краю пропасти". В этом листке высказывается та же нелепая мысль, будто "правительство довело Россию до голода", как и у графа Толстого, который, хотя и не имеет ничего общего с подпольными агитаторами, тем не менее тоже твердит, что "правительство является паразитом народа", высасывающим его соки ради собственного удовольствия! Но подпольные агитаторы стремятся к мятежу, выставляя в виде приманки "конституцию" как средство к тому хаосу, о котором они мечтают, а граф открыто проповедует программу социальной революции, повторяя за западными социалистами избитые, нелепые, но всегда действующие на невежественную массу фразы о том, как "богачи пьют пот от народа, пожирая все, что народ имеет и производит". Можем ли мы оставаться равнодушными при подобной пропаганде, которую могут не замечать разве только люди совершенно слепые или не желающие видеть?". Авторитетный еще тогда голос "Московских ведомостей", пославший упрек в преступном равнодушии власть имущим, возымел свое действие. "Сферы" заволновались. О том, как отразилась эта выходка "Моск. вед." на высших сферах, хорошо рассказывает родственница Л. Н-ча, графиня Александра Андреевна в своих воспоминаниях: "Когда солнце блещет слишком ярко - тучи недалеко", - так начинает свой рассказ Александра Андреевна; это не всем известная поговорка оправдалась как раз над нашим героем. И в его истории настали тоже смутные времена. С одной стороны, преклонение и курение фимиама шло своим чередом, а с другой - явились вражда и зависть. "По-моему, - писала графиня, - нет ничего гаже и печальнее, как журнальная война. В Москве вдруг зашевелилось целое полчище этих подпольных крыс, которые силились во что бы то ни стало очернить Льва Николаевича не только в настоящем, но и в прошедшем, выбрасывая на свет из своей крысиной норы давно забытые литературные его грехи, ими же когда-то обглоданные, т. е. то, что всякий автор и поэт позволяет себе тайком, в своей молодости, en guise d'airs de bravoure (*). Затем самое худшее разразилось из чистой неосторожности Льва Николаевича, который, пренебрегая мнением общим и главное - цензурным, допустил одного английского журналиста унести с собою, - конечно, не для печати, - статью антиправительственную; этот же сын de la perfide Albion немедленно же напечатал ее в газете с заявлением, что Лев Николаевич дал ему на то разрешение". (* В духе смелости. *) Возмущения графини Александры Андреевны коварством сына Альбиона здесь совершенно были напрасны, так как Л. Н-ч лично распорядился передать переводчикам для печати свою статью, хотя перевод и не был сделан с должной корректностью. "Можно себе представить, - продолжает графиня Александра Андреевна, - с какой демонской радостью московские крысы ухватились за эту статью, цитируя ее в своих "Ведомостях" со своими, конечно, комментариями и придавая мыслям автора совершенно другой и, разумеется, еще более худший смысл... Не берусь описывать, какой переполох последовал по всей Европе из-за этой статьи и сколько было придумано московскими журналистами наказаний бедному Льву Николаевичу: ему предсказывали Сибирь, крепость, изгнание из России, чуть ли даже не виселицу... Иностранные газеты, по обыкновению, переполнились подробностями этого инцидента, и в продолжение двух-трех месяцев я беспрестанно получала отовсюду, не исключая Америки, письма с просьбою уведомить их, к чему именно приговорен известный писатель, мой родственник... В это время до меня стали доходить петербургские слухи, что министр внутренних дел, граф Дмитрий Андреевич Толстой, по наущению московских публицистов проектирует для Льва Николаевича заточение в Суздальский монастырь без права писать, то есть ему стали бы отпускать бумагу в ограниченном размере, при том непременном условии, что новое количество он будет получать лишь по возвращении (исписанным) того, что было отпущено ему ранее". Пораженная, потрясенная подобными зловещими слухами и толками, Графиня Александра Андреевна решает ехать сама к министру, чтобы лично от него узнать все. "Я застала его дома, - рассказывает графиня, - и в большом, по-видимому, недоумении. Таким, по крайней мере, недоумевающим он мне представился. - Право, не знаю, на что решиться, - сказал граф Д. А. Толстой Александре Андреевне. - Прочтите вот все эти доносы на Льва Толстого... Первые, полученные мною, я положил под сукно; но не могу же я всю эту историю скрывать от государя... - Разумеется, нет, - отвечала графиня, - но вы должны знать, что государь очень любит Льва, et probablement que cela adouera ses impressions..." (*) (* И, вероятно, это смягчит его впечатления. *) И вот, - говорит графиня, - когда я узнала и увидела, какой опасности может подвергнуться Лев Николаевич от доклада Дмитрия Андреевича государю, и что этот доклад будет сделан на днях, я решилась употребить все свое влияние, чтобы его спасти. Я написала государю, что мне очень нужно его видеть, и просила назначить мне для этого время. Представьте мою радость, когда я вдруг получила ответ, что в тот же день государь зайдет ко мне сам. Я была сильно взволнована, ожидая его посещения, и мысленно просила Бога помочь мне. Наконец, государь вошел. Я заметила, что лицо его утомлено и он был чем-то расстроен. Но это не изменило моего намерения и лишь придало мне большую решимость. На вопрос государя, что я имею сказать ему, я отвечала прямо: - На днях вам будет сделан доклад о заточении в монастырь самого гениального человека в России. Лицо государя мгновенно изменилось: оно стало строгим и глубоко опечаленным. - Толстого? - коротко спросил он. - Вы угадали, государь, - ответила я. - Значит, он злоумышляет на мою жизнь? - спросил государь. Я изумилась, но внутренне была обрадована: я подумала, что только одно это (преступление) могло бы склонить государя к утверждению доклада Дмитрия Андреевича... И действительно, как оказалось, прослушав доклад Дмитрия Андреевича о случившемся и о сильном будто бы возбуждении публики, государь, отклоняя от себя доклад, ответил буквально следующее: - Прошу вас Толстого не трогать. Я нисколько не намерен сделать из него мученика и обратить на себя всеобщее негодование. Если он виноват, тем хуже для него. Я узнала тогда же, что Дмитрий Андреевич вернулся из Гатчины, изображая из себя, по его словам, "вполне счастливого человека", так как, в случае утверждения его доклада, и на него, конечно, пало бы немало нареканий. Он это хорошо понимал и довольно искусно входил в роль "счастливого" человека..." В этом рассказе, подкупающем своей искренностью и доброжелательностью ко Л. Н-чу, есть крупное противоречие. Упоминание о кознях "Московских ведомостей", несомненно, указывает на то, что описанный случал относится к январю 1892 года. На это же указывает и упоминание А. А-ны о коварстве английского переводчика, так как "разоблачения" "Московских ведомостей" были извлечены именно из перевода английского переводчика Диллона. Но в это время министра Толстого уже не было в живых. Он, как известно, умер в 1889 году. И, стало быть, графиня Александра Андреевна не могла ездить к нему, и доклад государю делал не он. Весьма вероятно, что графиня, с ослабевшей под старость памятью (записки ее помечены 1899 годом, т. е. она их писала 82 лет, за 4 года до своей смерти), слила два происшествия в одно, так как еще в 1886 году Л. Н-чу угрожали какими-то репрессиями за распространение его статьи "Николай Палкин". Но тогда это не было так серьезно, и встречу ее и разговор с государем следует отнести именно к 1892 году. Передавались в обществе и в семье Толстых и другие варианты разговора государя Александра III с гр. Ал. Андр. Толстой. Рассказывали, что государь, встретив А. А., показал ей номер "Московских ведомостей" со словами: "Посмотрите, как пишет наш с вами протеже!", и, выслушав успокоительное замечание гр. А. А-ны, все-таки с огорчением прибавил: "Предал меня врагам моим". Волновалась и семья Л. Н-ча, особенно Софья Андреевна. И под влиянием ее страха Л. Н-ч решился написать опровержение нелепых слухов. Он сделал это в такой форме: В середине февраля гр. С. А-на разослала по многим редакциям следующее письмо: "Милостивый государь! Получив из Бегичевки, Данковского уезда, нижеследующее письмо моего мужа, предназначенное для напечатания, покорнейше прошу поместить его в вашем издании.
Гр. Софья Толстая".
Письмо Л. Н-ча: "Милостивый государь, господин редактор! В ответ на получаемые мною от разных лиц письма с просьбами о том, действительно ли написаны и посланы мною в английские газеты письма, из которых сделаны выписки в номере 22 "Московских ведомостей", покорно прощу поместить следующее мое заявление. Писем никаких я в английские газеты не писал. Выписка же, напечатанная мелким шрифтом и приписываемая мне, есть очень измененное (вследствие двукратного - сначала на английский, потом на русский язык - слишком вольного перевода) место из моей статьи, еще в октябре отданной в московский журнал и не напечатанной, и после того отданной, по обыкновению моему, в полное распоряжение иностранных переводчиков. Место же в статье "Московских ведомостей", напечатанное вслед за выпиской из перевода моей статьи крупным шрифтом и выдаваемое за выраженную мною будто бы во втором письме мысль о том, как должен поступать народ для избавления себя от голода, есть сплошной вымысел. В этом месте составитель статьи пользуется моими словами, употребленными совершенно в другом смысле, для выражения совершенно чуждой и противной моим убеждениям мысли.
С совершенным уважением Лев Толстой".
12 февраля 1892 г., Бегичевка. Опровержение это было вызвано отчасти поездкой С. А-ны к великому князю Сергею Александровичу, тогдашнему генерал-губернатору Москвы, с просьбой заступничества. С. А. уехала от него, конечно, успокоенная, причем великий князь сказал ей, что было бы хорошо, если бы граф поместил опровержение в "Правительственном вестнике". "Правительственный вестник" отказался напечатать это письмо на том основании, что полемика не допускается на страницах официального органа. В это время за границей в газетах уже печатались статьи под названием "Заточение Льва Толстого", в которых приводились разные слухи об угрожающей Л. Н-чу опасности, перепечатывались заметки "Московских ведомостей" и "Гражданина", причем либеральная пресса возмущалась против посягательства "на славнейшую литературную карьеру XIX века". Все это сильно беспокоило Софью Андреевну, и она обратилась в иностранные газеты со следующим письмом: "Милостивый государь господин редактор! Ежедневно получаю я письма и вырезки из иностранных газет, где говорится об арестовании моего мужа, графа Толстого. Считаю своей обязанностью сообщить всю правду о муже тем, кто интересуется его судьбой. Графа Толстого правительство не только не тревожит, но администрация, напротив, деятельно помогает ему в его работе на пользу пострадавших от неурожая. Враждебные ему элементы, небольшая горсть, впрочем, с "Московскими ведомостями" во главе, постарались было извратить его статью, написанную для русского журнала и далеко не верно переданную в переводе, в таком смысле, что статья противоречила всем взглядам графа. Случай этот и вызвал все разговоры и толки. В особенности тяжело мне читать в иностранных газетах, что заточение моего мужа произошло по приказанию высшей власти. Высшая власть была всегда особенно благосклонна к нашей семье". Это письмо в заграничную печать было написано и разослано уже без ведома Льва Николаевича. Л. Н-ч стал замечать, что написанное им опровержение уже начинает быть эксплуатируемо в том смысле, что он оправдывается во взводимых на него обвинениях, и это побудило его написать Софье Андреевне следующее письмо: "Я по письму милой Александры Андреевны вижу, что у них тон такой, что я в чем-то провинился, и мне надо перед кем-то оправдываться. Этот тон надо не допускать. Я пишу то, что думаю, и то, что не может нравиться ни правительствам, ни богатым классам, уж 12 лет, и пишу не нечаянно, а сознательно, и не только оправдываться в этом не намерен, но надеюсь, что те, которые желают, чтобы я оправдывался, постараются хоть не оправдаться, а очиститься от того, в чем не я, а вся жизнь их обвиняет. В частном же этом случае происходит следующее: правительство устраивает цензуру, нелепую и беззаконную, мешающую проявляться мыслям людей в их настоящем свете. Невольно происходит то, что вещи эти в искаженном виде являются за границей. Правительство приходит в волнение, и вместо того, чтобы открыто, честно разобрать дело, опять прячется за цензуру, и вместе чем-то обижается, позволяет себе обвинять еще других, а не себя. То же, что я писал в статье о голоде, есть часть того, что я 12 лет на все лады пишу и говорю, и буду говорить до самой смерти, и что говорит со мной все, что есть просвещенного и честного во всем мире, что говорит сердце каждого неиспорченного человека, и что говорит христианство, которое исповедуют те, которые ужасаются. Пожалуйста, не принимай тона обвиненной. Это совершенная перестановка ролей. Можно молчать. Если же не молчать, то можно только обвинять - не "Московские ведомости", которые вовсе не интересны, и не людей, а те условия жизни, при которых возможно то, что возможно у нас. Я давно хотел тебе написать это. И нынче рано утром, со свежей головой, высказываю то, что думал об этом. Заметь при этом, что есть мои писания в десятках тысяч экземплярах на разных языках, в которых изложены мои взгляды. И вдруг, по каким-то таинственным письмам, появившимся в английских газетах, все вдруг поняли, что я за птица. Ведь это смешно. Только те невежественные лица, из которых самые невежественные те, что составляют двор, могут не знать того, что я писал, и думать, что такие взгляды, как мои, могут в одни день вдруг перемениться и сделаться революционными. Все это просто смешно и рассуждать с такими людьми для меня и унизительно, и оскорбительно. Боюсь, что ты будешь бранить меня за эти речи, милый друг, и обвинять в гордости. Но это будет несправедливо. Не гордость, а те основы христианства, которыми я живу, не могут подгибаться под требованиями нехристианских людей, и я отстаиваю не себя и оскорбляюсь не за себя, а за те основы, которыми живу. Пишу же заявления и подписал потому, что, как справедливо пишет милый Грот, истину всегда надо восстанавливать, если это нужно. Те же, которые рвут портреты, совершенно напрасно их имели". Эта последняя фраза вызвана была тем, что до Л. Н-ча дошли слухи, что грубая реакционная часть русского общества, возмущенная революционными выходками Л. Н-ча, стала уничтожать имевшиеся у них портреты Толстого как гениального писателя. Лев Н-ч считал инцидент исчерпанным, но в обществе еще долго волновались этим событием, которое, как камень, брошенный в воду, расходящимися кругами захватывало все большее и большее пространство. Особенно был задет этим делом переводчик Диллон. Опровержение Льва Н-ча бросало тень на добросовестность его работы; вероятно, этим воспользовались его конкуренты, чтобы подставить ему ножку, и он, расстроенный, приехал в Бегичевку, умоляя спасти его, так как ему угрожают увольнением от должности корреспондента, если он не доставит вновь удостоверения в правильности перевода. Лев Н-ч, пожалев его, дал ему такое удостоверение, но в это дело вмешалась бывшая тогда в Бегичевке С. А-на, и уничтожила удостоверение. Задет был этим происшествием и писатель Н. С. Лесков, всегда с особенным интересом следивший за всем, что окружало Л. Н-ча, и в то же время протежировавший корреспонденту Диллону. Вот его письмо ко мне, полное возмущения и жалобы, но, как всегда, приправленное остроумием, иронией и шуткой: "Милый друг Павел Иванович! Письмо ваше, написанное перед выездом из Бегичевки, получил и благодарю за него и за приложенную при нем копию с письма о Карме. Это прекрасно, но что произошло с тех пор по "инциденту об искажениях", - все не прекрасно, и это было причиною, что я долго не мог отвечать вам. Я был глубоко потрясен и взволнован этим "инцидентом", в котором не было никакой надобности. Затвердили, что есть будто "искажения", и как стали на этом, так и перли, несмотря на все доводы друзей, что "искажений" нет, и на то, что прекратить говор об этом во всех отношениях достойнее, чем продолжать его ввиду очевидной невозможности доказать то, чего нет... Говорят, будто даже и вы были за продолжение этой несчастной полемики, положившей смутительную тень на правдивость и прямоту характера Л. Н-ча и тем исполнившую мучительными ощущениями души превосходных людей, которые его любят и которые теперь ходят постыжденные и молчат, чувствуя, подавляющую скорбь... Могу, по примеру известного американца, изречь "проклятие тому гусю, который дал перо, которым графиня имела возможность написать свой протест". Где была хоть какая-нибудь расчетливость, когда она за это бралась и преследовала это с настойчивостью, достойной совсем иного дела?.. и что за муки созданы бедному Диллону, который сам бы на себе все перенес в молчании, но он не имел права отказаться от исполнения требования "Daily Telegr." - компанейской газеты, рисковавшей сразу потерять всю свою репутацию в глазах всего мира, и разорить свое дело, поглотив средства всех своих капиталистов... Что было делать бедному Диллону, когда от него потребовали, чтобы "протест графини" был опровергнут здесь, в России? Несчастный человек был вынужден писать против того, кого он любит и уважает, и искать средств обличить его при посредстве таких органов, куда он не хотел бы и заглянуть... Какое терзание создано этому человеку, всегда обнаруживавшему самую благородную и полезную преданность Л. Н-чу!.. И, однако, мы видим, что в непостижимом решении стоять за наличность "искажений" участвует и сам Л. Н-ч!.. Что же это такое? Как это понимать? Где же, наконец, искажения?.. Где их видели Л. Н., графиня, Ч-ков и вы! Пожалуйста, покажите их! Нас ведь со всех сторон вышучивают и выспрашивают, и мы должны бы знать, что отвечать, - где искажения, когда нет искажений! Вы не знаете и не можете знать, как это тяжело и больно, потому что вы стоите среди своих, а мы вертимся среди чужих и видим смятения превосходных душ и их отпадения по сомнению в искренности того человека, который нам дороже всех, живущих под солнцем!.. Ч-в нам разорил центр, а теперь он же помогает поражать и "рассеяние"... Вы говорите, что "он ведет свою линию"... Я это знаю, но я думаю, что ему бы и довольно было "только вести свою линию". Живучи в деревнях, люди теряют масштаб измерений, при которых идут возведения в городах. Это давно известно, и на наших дельцах это еще раз доказано с такою чертовской убедительностью, что я еще раз хотел бы послать "проклятие гусю, давшему перо", которым графиня пишет свои "артиклы". Что же будет еще? Неужели еще будут от нее новые артиклы?! Неужто вы все не видите, к чему это ведет и кому вы играете в руку! Ему лучше бы быть немножко оболганным, чем смутить людей, его любящих. Целую вас.
Н. Лесков".
Как пишет Лесков, Диллону ничего не осталось делать, как доказывать, что искажений не было. Так как в том же самом были заинтересованы и "Московские ведомости", то он обратился к ним с просьбой напечатать доказательство того, что никаких искажений не было. В одном из современных журналов так говорится об этом новом выступлении "Московских ведомостей": "Заявлением Л. Н-ча инцидент мог бы считаться исчерпанным, если бы не те же "Московские ведомости", которые, желая продолжать сенсацию, обрушились на Толстого с новым потоком ругательств и обвинений. Для доказательства верности своего перевода они ссылаются на перевод г. Диллона и печатают отзывы об этом последнем переводе самого графа, хотя верность перевода, сделанного с русского языка на английский, еще не гарантирует верности перевода, сделанного обратно в редакции московской газеты с английского языка на русский". Достаточно легкого поверхностного сравнения напечатанного в "Московских ведомостях" с тем, что было написано Л. Н-чем, чтобы увидать, что если нет больших искажений, то есть весьма неточный перевод, перестановки, подбор и сопоставления более резких фраз, от кого бы это ни исходило, от "Московских ведомостей" или от Диллона, или от обоих вместе, чтобы согласиться вполне с Л. Н-чем, что он не мог признать себя автором приведенных отрывков. Эта канитель утомила, наконец, и Л. Н-ча, и он выражает свое полное равнодушие к происходящему и высказывает свое примиряющее мнение в письме к Черткову от 21 марта 1892 года. "Статьи "Московских ведомостей" и "Гражданина" и письма Диллона были мне неприятны, в особенности Диллона тем, что никак не можешь догадаться, чем вызвал враждебное чувство в людях. В особенности Диллона. Мотивы его я совершенно не понимаю. И, не притворяясь, могу сказать, что он мне прямо жалок теми тяжелыми чувствами, которые он испытывает, и которые побуждают его писать то, что он пишет. Тут все полуправда, полуложь, и разобраться в этом, когда нет доброжелательства людей друг к другу, нет никакой возможности, и потому самое лучшее ничего не говорить. Впрочем, делайте, как знаете. Я знаю, что так как мне действительно во всем этом ничего не было нужно или тем менее страшно, что я и не мог ничего желать выказать или скрыть, а возражать на все, что могут вам приписать, не любя вас, никак невозможно". А между тем статья, из-за которой загорелся весь этот сыр-бор, представляла замечательное литературное явление. Мы передадим здесь вкратце содержание этой статьи и приведем некоторые отрывки, цитируя их по полному экземпляру. В этой статье Л. Н-ч старался разъяснеть людям их нравственные и общественные обязанности перед лицом объявшего Россию бедствия. В начале этой статьи, которая называлась "Письма о голоде", Л. Н-ч говорит, что в то время в газетах как бы вошло в обычай порицать администрацию и земство за их бездеятельность, но это неправда, на его глазах происходила напряженная деятельность и администрации и земства, но и та и другая были неудачны и не достигали цели. Причины этой неудачи Л. Н-ч видел в отдалении от народа тех деятелей, которым было поручено спасение народа от бедствий голода. Неудача помощи и взаимная критика обостряли отношения между администрацией и земством, и от этого страдало самое дело. Земство и администрация были несогласны даже в определении размеров бедствия: администрация была склонна уменьшать его значение, земство - преувеличивать. Оба ведомства были согласны лишь в том, что бедствие надвигается. Л. Н-ч образно так выражал их отношение к народной беде: "Для того, чтобы наложить заплату, вырезать и приготовить ее, надо знать размер дыры. Одни говорит, что дыра невелика и как бы заплата не разодрала дальше; другие говорят, что недостанет и материи на заплату". Для того, чтобы определить действительные размеры бедствия, Л. Н-ч лично обследовал несколько уездов Тульской и Рязанской губерний, и чем больше он подвигался на восток, тем бедствие усиливалось. Так, в Крапивенском уезде, Тульской губернии, при исследовании крестьянских хозяйств оказывалось 50 среднего достатка и 20 очень плохих, в Богородицком уезде средних оказывалось только 25, а плохих 50, в Ефремовском уезде цифры оказались еще более неблагоприятными, а в соседнем Данковском уезде, Рязанской губ., предстоящее бедствие принимало уже угрожающие размеры. Таким образом, Л. Н-ч сам лично убедился в наличности бедствия не только этого года, но бедствия продолжающегося уже много лет, постепенного обеднения крестьянства в самой богатой, центральной, черноземной части России. Недостаточность, несвоевременность и неудовлетворительность помощи, оказываемой администрацией и земством, происходили, по мнению Л. Н-ча, оттого, что и то и другое ведомство слишком материально смотрели на вопрос помощи. Они видели наступивший дефицит крестьянского хозяйства и, определив его размеры, решили пополнить ссудой или даровой раздачей. Но такое отношение, по мнению Л. Н-ча, годилось бы по отношению голодающих животных, которых легко удовлетворить определенным количеством пищи; не то выходит с удовлетворением нужды крестьян, если принять во внимание всю сложность их взаимных отношений, всю напряженность их труда, все разнообразие их потребностей, прихода и расхода в их крестьянском бюджете. Л. Н-ч так поясняет свою мысль: "Кормить мужика это - все равно, что во время весны, когда пробилась трава, которую может набрать скотина, держать скотину в стойле и самому щипать для нее эту траву, т. е. лишить стадо той огромной силы собирания, которая есть в нем, и тем погубить его. Нечто подобное совершилось бы и с мужиком, если бы стали точно так кормить его, и он поверил бы этому. Бюджет мужика не сходится, - дефицит, - ему нечем кормиться, - надо его кормить. Да учтите всякого среднего мужика не в неурожайный год, когда, как у нас, сплошь и рядом хлеба только до Рождества, и вы увидите, что ему в обыкновенные года, по спискам урожая, кормиться нечем, и дефицит такой, что ему непременно надо перевести скотину и самому раз в день есть. Таков бюджет среднего мужика, - про бедного и говорить нечего, - а смотришь, он не только не перевел скотину, но женил сына или выдал дочь, справил праздник и прокурил 5 рублей на табак. Кто не видал пожаров, очищавших все? Казалось бы, надо погибнуть погорельцам. Смотришь, кому пособил сват, дядя, кто достал кубышку, кто задался в работники, а кто поехал побираться; энергия напряглась и смотришь - через два года справились не хуже прежнего". С одной стороны, нельзя оставить без помощи, так как крестьянство разорено и погибает, с другой стороны, даровая помощь ослабляет энергию сопротивления бедствию и в конце концов ведет к тому же разорению. И Л. Н-ч заключает так: "В этом cercle vicieux бьются и правительственные лица, и земство. От этого-то и вся та неурядица мер, которые предпринимаются против того голода, про который мы не знаем, есть он или нет, - неурядица оттого, что мы взялись за дело, которое нельзя нам делать. Дело, за которое мы взялись, ведь состоит ни больше ни меньше, как в том, чтобы прокормить народ, т. е. мы взялись за то, чтобы прокормить кормильца, - того, кто кормил и кормит нас. Мы так запутались и заврались, что совсем забыли, кто мы! Мы, господа, хотим прокормить народ!" И Л. Н-ч ставит вопрос о помощи голодным не на экономическую, а на нравственную почву: "Народ голоден оттого, что мы слишком сыты. Разве может быть не голоден народ, который, в тех условиях, в которых он живет, то есть при тех податях, при том малоземелье, при той заброшенности и одичании, в котором его держат, должен производить всю страшную работу, результаты которой поглощают столицы, города и деревенские центры богатых людей? Таково его положение всегда. Нынешний год только вследствие неурожая показал, что струна слишком натянута". И Л. Н-ч обращается с упреком к современному обществу за его равнодушие к народному бедствию, выразившееся в том, что жизнь этого общества не изменилась при наличности бедствия в народе, это равнодушие происходит от нашего удаления от народа, разъединения с ним. И он вспоминает слова Вольтера:

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 140 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа