еном платье, вышитом перламутровыми блестками, и говорила моей матери:
- Ваш петербургский климат совершенно невыносим. Сегодня этот туман, тяжелый, темный, совсем лондонский. Я должна как можно скорее бросить все и ехать на юг Франции. Муж останется в деревне - он будет в этом году баллотироваться в предводители. Шуру я оставила с ним. Петю отдала в немецкую школу и оставлю здесь у бабушки. Подумайте, сколько мне хлопот! А сама до весны в Ментону. Прямо не представляю себе, как я со всем этим справлюсь. И я так слаба, так слаба после этого шока. Я ведь пятнадцать лет тому назад потеряла прелестного ребенка, моего первенца, красавца, настоящего корреджиевского bambino, к которому я была безумно привязана. Он жил всего два часа, мне его даже не показали. С тех пор я никогда не снимаю черного платья и не улыбаюсь.
Она на минутку запнулась и прибавила, как бы в пояснение своему туалету:
- Я прямо от вас к Лили, а оттуда в оперу.
Тут она заметила меня.
- А это... это Лиза? - спросила она. - Ну, конечно, Лиза. Я ее сразу узнала. Но как она выросла!
- Это Надя, - сказала мама.
- Но где же Лиза?
- У нас Лизы никогда и не было.
- Неужели? - равнодушно удивилась дама. - Значит, это Надя. Надя, ты меня помнишь? Я тетя Нелли. Шура! - обернулась она в глубь комнаты. - Шура, будь любезен, если тебе не трудно, снять локти со стола. И вообще, подойти сюда. Вот твоя кузина Надя. Можешь за ней ухаживать.
Из темного угла вышел белобрысый мальчик в гимназической суконной блузе, подпоясанной лакированным ремнем с медной пряжкой.
- Вот это Петя. Петя, если тебя не затруднит, поздоровайся с кузиной. Это та самая Лиза, о которой я себе часто рассказывала.
- Надя, - поправила мама.
Петя шаркнул ногой. Я, не зная, как быть, сделала реверанс.
- Она немножко недоразвита, ваша Лиза? - с очаровательной улыбкой осведомилась тетя Нелли. - Это хорошо. Ничто так не старит родителей, как слишком умные дети.
Тетя Нелли очень мне понравилась. У нее были чудесные голубые глаза, фарфоровое личико и пушистые золотые волосы. И она так быстро и весело говорила, совсем не похоже на других моих теток, строгих и некрасивых.
И все у нее выходило так приятно. Вот, например, она всю жизнь не снимает черного платья, а оно у нее зеленое. И от этого никому не грустно, а всем приятно. И вот она нашла меня глупой, но сразу доказала, что это очень хорошо. А другие, когда говорят, что я глупа, так непременно подносят это как оскорбление. Нет, тетя Нелли действительно прелесть.
Я больше ее не видела. Она уехала раньше, чем думала. Должно быть, шок, полученный пятнадцать лет тому назад, давал себя чувствовать. И потом столько хлопот - муж в деревне, сын у бабушки. Словом, она укатила до весны, а в воскресенье явился к нам ее сын Петя, один.
- Сколько вам лет? - спросила я.
- Скоро будет тринадцать, - ответил он. - Очень скоро. Через одиннадцать месяцев.
Он не был похож на свою мать. Он был востроносый, веснушчатый, с небольшими серыми глазами.
- А моему младшему брату Шуре одиннадцать, - вдруг страшно оживился он. - Мой младший брат Шура, он остался в деревне, чтобы писать роман.
- А ваша мама говорила, что ему рано в школу.
Это замечание Пете как будто не понравилось. Он даже немножко покраснел.
- Да, он... он пока предпочитает заниматься дома. И он очень любит зиму в деревне. И ему будет много хлопот - папа будет баллотироваться.
Тут я заметила, что мой собеседник был немножко шепеляв, вместо "Шура" у него выходило почти "Сула". Вспомнилось только что пройденное в Иловайском "Марий и Сулла". И вообще он как-то неправильно говорил по-русски. Потом выяснилось, что с детства он говорил по-английски с гувернанткой, по-французски с матерью, а теперь в школе по-немецки. С отцом он никогда не разговаривал - не приходилось - но считалось, что это происходит по-русски. Молчал по-русски.
- А вот младший брат Шура, тот отлично говорит. Он так разговаривал с кучером, что тот даже пошел папе жаловаться. Он все может, мой младший брат Шура. Он пишет французский роман. Замечательный. У меня есть начало. Хотите, я вам прочту?
Он отошел в сторону и стал шарить в кармане. Пошарил, вытащил обломок карандаша, огрызок шоколада, кусок мягкой резинки, которой запрещено было щелкать в классе, вынул копейку с налипшим к ней леденцом и, наконец, сложенный листок разлинованной бумаги, явно выдранный из школьной тетрадки.
- Вот. Это начало романа. Сочинил мой младший брат Шура, а я записал. Вот.
Он откашлялся, посмотрел на нас внимательно, по очереди - слушателями были мы с сестрой - очевидно, проверил, достаточно ли серьезно мы настроены, и начал:
- "Знаете ли вы, что такое любовь, которая разрывает все ваши внутренности, заставляет вас кататься по полу и проклинать свою судьбу". Вот все. Это только начало романа. Дальше пойдет еще интереснее. Мой младший брат Шура будет зимой придумывать имена для героини и героя. Это труднее всего.
Вскоре выяснилось, что Петя сам пишет роман, но уже по-русски. Он в немецкой школе живо постиг тонкости русского языка и даже написал несколько стихотворений, посвященных школьному быту. Сейчас, конечно, мне процитировать их было бы трудно, но некоторые особенно яркие строки я пронесла в памяти своей через всю жизнь:
Звонит звонок,
Кончается урок,
И ученики на радости
Спускаются на низ.
Потом помню, была еще едкая сатира на какого-то учителя Кизерицкого. Стихотворение кончалось строками очень высоких тонов:
О, несчастный Кизерицкий,
Вспомни о судьбе своей,
Как ученики тебя боятся
И страшатся завсегда.
Роман Пети еще закончен не был, и он прочел нам только два отрывка. По-моему, роман был написан под сильным влиянием Толстого, отчасти "Войны и мира", отчасти "Анны Карениной".
Начинался он так:
"- Няня, соберите скорее Митины пеленки. Завтра мы едем на войну, - сказал князь Ардальон".
К стыду моему должна признаться, что совершенно забыла дальнейшее развитие этой главы. Но зато помню содержание другого отрывка.
Князь Ардальон, оставив на войне няню и Митю с пеленками, неожиданно вернулся домой и застал у жены князя Ипполита.
"- Ты, негодяй, изменяешь мне! - воскликнул князь Ардальон и направил на него конец своей шпаги.
Где-то в трубе загремела заслонка".
Помню, что на меня очень сильное впечатление произвела именно эта последняя загадочная фраза. Почему вдруг в трубе загремела заслонка? Было ли это неким оккультным явлением, отмечавшим кровавую драму? Или князь Ардальон так размахался шпагой, что повредил печку? Ничего не понимаю и не понимала, но чувствовалось веяние таланта и было жутко.
- А ваш младший брат Шура много пишет?
- Нет, ему некогда. Он больше обдумывает. И вообще, у него масса планов. А как он обращается с женщинами! У нас гостила одна дама, очень роскошная женщина. Так Шура пригласил ее погулять в лес и завел в болото. Она кричит, зовет на помощь. А он ей говорит: "Хорошо, я вас спасу, но за это вы должны быть моею". Ну, она, конечно, согласилась. Он ее и вытащил. Иначе - смерть. Болото засасывает. В прошлом году туда корова провалилась.
- А отчего же он корову не вытащил? - спросила моя младшая сестра, смотря на Петю испуганными круглыми глазами. - Ведь он мог бы и корову взять потом себе?
- Не знаю, - отвечал Петя. - Должно быть, некогда было. Мой брат Шура все может. Он плавает лучше всех на свете. Скорее всякой змеи, а змея может проплыть больше двухсот верст в час, если считать на километры.
- А прыгать он умеет?
- Прыгать? - переспросил Петя с таким видом, будто его даже смешит такой вопрос. - Ну, конечно! И он такой легкий, что может продержаться несколько минут на воздухе. Прыгнет - и остановится, а потом уже опустится. Конечно, не особенно высоко, а так, приблизительно до моего правого виска. Вот на будущий год он приедет, так он вам все покажет.
- А он высокого роста? - спросила я, стараясь представить себе этого героя.
- Очень высокий. Выше меня на три четверти головы и еще на два вершка. А может быть, даже немножко ниже.
- Да ведь он же младше вас?
Петя засунул руки за ремень пояса, повернулся и стал молча смотреть в окно.
Он всегда так отворачивался и уходил к окну, когда у нас срывался какой-нибудь бестактный вопрос.
- А скажите, Шура тоже будет держать экзамен в вашу гимназию?
- Ну, ему экзамен не страшен. Он в две минуты сам провалит всех учителей, мой младший брат Шура!
Все эти рассказы глубоко нас волновали.
Часто вечером, приготовив уроки, мы с сестрой садились на диванчик в темной гостиной и разговаривали о Шуре. Называли мы его "брат Сула", потому что Петя слегка шепелявил и у него выходило приблизительно так.
Что это был одиннадцатилетний мальчик, мы как-то совершенно забыли. Помню, увидели в окне магазина огромные охотничьи валенки, обшитые кожей.
- Вот, - говорим, - наверное, такие штуки носит "брат Сула".
Конечно, мы немножко посмеивались над тем, что брат Сула может держаться на воздухе, но какой-то трепет в душе от этого рассказа все-таки остался.
- Факиры, однако, на воздухе держатся.
Что Сула сразит всех экзаменаторов, тоже подозрительно. Но вот в "Детстве знаменитых людей" сказано же, будто Паскаль в двенадцать лет защищал какую-то диссертацию.
Вообще все это было очень интересно и даже страшновато.
И вот узнаем новость - брат Сула приедет на Рождество.
- Еще захочет ли к нам прийти!
Стали готовиться к встрече знатного гостя. У меня была голубая лента, которую можно завязать вокруг головы. У сестры ничего такого эффектного-элегантного не было, но так как она будет стоять рядом со мною, то лента будет немножко и ее украшать.
За столом взрослые слышат наши разговоры о Шуре и удивляются. Они ничего об этом феномене не знают.
"Ну, - думаю, - мы-то зато все знаем".
И вот возвращаемся как-то с прогулки.
- Идите скорее, - говорит мама. - Вас мальчики ждут.
- Брат Сула! - взволнованно шепчет сестра. - Скорее твою ленту!
Мы бежим в спальню. Руки дрожат, лента сползает с головы.
- Что-то будет! Что-то будет!
В гостиной нас ждет Петя. Он какой-то притихший.
- А где же... - начинаю я и вижу щупленького маленького мальчика в матросской курточке и в коротких штанишках с пуговками. Он похож на воробыша, у него веснушчатый носик и рыжий хохолок на голове.
Мальчик подбежал к нам и запищал взволнованно, словно ябедничая, и уже совсем шепеляво:
- Я Сула, я Петин блат, Сула...
Мы застыли с открытыми ртами. Мы ничего подобного не ждали. Мы даже испугались. Если бы мы увидели какое-нибудь чудище, Вия, слона с львиной гривой - мы бы меньше растерялись. К чудищу мы внутренно были подготовлены. Но этот рыженький воробьеныш в коротких штанишках... Мы глядели на него в ужасе, как на оборотня.
Петя молча, засунув руки за ремень пояса, повернулся и пошел смотреть в окно.
Перед обедом дети заглянули на террасу - и сразу назад: на террасе сидел кто-то.
Сидел маленький, серенький, - седенький, мохрастый, вертел вострым носиком и ежился.
- Кто такой?
- Спросим у Эльвиркарны.
Эльвира Карловна возилась с банками в буфетной комнате, сердилась на грушевое варенье, что оно скисло и шипело.
- Кто такой? Дедушка ваш! Дедушка Леонтий, вашего дедушки брат.
- Отчего же он сидит? - спросила Валька. Странным показалось, что не шагает дедушка по зале, как другие гости, не спрашивает, как кто поживает, не смеется "хе-хе-хе, мерси", а просто сел и сидит один у посудного столика, куда грязные тарелки ставят.
- Пришел через сад, вот и сидит, - отвечала Эльвира Карловна.
- А где же лошади? - спросила Валька.
И маленькая Гуля повторила басом:
- А где же лошади?
- Пешком пришел.
Пошли, посмотрели в щелочку на дедушку, который в гости пешком пришел.
А тот все сидел да поглядывал, как воробей. На коленях у него был клеенчатый сверточек, черный, на сгибах набелевший - старый, много трепанный, и веревочкой крест-накрест перевязан.
Покосился дедушка на щелочку.
Дети испугались.
- Смотрит!
- Шмотрит!
Отошли. Зашлепала Фенька босыми ногами, загремела посуда, закричала Эльвира Карловна.
- Подано! Подано!
И в ответ застучали каблуки на лестнице - отец обедать спускался.
- Папа, там дедушка... там дедушка Леонтий... пришел и сидит.
- Знаю, знаю.
Отец чем-то недоволен.
Пошли на террасу обедать.
Дедушка встал, засуетился на одном месте, а когда отец поздоровался, стал долго и смешно трясти ему руку. Потом опять подошел к своему стулу у посудного стола.
- Садитесь с нами, чего же вы! - сказал отец.
Дедушка покраснел, заторопился, сел на углу стола и подсунул под стул свой клеенчатый узелок.
- У меня тут кое-какие вещи... путешествую по-стариковски! - объяснил он, точно старики всегда ходят с такими клеенчатыми узелками.
За супом все молчали. Только когда дедушка съел свою порцию, отец сказал Эльвире Карловне:
- Налейте же ему еще...
Дедушка покраснел и заволновался.
- Я сыт! Я уже совершенно сыт!
Но снова принялся за суп, изредка только вскользь поглядывая на хозяина.
- Вы откуда сейчас? - спросил наконец тот.
- От Крышкиной, от Марьи Ивановны. Тут недалече, всего тринадцать верст. Она непременно хотела бричку дать, непременно хотела, да я отказался. Погода хорошая и моцион полезен. Мы, старики, должны моцион делать. А Марья Ивановна новую мельницу строит. Чудесную. Я у них три недели гостил. Непременно хотела, чтоб я еще пожил. Непременно. Ну, да я лучше потом заверну.
Он говорил скоро, так что даже покраснел, и смотрел на всех пугливо и быстро, точно справлялся - нравится ли то, что он говорит.
- И на что ей мельница? - сказал отец. - Только лишние хлопоты...
- Да, да, - заспешил дедушка. - Именно на что... именно... хлопоты...
- В хороших руках, разумеется, доходно, а тут...
- Да, да, в хороших доходно... именно доходно.
Потом снова замолчали на весь обед.
После обеда отец пробурчал что-то себе под нос и ушел наверх. Дедушка тоже пропал.
- Эльвиркарна! Он будет жить у нас?
Эльвира Карловна все еще была чем-то недовольна и молчала.
- Он дедушкин брат?
- Не родной брат. От другой матери. Все равно ничего не понимаешь.
- А где его домик?
- Нету дома, зять отнял.
Странный был дедушка. И мать у него какая-то другая и дом отняли...
Пошли смотреть, что он делает.
Нашли его на крылечке. Сидел на лесенке и говорил собачонке Белке что-то длинное и толковое, только не разобрать что.
- Это наша Белка. Она приблудная пустолайка, ночью спать не дает, - сказала Валька.
- Ее кухарка кипятком шпарила, - прибавила Гулька.
Обе стояли рядом на толстых сытых ножках, смотрели круглыми глазами, и ветер шевелил их белокурые хохолки.
Дедушка очень заинтересовался разговором. Расспрашивал про Белку, когда пришла, да откуда, да чем кормится. Потом рассказал про своих знакомых собак, какую как зовут, да где живут, у каких помещиков, да про разные их штуки, очень все интересное.
Белка слушала тоже, изредка только отбегала полаять, насторожив ухо к большой дороге. Пустолайка была.
С собак перешел разговор на детей. Дедушка Леонтий столько их перевидал, что три дня рассказывать мог. Все имена помнил, и у какой девочки какое платье, и как кто шалил.
Потом показывал, как у помещика Корницкого мальчик Котя китайский танец плясал. Вскочил, маленький, седенький, мохрастый, завертелся, присел, сразу сморщился и закашлял.
- Извините, старик я. Старый человек. Вы сами попробуйте, у вас лучше выйдет.
Завертелись втроем, Гулька шлепнулась, Белка-пустолайка залаяла. Весело стало.
А перед ужином дедушка снова съежился, затих, сел около посудного стола и вертел головой по-воробьиному, пока его за стол не позвали.
А за столом опять смотрел всем в глаза, точно боялся, что не угодил.
На другой день дедушка совсем подружился, так что Валька даже рассказала ему о своем заветном желании купить пояс с пряжкой и скакалку. У Гульки отдельных желаний еще не было, и она присоседилась к Валькиным: тоже пояс и скакалку.
Тогда дедушка рассказал о своей тайне: денег у него совсем нету, но помещица Крышкина обещала на праздник подарить десять рублей. Она страшно добрая, и мельница у нее будет чудесная - первая в мире. Десять рублей! Вот тогда они заживут. Прежде всего табаку купят. Дедушка уж две недели не курил, а хочется до смерти. Чудесного табаку купят массу, чтобы курить и чтобы надолго хватило. Хорошо бы на какой-нибудь таможне какую-нибудь контрабанду, заграничного значит. Только какие же тут таможни, когда тут и границы никакой нету. Ну просто табаку купят простого, но чудесного. И пояса купят с огромными пряжками и скакалки. А на остальные деньги чего?
Два дня мечтали, придумывали, чего купить на остальные деньги. Потом решили купить сардинок. Очень уж вкусно.
Только бы Крышкина не раздумала. Да нет, не раздумает. Добрая такая и богатая. Бричку предлагала дедушку довезти - ей-Богу!
На четвертый день за ужином дедушка, запинаясь и переглядываясь, сказал, что завтра должен заглянуть к помещице Крышкиной. Она очень просила навестить ее. Заночует ночку, а утром и вернется.
Отец отнесся к этому плану с полным равнодушием и стал о чем-то с Эльвирой Карловной говорить по-немецки.
Дедушка верно не понимал или чего боялся. Он как-то съежился, робко косился, и ложка чуть-чуть дрожала в руке.
На другое утро ушел рано. Дети мечтали одни. Решили вместо сардинок купить несколько домов и жить по очереди, то в одном, то в другом.
А к вечеру забыли и дедушку, и планы, потому что придумалась новая игра: всовывать травинки в щели крыльца, получался сад для гулянья мух.
На следующий день после обеда приехал дедушка в крышкинской бричке. Такой веселый, соскочил с подножки и долго еще вокруг брички суетился. Очень рад был, что довезли.
- Я в бричке приехал. Меня в бричке довезли, - говорил всем, хотя все и так видели, откуда он вылез.
Глаза у него сделались от удовольствия маленькие, и вокруг пошли морщинки-лучики, смешные и веселые. Побежал на крыльцо, зашептал детям:
- Молчите только, все у нас есть... дала десять рублей. Вот вам, смотрите!
Валька не выдержала, завизжала, сорвалась и прямо в комнаты.
- Папа! Эльвиркарна! Крышкина дедушке десять рублей подарила! Дедушка нам пояса купит, скакалку подарит.
Отец вытянул шею, как гусь, собирающийся зашипеть, посмотрел на Эльвиру Карловну.
Та поджала губы и раздвинула ноздри.
Отец вскочил и пошел на крыльцо.
Там он долго визжал, что дедушка приживальщик и что дедушка срамит его семью и позорит дом, выпрашивая подачки от посторонних людей, и что он обязан сейчас же вернуть эти гнусные деньги.
- Никифор! Седлай лошадь! Отвезешь пакет к Крышкиной.
Дедушка молчал и ежился и был совсем виноватый, такой виноватый, что оставаться с ним было стыдно, и дети ушли в комнаты.
Отец долго еще визжал про приживальщика и позор, потом отвизжался и ушел к себе.
Стало интересно посмотреть, что-то делает дедушка.
Дедушка сидел как тогда, в первый день, на крылечке, перевязывал веревкой свой клеенчатый узелок и сам с собой разговаривал. Приблудная пустолайка стояла тут же и внимательно слушала.
- Все сердятся да сердятся, - испуганно твердил дедушка. - А разве так хорошо? Я ведь очень старый. За что же так?
Увидел детей, сконфузился, заспешил.
- Я теперь пойду. Мне пора. Меня очень в одно место звали!
Он не смотрел в глаза и все суетился.
- Звали одни помещики... погостить. Там у них чудесно.
Может быть, у них и было чудесно, но у дедушки лицо было расстроенное и голова тряслась как-то вбок, словно отрицательно, словно сама себе не верила.
- Дедушка, - спросила Валька. - Ты приживальщик? Что такое приживальщик?
- Ты призивальщик, - повторила басом Гулька. - Сто такое...
Дедушка съежился и зашагал по ступеням.
- До свиданья! До свиданья! Ждут меня там...
Видно, не слышал.
Пошел. Обернулся.
Девочки стояли обе рядом, на сытых, толстых ножках, смотрели прямо на него круглыми глазами, и ветер шевелил их белокурые хохолки.
Пошел.
Белка, заведя хвост крючком, проводила его до ворот.
Там он снова обернулся.
Девочки уже не стояли рядом. Они озабоченно втыкали зеленые травинки в щели крыльца и о чем-то бойко спорили.
Дедушка пождал минутку, повернулся и пошел.
Белка насторожила ухо и несколько раз тявкнула ему вслед.
Приблудная была, пустолайка.
Лиза сидела за чайным столом не на своем месте. "Свое место" было для нее на стуле с тремя томами старых телефонных книг. Эти книги подкладывали под нее потому, что для своих шести лет была она слишком мала ростом, и над столом торчал один нос. И в этих трех телефонных книгах было ее тайное мучение, оскорбление и позор. Ей хотелось быть большой и взрослой.
Весь дом полон большими, сидящими на обыкновенных человеческих стульях. Она одна маленькая. И если только в столовой никого не было, она, будто по ошибке, садилась не на свой стул.
Может быть, от этих трех телефонных книг и осталось у нее на всю жизнь сознание обойденности, незаслуженного унижения, вечного стремления как-то подняться, возвыситься, снять обиду.
- Опять пролила молоко, - брюзжал над ней старушечий голос. - И чего не на свое место села? Вот я маме скажу, она тебе задаст.
Что "задаст" - это верно. Это без ошибки. Она только и делает, что задает. И всегда что-нибудь найдет. Ей и жаловаться не надо. То зачем растрепанная, то зачем локти на столе, то грязные ногти, то носом дергаешь, то горбишься, то не так вилку, то чавкнула. Весь день, весь день! За это, говорят, ее надо любить.
Как любить? Что значит любить?
Она любит маленького картонного слоника, простого елочного. В нем были конфетки-драже. Его она любит до боли. Она его пеленает. Его хобот вылезает из белого чепчика, такой жалкий, бедный, доверчивый, что ей хочется плакать от нежности. Она слоника прячет. Инстинкт подсказывает. Если увидят - засмеют, обидят. Гриша способен даже нарочно сломать слоника.
Гриша теперь совсем большой. Ему одиннадцать лет. Он ходит в гимназию, а по праздникам его навещают товарищи - пухлый Тулзин и черненький Фишер с хохолком. Они расставляют на столе солдатиков, прыгают через стулья и дерутся. Они могущественные и сильные мужчины. Они никогда не смеются и не шутят. У них нахмуренные брови, отрывистые голоса. Они жестоки. Особенно пухлый Тулзин, у которого дрожат щеки, когда он сердится.
Но страшнее всех брат Гриша. Те чужие и не смеют, например, ее щипать. Гриша все может. Он брат. Ей кажется, что он стыдится за нее перед товарищами. Ему унизительно, что у него такая сестра, которая сидит на трех телефонных книгах. Вот у Фишера, говорят, сестра так сестра, - старая, ей сем-над-цать лет. За такую не стыдно.
Сегодня как раз праздник, и оба они - и Тулзин, и Фишер придут. Боже мой, Боже мой! Что-то будет?
Утром водили в церковь. Мама, тетя Женя (эта хуже всех), нянька Варвара. Гриша - ему-то хорошо, он теперь в гимназии и пошел с учениками. А ее тиранили.
Тетя Женя свистит в ухо:
- Если не умеешь молиться, то хоть крестись.
Она отлично умеет молиться. "Пошли, Господи, здоровья папе, маме, братцу Грише, тете Жене и мне, младенцу Лизавете". Знает "Богородица Дево радуйся".
В церкви темно. Грозные басы гудят непонятные и грозные слова "аки, аще, аху...". Вспоминается, что Бог все видит и все знает и за все накажет. Мама не все знает, а и то тошно. И Бога надо любить! Вот Варвара кланяется в пояс, крестится, закидывая голову назад и потом сжатой горстью дотрагивается до полу. Тетя Женя, та подкатывает глаза и качает головой, точно с укором. Вот, значит, так надо любить.
Она поворачивается, чтобы посмотреть, как любят другие. И снова свистящий шепот около уха:
- Стой смирно! Наказание Господне с тобой!
Она истово перекрестилась, откинув голову, как Варвара, вздохнула, подкатила глаза, встала на колени. Постояла немножко. Больно коленкам. Присела на пятки.
И опять около уха, но уже не свистящий шепот, а воркотливый говорок:
- Встань сейчас же и веди себя прилично.
Это мама.
А сердитые басы гудят грозные слова. Это все, верно, о том, что Бог ее накажет.
Как раз перед ней огромное паникадило. На нем потрескивают свечи, капает воск. Вон и внизу у самого пола налипло на него воску. Она тихонько подползла на коленках, чтобы отколупнуть кусочек.
Тяжелая лапа поймала ее за плечо и подняла с полу.
- Балуй, балуй, - закрякала Варвара. - Вот ужо придешь домой, мама тебе задаст.
Мама задаст. Бог тоже все видит и тоже накажет.
Отчего она не умеет так делать, как все другие?
Потом, через двадцать лет, она скажет в страшную, решающую минуту своей жизни:
"Почему я не умею так делать, как другие? Почему я ни в чем никогда не могу притворяться?"
После завтрака пришли Тулзин и Фишер.
У Тулзина был замечательный носовой платок - огромный и страшно толстый. Как простыня. Отдувал карман барабаном. Тулзин тер им свой круглый нос, не развертывая, а держа, как пакет тряпья. Нос был мягкий, а пакет тряпья твердый, неумолимый. Нос багровел.
Тот, кого Лиза полюбит через девятнадцать лет, будет носить тонкие, маленькие, почти женские платочки, с большой шелковистой монограммой. Четкая сумма лгоови состоит из стольких слагаемых... Что мы знаем?
Фишер, черненький, с хохолком, задира, как молодой петушок, суетится у стола в столовой. Он принес целую коробку оловянных солдатиков и торопит Гришу достать скорее своих, чтобы развернуть поле сражения.
У Тулзина всего одна пушечка. Он ее держит в кармане и вываливает каждый раз, как достает свой носовой платок.
Гриша приносит свои коробки и вдруг замечает сестру. Лиза сидит на высоком креслице и, чувствуя себя лишней, смотрит исподлобья на военные приготовления.
- Варвара! - бешено кричит Гриша. - Уберите отсюда эту дуру, она мешает.
Приходит Варвара из кухни, с засученными рукавами.
- Ты тут чего скандалишь, постреленок? - говорит она сердито.
Лиза вся сжимается, крепко цепляется за ручки креслица. Еще неизвестно - может быть, ее будут тащить за ноги...
- Хочу и буду скандалить, - огрызается Гриша. - А ты мне не смеешь делать замечания, я теперь учусь.
Лиза отлично понимает смысл этих слов. "Я учусь" значит, что теперь он перешел в ведение другого начальства, - и имеет полное право не слушать и не признавать бабу Варвару. С детской и с няньками покончено.
Очевидно, Варвара все это отлично сама понимает, потому что отвечает уже менее грозно:
- А учишься, так и веди себя по-ученому. Чего ты Лизутку гоняешь? Куда мне ее деть? Там тетя Женя отдыхает, а в гостиной чужая барыня. Куда я ее дену. Ну? Она же сидит тихо. Она никому не мешает.
- Нет, врешь! Мешает, - кричит Гриша. - Мы не можем расставить как следует солдатиков, когда она смотрит.
- А не можешь, так и не расставляй. Важное кушанье!
- Дура баба!
Гриша весь красный. Ему неловко перед товарищами, что какая-то грязная старуха им командует.
Лиза втянула голову в плечи и быстро переводит глаза с Варвары на Гришу, с Гриши на Варвару. Она прекрасная дама, перед которой сражаются два рыцаря. Варвара защищает ее цвета.
- Все равно ей здесь не сидеть! - кричит Гриша и хватает Лизу за ноги. Но та уцепилась так крепко, что Гриша тянет ее вместе с креслом.
Тулзин и Фишер не обращают ни малейшего внимания на все эти бурные события. Они спокойно вытряхивают солдатиков из круглых лубяных коробочек и расставляют их на столе. Такой дракой их не удивишь. У самих дома дела не лучше. Тетка, нянька, младшие братья, старшие сестры, старые девки, лет по шестнадцати. Словом, их не удивишь.
- Ну, Гришка Вагулов, ты скоро? - деловито справляется Тулзин и выволакивает свой чудесный платок. Пушечка падает на пол.
- Ах, да, - говорит он. - Вот и артиллерия. Куда ее ставить?
Гриша отпускает Лизины ноги, внушительно подносит к самому ее носу кулак и говорит:
- Ну все равно. Сиди. Только не смей смотреть на солдат и не смей дышать, иначе ты все мне тут перепортишь. Слышишь? Не смей дышать! У-у, коровища!
"Коровища" вздыхает глубоким, дрожащим вздохом, набирает воздуху надолго. Неизвестно ведь, когда ей позволят снова вздохнуть.
Мальчики принимаются за дело. Фишер достает своих солдатиков. Они совсем не подходят к Гришиным. Они вдвое крупнее. Они ярко раскрашены.
- Это - гренадеры, - с гордостью говорит Фишер.
Грише неприятно, что они лучше его солдатиков.
- Но их слишком мало. Придется расставить их по краям стола, как часовых. Тогда по крайней мере будет понятно, почему они такие огромные.
- А почему? - недоумевает Тулзин.
- Ну, ясное дело. Часовых всегда выбирают великанов. Опасная служба. Все спят, а он бодра... бурда... бордовствует.
Фишер доволен.
- Еще бы, - говорит он. - Это герои!
Лизе безумно любопытно взглянуть на героев. Она понимает, что теперь не до нее. Она тихонько сползает со стула, подходит к столу, вытягивает шею и близко-близко, словно обнюхивая, смотрит.
Тррах!
Гриша ударил ее прямо по носу кулаком.
- Кровь! Кровь! - кричит кто-то.
На поле сражения брызнула первая кровь.
Лиза слышит свой острый визг. Глаза у нее закрыты. Кто-то вопит. Варвара? Лизу несут.
Через много лет она скажет:
- Нет, я никогда не полюблю вас. Вы - герой. Самое слово "герой" вызывает во мне, я не знаю почему, такую тоску, такое отчаяние. Я же говорю вам, что не знаю почему. Мне близки тихие-тихие люди. С ними мне спокойно. Ах, не знаю, не знаю почему.
Кучер Трифон принес с вечера несколько охапок свежесрезанного душистого тростника и разбросал по комнатам.
Девочки визжали и прыгали, а мальчик Гриша ходил за Трифоном, серьезный и тихий, и уравнивал тростник, чтоб лежал гладко.
Вечером девочки побежали делать к завтрему букеты: в Троицын день полагается идти в церковь с цветами. Пошел и Гриша за сестрами.
- Ты чего! - крикнула Варя. - Ты мужчина, тебе никакого букета не надо.
- Сам-то ты букет! - поддразнила Катя-младшая.
Она всегда так дразнила. Повторит сказанное слово и прибавит: "сам-то ты". И никогда Гриша не придумал, как на это ответить, и обижался.
Он был самый маленький, некрасивый и вдобавок смешной, потому что из одного уха у него всегда торчал большой кусок ваты. У него часто болели уши, и тетка, заведовавшая в доме всеми болезнями, строго велела затыкать хоть одно ухо.
- Чтоб насквозь тебя через голову не продувало.
Девочки нарвали цветов, связали букеты и спрятали их под большой жасминовый куст, в густую траву, чтоб не завяли до завтра.
Гриша подойти не смел и приглядывался издали. Когда же они ушли, принялся за дело и сам. Крутил долго, и все ему казалось, что не будет прочно. Каждый стебелек привязывал к другому травинкой и обертывал листком. Вышел букет весь корявый и неладный. Но Гриша, точно того и добивался, осмотрел его деловито и спрятал под тот же куст.
Дома шли большие приготовления. У каждой двери прикрепили по березке, а мать с теткой говорили о каком-то помещике Катомилове, который завтра в первый раз приедет в гости.
Непривычная зелень в комнатах и помещик Катомилов, для которого решили заколоть цыплят, страшно встревожили Гришину душу. Ему чувствовалось, что началась какая-то новая страшная жизнь, с неведомыми опасностями.
Он осматривался, прислушивался и, вытащив из кармана курок от старого сломанного пистолета, решил припрятать его подальше. Вещица была очень ценная; девочки владели ею с самой Пасхи, ходили с нею в палисадник на охоту, долбили ею гнилые доски на балконе, курили ее как трубку, - да мало ли еще что, - пока не надоела и не перешла к Грише.
Теперь, в предчувствии тревожных событий, Гриша спрятал драгоценную штучку в передней, под плевальницу.
Вечером, перед сном, он вдруг забеспокоился о своем букете и побежал его проведать.
Так поздно, да еще один, он никогда в саду не бывал. Все было - не то что страшное, а не такое, как нужно. Белый столб, что на средней клумбе (его тоже удобно было колупать курком), подошел совсем близко к дому и чуть-чуть колыхался. Поперек дороги прыгал на лапках маленький камушек. Под жасминовым кустом было тоже неладно; ночью там росла, вместо зеленой, серая трава, и когда Гриша протянул руку, чтоб пощупать свой букет, что-то в глубине куста зашелестело, а рядом, у самой дорожки, засветилась огоньком маленькая спичечка.
Гриша подумал:
"Ишь, кто-то уж поселился..."
И на цыпочках пошел домой.
- Там кто-то поселился, - сказал он сестрам.
- Сам-то ты поселился! - поддразнила Катя.
В детской к каждой кроватке нянька Агашка привязала по маленькой березке.
Гриша долго рассматривал, все ли березки одинаковые.
- Нет, моя самая маленькая. Значит, я умру.
Засыпая, вспомнил про свой курок и испугался, что не положил его на ночь под подушку и что мучится теперь курок один под плевальницей.
Тихонечко поплакал и заснул.
Утром подняли рано, причесали всех гладко и раскрахмалили вовсю. У Гриши новая рубашка пузырилась и жила сама по себе: Гриша мог бы в ней свободно повернуться, и она бы и не сворохнулась.
Девочки гремели ситцевыми платьями, твердыми и колкими, как бумага. Оттого что Троица, и нужно чтоб все было новое и красивое.
Заглянул Гриша под плевальницу. Курок лежал тихо, но был меньше и тоньше, чем всегда.
- За одну ночь чужим стал! - упрекнул его Гриша и оставил пока что на том же месте.
По дороге в церковь мать посмотрела на Гришин букет, шепнула что-то тетке, и обе засмеялись. Гриша всю обедню думал, о чем тут можно смеяться. Рассматривав свой букет и не понимал. Букет был прочный, до конца службы не развалился, и, когда стебли от Гришиной руки сделались совсем теплые и противные, он стал держать свой букет прямо за головку большого тюльпана. Прочный был букет.