Главная » Книги

Стивенсон Роберт Льюис - Путешествие внутрь страны, Страница 5

Стивенсон Роберт Льюис - Путешествие внутрь страны


1 2 3 4 5 6

лиже. Я не мог вполне понять, занимается ли ассоциация только молитвой или имеет в виду и добрые дела. Как бы то ни было, она очень хорошо организована. Каждую неделю четырнадцать матрон и молодых девушек принимают на себя обязанности членов ассоциации. Одна обыкновенно замужняя женщина выбирается как Zélatrice (соревновательница) и стоит во главе. В награду за исполнение обязанностей ассоциации следуют индульгенции полные или частные. "Частные индульгенции выдаются после читания четок". "За прочтение требуемой dizaine" сейчас же выдается частная индульгенция. Когда люди служат царству небесному со счетной книжкой в руках, я всегда боюсь, что они внесут то же коммерческое направление и в свои отношения с братьями-людьми, и это превратит жизнь в нечто печальное и непривлекательное.
   Но в правилах ассоциации есть одна более утешительная статья: "Эти индульгенции могут быть применяемы и к душам в чистилище". Ради Бога, дамы ассоциации, поскорее примените все индульгенции, без исключения, к душам в чистилище! Борнс не брал гонорара за свои последние песни, он предпочитал служить родине бескорыстно. Что, если бы вы, mesdames, последовали его примеру и отказались от индульгенций, выданных вам в пользу томящихся в чистилище душ? Ведь если они, эти души, не получат особенного облегчения от вашего великодушия, то, во всяком случае, оно не повредит никому в Крейле на Уазе; в чистилище не получили бы значительного облегчения, но и души в Крейле на Уазе не почувствовали бы себя от этого хуже ни в этой жизни, ни потом.
   Набрасывая эти замечания, я невольно думаю, может ли человек, рожденный и воспитанный в протестантской религии, понимать католические внешние символы, отдавать им должную справедливость? По совести говорю - нет. Верующим они не могут казаться такими непривлекательными и пустыми, как мне. Я вижу это так же ясно, как геометрическое предложение Евклида. Ведь эти верующие не слабы духом и не злы. Они могут вывешивать свои таблетки, прославляющие св. Иосифа за его точность, точно он по-прежнему деревенский плотник; они могут читать "установленную dizaine" и, выражаясь метафорически, класть в карман индульгенцию, точно вступив с небом в сделку; и в то же время, выйдя из церкви, не смущаясь смотреть на чудную реку, протекающую мимо них, без стыда поднимать голову к звездам, которые сами по себе миры, полные текущих рек, более роскошных, чем Уаза. Я вижу, повторяю так же ясно, как предложение геометрии Евклида, что их мировоззрение недоступно моему протестантскому уму, что во всем кажущемся мне уродством кроется более высокий, более религиозный смысл, нежели я думаю.
   Не знаю, будут ли другие так же снисходительны ко мне, как я к людям. Как дамы Крейля, я, прочитав мои четки терпимости, ожидаю немедленной индульгенции.
  

ГЛАВА XXII

Преси и марионетки

   Ко времени заката мы были в Преси. Вся долина покрыта пышными купами тополей. Уаза течет под откосом холма, образуя широкую, блестящую дугу. Легкий туман поднимался от реки и скрывал расстояния между предметами. Стояла полная тишина; слышались только колокольчики овец, пасшихся где-то на лугу, да грохот колес телеги, которая съезжала с горы. Виллы в садах, лавки вдоль дороги - все, казалось, опустело накануне; и мне невольно хотелось идти осторожно, как идешь в молчаливом лесу. Вдруг мы завернули за угол и увидали лужок вокруг церкви, а на нем рой девушек в парижских костюмах; они играли в крокет. Их смех и глухие удары молотков о шары весело раздавались; взгляд на фигуры, затянутые в корсеты, украшенные лентами, взволновали наши сердца. Казалось, мы были в двух шагах от Парижа. Наконец-то мы видели женские существа нашей породы, игравшие в крокет, точно Преси был город в реальной жизни, а не составлял части волшебной страны путешествия. Говоря откровенно, крестьянку почти нельзя и считать женщиной, а мы очень долгое время встречали только создания в грубых юбках, существа, которые суетились, кричали и готовили обеды, а потому теперь это общество кокеток во всеоружии произвело на нас странное впечатление и сразу убедило, что мы слабые мужчины.
   Гостиница в Преси - худшая гостиница во Франции. Даже в Шотландии не подавали мне никогда худшего кушанья. Ее держали брат и сестра, оба несовершеннолетние. Сестра, так сказать, приготовила для нас кушанье. Брат, который сильно выпил, шатаясь вошел в комнату и привел с собой пьяного мясника, чтобы занять нас, пока мы ели. Нам подали куски слегка подогретой свинины в салате и какое-то неизвестное вещество в рагу. Мясник занимал нас рассказами о парижской жизни, с которой он, по его словам, был хорошо знаком. Брат сидел на краю бильярдного стола, сильно качаясь и посасывая окурок сигары. В разгаре этих развлечений раздался звук барабанов, и хриплый голос начал говорить речь. Пришел содержатель марионеток, объявивший, что вечером будет его представление.
   Он расположил свой барак на другой стороне лужка девушек, под одним из тех открытых навесов, которые так часто во Франции защищают рынки. Когда мы подошли к навесу, содержатель театра и его жена пытались привести слушателей в порядок.
   Происходил нелепый спор. Комедианты поставили несколько скамеек, и все, сидевшие на них, должны были платить по два су за удобство; скамьи были совершенно полны, пока ничего не происходило. Но едва жена хозяина кукол появилась, чтобы собрать деньги, и раздавались первые удары ее тамбурина, как все зрители вскакивали с места и останавливались кругом, заложив руки в карманы. Такое поведение, конечно, вывело бы из себя и ангела. Содержатель марионеток кричал со сцены; он был во всей Франции, и нигде, нигде, даже близ границ Германии, не встречал такого ужасного поведения, таких воров, мошенников и негодяев! Время от времени выходила и его жена и прибавляла к тираде мужа несколько едких замечаний. В этом случае я, как и повсюду в других местах, видел, до чего женский мозг обилен материалом для оскорблений. Зрители хохотали, слыша воззвание комедианта, но под градом язвительных выходок его жены они возмущались и громко протестовали. Она затрагивали их самые болезненные струны. Она держала в своих руках честь своей деревни. Из толпы раздавались сердитые голоса, но она бросала сильные возражения. Две старушки, бывшие подле меня и заплатившие за места, страшно раскраснелись и громко говорили между собою о нахальстве фигляров. Едва жена содержателя марионеток услышала их рассуждения, как бросилась к ним с налета. Если medames уговорят своих соседей действовать честно, фигляры будут с ними вежливы, уверяла она; medames, вероятно, кушали сегодня суп и, быть может, выпили по стакану вина? Фиглярам тоже хотелось бы супу и им неприятно, что у них на глазах крадут их маленький заработок. Однажды дело дошло до стычки между содержателем театра и мальчишками; содержатель марионеток сейчас же полетел на землю так поспешно, точно был одной из его кукол; это вызвало взрыв хохота.
   Все происходившее очень удивило меня, потому что я отлично знаю французских, более или менее аристократических бродяг, и всегда видел, как их любят. Каждый бродячий артист должен быть дорог здравому человеку, хотя бы как живой протест против душных контор и меркантильности; иногда они напоминают нам, что жизнь может быть и не тем, во что мы по большей части превращаем ее. Даже когда немецкая труппа рано утром уходит из города, отправляясь странствовать по селам среди лесов и лугов, она оставляет в воображении романический аромат. Нет ни одного человека, не достигшего тридцати лет, настолько холодного, чтобы его сердце не дрогнуло в груди при виде цыганского лагеря. Мы не все ремесленники или, по крайней мере, не вполне. В человечестве до сих пор еще есть жизнь, и молодежь находит, время от времени, возможность вставить слово презрения к богатству, иногда бросает хорошее положение, чтобы уйти бродить с сумкой за плечами.
   Англичанину всегда легко разговориться с французским гимнастом, потому что Англия естественная страна гимнастов. Всякий малый, затянутый в трико и осыпанный блестками, конечно, знает слова два по-английски, так как, наверно, он пил английские aff-n-aif {Half-and-half, буквально: половина и половина,- смесь эля и портера, поровну (прим. перев.).} и, может быть, давал свои представления в английских кафешантанах. По профессии он мой соотечественник. Как бельгийский спортсмен, он сейчас же воображает, что я сам должен быть атлетом.
   Но гимнаст не мой любимец - в веществе, из которого он создан, слишком мало артистического. По большей части его душа узка и прикреплена к земле, потому что его профессия не затрагивает ее и не приучает его к высоким идеям. Если же человек хотя бы настолько принадлежит к числу актеров, что может кое-как сыграть маленький фарс, новый поток идей делает его свободным человеком; ему есть о чем подумать, кроме денежного ящика. У него своеобразная гордость и, что еще гораздо важнее, перед ним есть цель, которой он никогда не достигнет вполне. Он отправится в паломничество, которое продлится всю его жизнь; в этом паломничестве нет конца, так как это совершенно недостижимо. Артист старается ежедневно понемногу совершенствоваться в своем искусстве или, даже бросив эту попытку, вечно помнить, что когда-то у него был высокий идеал, что когда-то он любил звезду. "Лучше любить и погибнуть". Хотя бы луна не отвечала Эндимиону и хотя бы Эндимиону пришлось спуститься к свинопасу и откормленным свиньям, неужели вы думаете, что он до конца дней не двигался бы с большей грацией и не лелеял бы конца более высоких мыслей, нежели остальные люди? Олухи, которых он встречает в церкви, не думают ни о чем более высоком, нежели свиные рыла, в сердце же Эндимиона есть воспоминание, которое, как волшебное зелье, сохраняет его свежим и гордым.
   На всякого человека, хотя бы слегка причастного к искусству, ложится прекрасный отпечаток. Я помню, как однажды обедал в гостинице "Замок "Лондон". Большинство общества, несомненно, принадлежало к классу торговцев, некоторые к классу крестьян, но между ними был один молодой человек в блузе, лицо которого поразительным образом выдавалось из числа остальных. Оно казалось законченнее; из него смотрело больше души; на нем лежало живое, яркое выражение, глаза молодого человека смотрели наблюдательным взглядом. Мой товарищ и я долго раздумывали, кем бы он мог быть. В "Замке "Лондон" была ярмарка, и когда мы отправились к балаганам, то получили ответ на наш вопрос, так как увидели, что наш молодой человек усердно играл на скрипке танцы для крестьян. Он был странствующим скрипачом.
   Однажды в ту гостиницу, в которой я жил, в департаменте Сены и Марны, пришла странствующая труппа. Ее составляли: отец, мать, две дочери, загорелые краснощекие девушки, которые пели и играли на сцене, не зная ни того, ни другого искусства, и смуглый молодой человек, походивший на наставника, возмутившийся маляр, который недурно пел и играл. Душой труппы была мать, если только душой может быть такое собрание несообразностей и невежества; ее муж не находил слов, чтобы выразить свое восхищение ее комическим талантом.
   - Вам бы следовало посмотреть, как моя старушка играет,- сказал он и покачал головой с раздувшимся от пива лицом.
   Вечером они играли на дворе при свете пылающих ламп; это было жалкое представление, холодно принятое деревенскими зрителями. На следующий вечер, едва зажгли лампы, полил сильный дождь и актерам пришлось наскоро собирать свой багаж и бежать в сарай, где они жили. Они измокли, озябли, остались без ужина. На следующее утро мой дорогой друг, так же любивший бродячих артистов, как и я, собрал для них маленькую сумму и послал ее им через меня, чтобы несколько смягчить их огорчение. Я передал отцу деньги; он от души поблагодарил меня, и мы вместе с ним выпили по чашке чаю в кухне, говоря о дорогах, о зрителях и о тяжелых временах.
   Когда я уходил, мой комедиант поднялся со шляпой в руке.
   - Я боюсь,- сказал он,- что monsieur сочтет меня попрошайкой, но у меня есть к нему еще одна просьба.- В эту минуту я возненавидел его.- Мы опять играем сегодня вечером,- продолжал актер.- Конечно, я откажусь от денег monsieur и его друзей, которые уже были так щедры. Но сегодняшняя наша программа действительно хороша, и я надеюсь, что monsieur почтит нас своим присутствием.- И, пожав плечами, он прибавил с улыбкой: - Monsieur понимает тщеславие артиста.
   Скажите на милость, тщеславие артиста! Такого рода вещи мирят меня с жизнью: оборванный, жалкий, невежественный бродяга с манерами джентльмена, и тщеславие артиста, которое поддерживает самоуважение!
   Но больше всего мне по сердцу господин Воверсен. Я в первый раз видел его два года тому назад и надеюсь, что опять часто буду встречать его. Вот его первая программа, которую я нашел у себя на столе за завтраком и храню с тех пор как реликвию светлых дней:

Mesdames et Messieurs!

Mademoiselle Ferrario et m-r de Vauversin auront l'honneur de chanter ce soir les morceaux suivants:

Mademoiselle Ferrario chantera: - Mignon. - Oiseaux Lйgers.- France.- Des franзais dorment lа.- Le chвteau bleu.- Ou voulez vous aller?

M-r de Vauversin: - Madame Fontaine et m-r Robinet.-- Les plongeurs а cheval.- Le mari mйcontent.- Tais-toi, gamin.- Mon voisin l'original.- Heureux comme pa. - Comme on est trompe *.

   {* Милостивые государыни и государи! Мадемуазель Ферарио и господин де Воверсен будут иметь честь сегодня вечером исполнить следующие номера:
   Мадемуазель Ферарио пропоет: - Миньона.- Прошу вас птички об одном.- Франция.- Французы, спящие там.- Синий замок.- Куда хотите вы идти?
   Господин де Воверсен исполнит: - Госпожа Фонтен (водоем) и господин Робине (кран).- Пловцы на лошади.- Недовольный муж.- Молчи, мальчишка.- Мой сосед-чудак.- Счастливый таким образом.- Как бывают обмануты.}
   Они устроили подмостки в одном конце столовой. И какой вид был у господина де Воверсена в то время, как он с папироской в зубах пощипывал гитару и следил за глазами мадемуазель Ферарио послушным взглядом собаки. Такие развлечения стоят на одной степени с томболой или покупкой лотерейных билетов; они прекрасное удовольствие со всем возбуждением игры и без надежды на выигрыш, вселяющий в вас стыд за вашу горячность. Ведь в этом случае для вас все проигрыш. Вы то и дело опускаете руку в карман; люди состязаются, кто больше истратит денег в пользу господина де Воверсена и мадемуазель Ферарио.
   Господин де Воверсен - маленький человечек с большой черноволосой головой. Лицо его живо и приветливо; улыбка имела бы замечательную привлекательность, будь его зубы получше. Когда-то он был актером в Шателе, но, заболев нервным расстройством от жары и яркого света рампы, он покинул сцену. Во время этого кризиса мадемуазель Ферарио, или Рита из Альказара, согласилась разделить его скитания. "Я не мог забыть великодушие этой женщины",- сказал он. Господин де Воверсен носит такие узкие панталоны, что все знающие его долго ломали голову, как он надевает и снимает их. Он немного пишет акварелью, сочиняет стихи; он самый терпеливый рыбак на свете и проводит долгие дни в глубине сада гостиницы, бесплодно забрасывая удочку в светлую реку.
   Послушали бы вы, как он рассказывает о случаях из своей жизни за бутылкой вина. Он так хорошо, так охотно говорит, улыбаясь над собственными злоключениями, время от времени впадая в серьезность, как человек, слышащий прибой над пучиной, потому что, может быть, не далее как вчера, его сбор достиг только полутора франков на покрытие трех франков дорожных издержек и двух, ушедших на плату за комнату и еду. Мэр, человек с миллионным состоянием, сидел против сцены и все время аплодировал мадемуазель Ферарио, а между тем заплатил только три су. Местные власти так дурно смотрят на странствующих артистов. Увы, я хорошо знаю это, так как меня самого приняли однажды за бродячего актера и посадили в тюрьму в силу недоразумения. Однажды господин де Воверсен был у полицейского комиссара, чтобы попросить у него разрешения петь. Комиссар, куривший папиросу, вежливо снял шляпу. "Господин комиссар,- начал Воверсен,- я артист". Шляпа комиссара отправилась на прежнее место. Товарищи Аполлона не удостаиваются вежливости. "Их унижают вот так",- сказал господин де Воверсен, ударив по папироске.
   Но больше всего мне понравился взрыв его чувства, когда однажды мы целый вечер говорили о неприятностях, унижениях его бродячего существования. Кто-то заметил, что было бы приятнее иметь миллион, и мадемуазель Ферарио сказала, что она променяла бы свою жизнь на жизнь миллионерши.
   - Eh bien, moi non, я нет! - крикнул де Воверсен, ударив кулаком по столу.- Кто больше меня неудачник? У меня было искусство, в котором я шел хорошо, не хуже других, а теперь оно закрыто для меня. Я принужден разъезжать, собирая медные монеты и распевая разные глупости. Но неужели вы думаете, что я недоволен существованием? Неужели вы думаете что я предпочел бы сделаться жирным буржуа, спокойным, как откормленный теленок? Нет, нет. Иногда мне аплодировали на сцене, и это не волновало меня. Но порой, в те разы, когда в зале не раздавалось ни хлопка, я сам чувствовал, что нашел правильную интонацию или выразительный жест, и тогда, господа, я понимал, что значит хорошо выполнить свою задачу, что значит быть артистом. Тот, кто знает, что такое искусство, имеет вечный интерес в жизни, и такой, какого не переживает буржуа в своих меркантильных понятиях. Tenez, messieur, je vais vous le dire - это похоже на религию.
   Таково было исповедание веры господина де Воверсена; конечно, я привел его с некоторыми отступлениями, зависящими от недостатка памяти и неточности перевода. Я назвал Воверсена его собственным именем, чтобы другой странник, если он встретит этого милого артиста с его гитарой, папироской и мадемуазель Ферарио, узнал его. Ведь каждый с восторгом почтит этого несчастливого и верного последователя муз. Да пошлет ему Аполлон до сих пор неведомые рифмы! Да не будет река более скупиться, пряча от его удочки своих серебристых рыб! Да не будет холод щипать его во время долгих зимних переездов, или деревенские власти оскорблять невежливыми манерами! Да не потеряет он никогда мадемуазель Ферарио, за которой следит внимательными глазами, аккомпанируя ей на гитаре!
   Марионетки были жалким развлечением. Они сыграли пьесу под названием "Пирам и Тизба" в пяти смертельно длинных актах, написанных александрийскими стихами, такими же длинными, как сами действующие лица. Одна марионетка была королем, другая дурным советчиком, третья, одаренная изумительной красотой, изображала Тизбу; кроме того, на сцене являлись стражники, жестокие отцы и странствующие джентльмены. В течение двух-трех актов, которые я смотрел, не случилось ничего особенного, но вы с удовольствием услышите, что единство было соблюдено, и пьеса, за одним исключением, подчинялась весьма классическим правилам. Это исключение составлял комический крестьянин, худая марионетка в деревянных башмаках. Кукла говорила прозой на простонародном языке, очень нравившемся зрителям. Крестьянин обращался чрезмерно свободно с личностями своего государя, бил товарищей-марионеток в лицо деревянными башмаками и в то время, когда на сцене не было ни одного из ухаживателей Тизбы, говорящих стихами, комической прозой признавался ей в любви.
   Игра этого малого и маленький пролог, в котором содержатель кукольного театра юмористически хвалил свою труппу, прославляя актеров за их полное равнодушие к аплодисментам и свисткам и за их преданность искусству, только и вызвали мою улыбку. Но обитатели Преси, казалось, были в восторге. Действительно, если вам показывают что-либо, за что вы заплатили, вы почти наверно останетесь довольны. Если бы с вас брали плату за право смотреть на закаты солнца или если бы Бог посылал вестников с барабанами перед расцветом боярышников, как много говорили бы мы о красоте тех и других. Но мы привыкаем к этим явлениям, как к хорошим товарищам; глупые люди скоро перестают замечать их, и торгаш, в широком значении этого слова, едет и не видит цветов, красующихся вдоль дороги, или красоты неба над головой.
  

ГЛАВА XXIII

Обратно в свет

   О том, что случилось во время двух последовавших за тем дней, у меня осталось мало в уме и почти ничего в моей записной книжке. Река спокойно катилась между прибрежными пейзажами. Прачки в синих платьях и рыбаки в синих блузах разнообразили зеленые берега; смешение этих двух цветов казалось соединением листьев и цветов незабудки. Симфония незабудок. Я думаю, Теофил Готье мог бы так характеризовать двухдневную панораму, проходившую перед нашими глазами. Небо было чисто и безоблачно, и в спокойных местах поверхность реки служила зеркалом для неба и берегов. Прачки весело окликали нас, а шелест деревьев и шум воды служили аккомпанементом нашей дремоты.
   Величина реки и ее неутомимое стремление сковывали наш ум. Теперь она казалась уверенной, спокойной и сильной, точно взрослый решительный человек. Валы прибоя шумели, ожидая ее на отмелях Гавра.
   Скользя в моей байдарке, походившей на скрипичный ящик, я также чувствовал близость моего океана. Каждый цивилизованный человек, рано или поздно, начинает жаждать цивилизации. Мне надоело грести, мне надоело жить вне жизни, мне захотелось погрузиться в нее, захотелось работать; мне захотелось видеть людей, которые понимали бы мою речь, стояли бы со мной на равной ноге и смотрели на меня, как на человека, а не как на редкость.
   Письмо, полученное в Понтуазе, заставило нас решиться, и мы в последний раз вытащили наши байдарки из Уазы, которая долгое время несла их на себе под дождем и солнечным светом. Столько миль это жидкое безногое возовое животное было связано с нашей судьбой, и, отвернувшись от него, мы почувствовали ощущение разлуки. Мы удалились от света, странствовали вне его, теперь же снова вернулись в знакомые места, в которых сама жизнь несет нас, и нам не нужно ударять веслом, чтобы сталкиваться с приключениями. Теперь нам предстояло увидеть, какие усовершенствования произошли за наше отсутствие кругом нас, какие неожиданности караулили нас дома, и куда, и как пропутешествовал свет. Можно грести целый день, но, вернувшись вечером домой и заглянув в знакомую комнату, увидеть, что у очага тебя поджидает любовь или смерть. И, право, не те приключения, за которыми отправляемся мы, самые лучшие!
  

ЭПИЛОГ

   Местность, где они теперь путешествовали, зеленая, освежаемая ветерком долина Луана, способна пленить людей жизнерадостных и одиноких. Погода стояла великолепная: по ночам гремел гром, сверкала молния, и дождь лил потоками; а днем - безоблачное небо, жаркое солнце, прозрачный и чистый воздух. Шли они врозь; Сигаретка, с довольно философским видом, тащился где-то сзади, худощавый Аретуза торопился вперед.
   Таким образом, каждый мог предаваться в пути собственным своим размышлениям; каждому, вероятно, они успевали порядком наскучить ко времени условленной встречи с попутчиком в каком-нибудь трактире, и их день был заполнен всеми удовольствиями компании и одиночества. В сумке у Аретузы были сочинения Карла Орлеанского, и он в течение нескольких часов пути занимался стряпней английских хороводных песен. На этом поприще он был предшественником Лэнга, Добсона, Хенлея и всех современных хороводных поэтов; но, по уважительным причинам, он опубликует свои труды самыми последними. Сигаретка же был обременен томом сочинений Мишле. Обе эти книги, как скоро будет видно, сыграли роль в предстоящем приключении.
   Аретуза был в неблагоразумном одеянии. Он вообще не строг в выборе своей одежды, но, конечно, он никогда еще не был под таким злополучным влиянием, как на этот раз: дело в том, что он, без долгих сборов, отправился в путь из наименее чопорного места во всей Европе - из Барбизона. На голове у него была индусская тюбетейка, на которой золотое шитье плачевным образом потерлось и потускнело. Фланелевая рубаха приятного темного цвета, которую люди, склонные к сатире, называли черной, легкий пикейный пиджак, сшитый хорошим английским портным, купленные готовые дешевые полотняные брюки и кожаные штиблеты составляли его наряд. По внешности, он был на редкость худощав, а его лицо, в отличие от лиц более счастливых смертных, не могло служить удостоверением благонадежности. За все эти годы каждый его переезд через границу, каждое его посещение банка возбуждало подозрения; полиция косилась на него всюду, кроме его родного города; и (хотя я уверен, что это покажется неправдоподобным), ему решительно закрыт доступ в казино в Монте-Карло. Представьте его в вышеописанном костюме, вообразите его, согбенного под тяжестью сумки, идущего со скоростью около пяти миль в час, так что складки полотняных брюк развеваются вокруг его веретенообразных ног, и все время с живым вниманием смотрящего по сторонам, как будто его кто преследовал по пятам,- и фигура, которая получится, далеко не внушит вам доверия. Когда Виллон отправлялся к месту своего изгнания в Руссильоне (и проходил, быть может, именно через эту прелестную долину), то не было ли в его внешности чего-нибудь похожего? Что он коротал свое время подобным же образом, в том нет сомнения, потому что и он в дороге сочинял стихи, но с большим успехом, чем его последователь. И если на его долю выпало что-нибудь похожее на эту вдохновляющую погоду с ее бушующими ночами, когда люди в латных доспехах грохочут и с гулким топотом сбегают по небесным лестницам и когда дождь хлещет на улицах деревни, а свирепые отблески грозы до утра озаряют внезапными вспышками голые стены трактирного номера, и с теми же повторениями ясного утра, бездонной полуденной синевы и пылающего спокойного заката, и, в особенности, если у него был такой же хороший товарищ, и он находил такое же острое наслаждение во всем, что он видел, что ел, в той реке, где он купался и в той дребедени, которую он писал, то я бы сейчас же согласился поменяться своей участью с бедным изгнанником и считал бы себя в барышах.
   Но между этими двумя путешественниками была и другая черта сходства, за которую Аретузе пришлось дорого поплатиться: и тот и другой странствовали в не совсем безопасное время. Это было некоторое время спустя после франко-прусской войны. Хоть люди и быстро все забывают, но в этой местности еще живы были предания об уланах, о часовых на форпостах, о чудесных спасениях от позорной петли и о приятной, но мимолетной дружбе между победителями и побежденными. Через год, самое большее через два, вы могли бы обойти всю местность вдоль и поперек и не услышать ни единого анекдота. И через год или два (если б вы и были подозрительным с виду молодым человеком в несуразном костюме), вы могли бы совершить вашу прогулку с большею безопасностью, потому что, наряду с другими, более интересными подробностями, прусский шпион к тому времени несколько потускнел бы в воображении людей.
   Как бы то ни было, наш путешественник уже миновал Шато-Ренар, когда он впервые почувствовал, что возбуждает всеобщее удивление. По пути, между этим местом и Шатильон-сюр-Луаном, он встретил сельского почтальона; они заговорили друг с другом и продолжали беседовать о всякой всячине, но при этом заметно было, что почтальон занят какою-то неотвязной мыслью, и его глаза часто возвращались к сумке Аретузы. Наконец, он с таинственным лукавством осведомился о ее содержимом и, получив ответ, с ласковой недоверчивостью покачал головою. "Non,- сказал он,- non, vous avez des portraits". Потом добавил каким-то протяжным, умоляющим тоном: "Voyons, покажите мне портреты". Лишь по прошествии некоторого времени Аретуза понял, на что он намекает, понял и расхохотался. Говоря о "портретах", он подразумевал фотографические карточки непристойного содержания, а в Аретузе, в этом строгом нарождавшемся авторе, он, ему казалось, распознал бродячего торговца порнографией! Если французский крестьянин своим умом припишет кому-нибудь определенный род занятий, то никакие доводы не способны его в этом разуверить. И почтальон всю остальную дорогу тянул свою медовую песню, прося, чтоб ему хоть разок дали взглянуть на коллекцию; то он упрекал, то начинал уговаривать: "Voyons, я никому не скажу"; прибегал даже к подкупу и хотел во что бы то ни стало заплатить за стакан вина; и, наконец, расставаясь на перекрестке, сказал: "Non ce n'est pas bien de votre part. O, non ce n'est pas bien". И качая головой с грустным сознанием понесенной несправедливости, он так и ушел, не получив удовлетворения.
   Я не располагаю возможностями, чтобы входить в подробности некоторых мелких затруднений, встреченных Аретузою в Шатильон-сюр-Луане; слишком близко высится другой Шатильон, с которым связаны более леденящие воспоминания. На другой день, проходя через деревню, которая называется La Jussiere, он остановился выпить стакан сиропу в очень бедной и почти пустой распивочной лавчонке. Хозяйка, пригожая женщина, кормила грудью ребенка и в то же время ласково и сострадательно разглядывала путешественника. "Вы не здешнего департамента?" - спросила она. Аретуза ответил ей, что он англичанин. "А"! - промолвила она с изумлением.- "У нас тут нет англичан. Итальянцев довольно много и живется им очень хорошо, на здешний народ не жалуются. Ну, англичанину тоже можно здесь прожить: он новизной возьмет". Эти слова были загадочны, и Аретуза ломал над ними голову, допивая свое гранатовое питье, но когда он встал и спросил, сколько надо заплатить, то догадка озарила его внезапно, как молния. "О, pour vous,- ответила хозяйка,- полпенни!" - "Pour vous? Боже мой, она приняла его за нищего!" Он заплатил полпенни, чувствуя, что поправить ее было бы слишком невежливо. Но как только он пустился в дальнейший путь, досада начала мучить его. Наша совесть чуждается джентльменского великодушия, скорее она склонна к раввинизму; и совесть Аретузы говорила ему, что он украл стакан сиропу.
   Путники переночевали в Жиане. На следующий день они переправились через реку и, направляясь в Шатильон-сюр-Луар, приступили (порознь, как всегда) к следующему небольшому этапу, лежавшему среди зеленых равнин беррийского берега. Это было как раз в день открытия охотничьего сезона; в воздухе то и дело раздавались ружейные выстрелы и восторженные крики охотников. Над головой встревоженные птицы кружились стаями, садились и снова взлетали. Но несмотря на всю эту окружавшую суматоху, дорога была безлюдна. Аретуза, присев у верстового столба, закурил трубку, и я хорошо помню его подробные размышления насчет всего, что ему предстояло в Шатильоне: с каким наслаждением он окунется в холодную воду, как он переменит рубаху и как он, в восторженном бездействии будет поджидать Сигаретку на берегах Луары. Воспламенившись этими мечтаниями, он с тем большей стремительностью пустился вперед и вскоре, после полудня, изнывая от жары, приблизился ко входу в этот злополучный город. "Роланд-Оруженосец к башне мрачной подошел".
   Тень учтивого жандарма упала поперек дороги.
   - Monsieur est voyageur? - спросил он.
   И Аретуза, уверенный в своей невиновности и совершенно забывший о своем преступном костюме, ответил... Я готов сказать, шутливым тоном: "По-видимому, так".
   - Ваши бумаги в порядке? - осведомился жандарм. И когда Аретуза несколько изменившимся голосом признался, что у него таковых с собою нет, то ему было заявлено (в достаточно учтивой форме), что он должен будет явиться к комиссару.
   Комиссар сидел в своей спальне за столом; он снял с себя все, кроме рубахи и панталон, но все-таки обливался потом; и когда он повернул к арестованному свое широкое бессмысленное лицо, которое (как у Бардольфа) "все состояло из бородавок и прыщей", то даже самый непроницательный наблюдатель должен был предчувствовать нечто недоброе. Очевидно, это был человек тупой, одурелый к тому же от жары и раздосадованный тем, что нарушили его покой; его не проймешь ни просьбами, ни доводами разума.
   Комиссар. У вас не оказалось бумаг?
   Аретуза. С собой их не имею.
   Комиссар. Почему?
   Аретуза. Они следуют за мной в чемодане.
   Комиссар. Но вы же знаете, что путешествовать без документов запрещено?
   Аретуза. Простите, я убежден в противном. Я нахожусь здесь на основании своих прав - английского подданного, и это подтверждено международным договором.
   Комиссар (презрительно). Вы именуете себя англичанином?
   Аретуза. Да.
   Комиссар. Гм... Ваш род занятий?
   Аретуза. Я - шотландский адвокат.
   Комиссар (с видом нетерпеливой досады). Шотландский адвокат! Неужели вы станете еще утверждать, что вы в нашем департаменте добываете себе пропитание этой практикой?
   Аретуза скромно возразил, что он вовсе не питает подобных притязаний. Комиссар что-то отметил на бумаге.
   Комиссар. Зачем же вы в таком случае путешествуете?
   Аретуза. Я путешествую для своего удовольствия.
   Комиссар (указывая на сумку с величественным недоверием). Avec èa? Voyez vous, je suis un homme intelligent! (С этим? Полноте, я человек смышленный!).
   Преступник умолк, уничтоженный этим метким ударом, и комиссар несколько мгновений наслаждался своим триумфом; затем он (подобно почтальону, но с совсем другого рода ожиданиями!) пожелал узнать содержимое сумки. Тут Аретуза, еще не успевший вполне привыкнуть к своему положению, совершил грубую ошибку. В комнате почти не было мебели, кроме кресла и стола комиссара, и чтобы упростить ход дела, Аретуза (с самым невинным видом) прислонил котомку к углу кровати. Комиссар буквально подпрыгнул со своего места, его лицо и шея не только покраснели, но сделались почти синими, и он заорал, чтобы эту святотатственную вещь переложили на пол.
   В сумке оказались: смена рубах, башмаков, носков и полотняных брюк, несессер, кусок мыла в одном из башмаков, два тома Collection Jannet под заглавием Poésies de Charles d'Orléans, карта и тетрадь, содержавшая, кроме разных заметок в прозе, ряд замечательных английских хороводных песен, сочиненных путешественником и до сего дня неопубликованных: шатильонский комиссар - единственный человек, которому довелось взглянуть на эти поэтические шалости. Он пренебрежительным перстом перелистывал все это собрание; по его брезгливости, легко было заметить, что он смотрит на Аретузу и на все его пожитки, как на истинный очаг заразы. Как бы то ни было, в карте не нашлось ничего подозрительного; единственным преступлением, в сущности, были эти хороводные вирши; что же касается Карла Орлеанского, то невежественный пленник даже возлагал на него большие надежды, как на своего рода удостоверения, и уже начинал думать, что вся эта комедия близится к концу.
   Инквизитор снова занял свое место.
   Комиссар (после паузы). Eh bien! Je vais vous dire, ce que vous êtes. Vous êtes allemand et vous venez chanter a la foire. (Извольте, я сейчас скажу вам, кто вы такой. Вы - немец и отправляетесь петь на ярмарке).
   Аретуза. Хотите, я спою вам сейчас? Надеюсь, я таким образом докажу, что вы ошибаетесь.
   Комиссар. Pas de plaisanterie, monsieur!
   Аретуза. В таком случае будьте любезны, сударь, взгляните, по крайней мере, на эту книгу. Вот я, не глядя, открыл ее. Прочтите любую из этих песен - вот хотя бы эту - и скажите мне вы, смышленый человек, возможно ли петь ее на ярмарке?
   Комиссар (критически). Mais oui. Très bien.
   Аретуза. Comment, monsieur! Как! Разве вы не видите, что это - старинный язык! Даже вам или мне трудно понять, а ярмарочной публике это показалось бы просто бессмыслицей.
   Комиссар (берясь за перо). Enfin, il faut en finir. Как ваше имя?
   Аретуза (произнося с присущей англичанам быстротой, глотая буквы). Роберт Льюис Стив'нс'н.
   Комиссар (оторопев). Не! Quoi?
   Аретуза (заметив это и обращая в свою пользу). Роберт Лью Стив'нс'н.
   Комиссар (после нескольких стычек со своим пером). Eh bien, il faut se passer du nom. Ça ne s'écrit pas. (Ладно, придется имя пропустить. Его невозможно написать).
   Все вышесказанное представляет собою общее резюме этого важного собеседника; до сих пор я старался, главным образом, воспроизвести все выпады комиссара, но остальная часть сцены не оставила почти ничего неопределенного в памяти Аретузы, вероятно, вследствие его возраставшего гнева. Комиссар, я полагаю, не был изощрен в литературных опытах; по крайней мере, лишь только он взялся за перо и приступил к составлению procès-verbal, тотчас же его неучтивость стала более заметна, и он начал обнаруживать предрасположение к этой простейшей форме всех возражений - "вы лжете!". Аретуза несколько раз стерпел это, но потом вдруг вспылил, отказался сносить дальнейшие оскорбления и отвечать на последующие вопросы, предоставил комиссару делать все, что ему вздумается, и пообещал, что ему придется горько раскаяться в этом. Возможно, что дело кончилось бы совершенно иначе, если б он с самого начала взял этот гордый тон, вместо того чтобы пускаться в разговоры и умствования, потому что даже в сей единый из десяти час комиссар был заметно поколеблен. Но слишком поздно; вызов был брошен; он приступил уже к proces-verbal; и он снова расставил локти над своим писанием, и Аретуза был уведен в качестве арестованного.
   В нескольких шагах на раскаленной солнцем дороге стояло помещение жандармерии. Несчастного отвели туда, и там он должен был выворотить свои карманы. Носовой платок, перо,- карандаш, трубка и табак, спички и франков десять мелкими монетами - вот и все. Ни документов, ни шифрованных писем, ни единого клочка бумаги, по которому можно было бы установить виновность или удостоверить личность. Сам жандарм был испуган такой скудостью результатов.
   - Я сожалею,- сказал он,- что арестовал вас: я вижу, что вы ne voyou.
   И он обещал ему всякие поблажки.
   Аретуза, поощренный этим, спросил свою трубку. Невозможно, сказали ему, но если он желает, то ему дадут немного табаку. Отказавшись от этого, Аретуза попросил тогда вернуть ему платок.
   - Non,- ответил жандарм,- nous avons eu des histoires de gens, qui se sont pendus. (Нет, мы слыхали о случаях, когда люди вешались).
   - Как! - воскликнул Аретуза.- И из-за этого вы отказываетесь дать мне носовой платок? Помилуйте, мне ведь еще легче повеситься на моих панталонах!
   Тот был видимо поражен новизной этой идеи, но он оставался верным своему девизу и продолжал лишь повторять неопределенные обещания каких-то услуг.
   - По крайней мере,- сказал Аретуза,- постарайтесь арестовать моего попутчика; он вскоре пройдет по той же дороге, и вы его легко узнаете по сумке через плечо.
   Тот обещал сделать это. А пленника повели кругом, на задворки здания, отворили дверь погреба, поставили его на лестницу и заскрипели засовы, загремели цепи за спиной спускавшегося вниз Аретузы.
   Ум философский, а в особенности - одаренный воображением, склонен считать себя готовым к встрече с любой житейской неожиданностью. Тюрьма принадлежит к тем бедствиям, с которыми неоднократно хотел столкнуться неустрашимый Аретуза. Уже спускаясь по лестнице, он говорил себе, что это - великолепный сюжет для баллады, и что он, подобно заточенным коноплянкам рыцаря-трубадура, сумеет наполнить мелодией свою темницу. Скажу правду сразу: баллада так и осталась ненаписанной, иначе она была бы напечатана, чтобы вызвать у читателя улыбку. Тому помешали две причины: одна моральная, другая физическая.
   К любопытнейшим свойствам человеческой натуры принадлежит то, что хотя все люди лжецы, но ни один из них не стерпит, если это ему скажут открыто. Выслушивать хладнокровно обвинение во лжи - это подвиг, выходящий за пределы стоицизма; и Аретуза, уже сверх меры пресыщенный этим оскорблением, был внутренне снедаем раскаленною добела глухой яростью. Причина физическая тоже оказала свое воздействие. Подвал, где он был заперт, устроен был на несколько футов ниже уровня земли и освещался только узким, без стекол, отверстием в самом верху стены, закрытым к тому же листвою свежей виноградной лозы. Стены были из голого камня, пол - земляной; в качестве обстановки - глиняный таз, кувшин с водой и деревянная кровать с синевато-серым плащом взамен подстилки. Оторваться от горячего воздуха летнего полудня, от дорожного шума и живительной, быстрой ходьбы и быть ввергнутым в полумрак и сырость этого вместилища бродяг - каким леденящим холодом это должно было влиться в кровь Аретузы! Знаете ли вы, что сущий пустяк иногда превращается в жестокое лишение? Дело в том, что земляной пол был до крайности неровен; вероятно, то были еще следы лопат тех самых работников, которые рыли фундамент казарм; и благодаря тусклому сумраку и неровной поверхности пола ходить было невозможно. Заточенный автор довольно долго не сдавался, но холод пронизывал его все больше и больше, и, наконец, он, с неохотою, о которой предоставляю вам судить, взобрался на кровать и закутался в общественное одеяло. Так лежал он, почти дрожа от стужи, погруженный в полумрак, закутанный покровом, прикосновения которого он боялся как чумы, и (далеко не в духе покорности судьбе) перечитывал список только что полученных оскорблений. Такие обстоятельства не могут благоприятствовать музе.
   Тем временем (если взглянуть на внешний мир, где солнце продолжало светить и охотничьи ружья по-прежнему трещали в заросшей кустами равнине), Сигаретка понемногу приближался своим философски неторопливым шагом. В ту пору свободы и здоровья он был постоянным компаньоном Аретузы и имел достаточно случаев разделять непопулярность, которою этот джентльмен пользовался в глазах полиции. Не одну горькую чашу испил он со своим вредоносным товарищем. Сам он, казалось, был от рождения предназначен для того, чтобы пройти весь свой жизненный путь плавно и спокойно, так хорошо умел он внушить доверие своим лицом и обхождением. Одно только подозрительное обстоятельство вечно роняло на него тень, и это был - его попутчик. Едва ли он забудет комиссара во Франкфурте-на-Майне, иронически именуемом "свободным городом", как не забудет ни франко-бельгийской границы, ни трактира в Ла-Фере; и уж, конечно, он будет всегда помнить Шатильон-сюр-Луар.
   При входе в город он попался в руки жандарма, как придорожный цветок, и через минуту в кабинете комиссара произошла встреча, которая их обоих повергла в величайшее изумление. Ибо если Сигаретка удивился своему аресту, то комиссар в неменьшей степени был поражен внешностью и кондициями своего нового пленника. Это был человек, относительно которого невозможно было сомневаться: человек бесспорно и безупречно воспитанный, безукоризненно аккуратный, одетый не только опрятно, но и с изяществом, готовый по первому требованию предъявить свой паспорт и хорошо снабженный деньгами; с таким человеком сам комиссар, пожалуй, первый раскланялся бы, встретив его на дороге; и этот-то beau cavalier, не краснея, заявляет, что Аретуза - его товарищ! Результаты допроса легко было предугадать заранее; из юмористических подробностей я запомнил только одну. "Баронет?" - спросил чиновник, читая паспорт и вскидывая на Сигаретку глаза: - "Alors, monsieur, vous eies le fils d'un baron?" И когда Сигаретка (то была единственная его ошибка в продолжение всего допроса) опроверг это деликатное обвинение, то комиссар сказал: "Alors ce n'ets pas vorte passeport!" Но эти перуны были безобидного свойства; он и не думал никогда засадить Сигаретку в тюрьму. Вскоре затем он впал в состояние необузданного восторга, пожирая глазами содержимое саквояжа и расхваливая портного нашего друга. Ах, какого важного гостя принимал у себя комиссар! Какой отличный костюм у него был для жаркой погоды! Какие прекрасные карты, какое увлекательное историческое сочинение у него было в саквояже! Вы понимаете, конечно, что теперь они были несогласны только в одном пункте: как поступить с Аретузой? Сигаретка требовал его освобождения, комиссар же все еще продолжал смотреть на него, как на достояние темницы. Сигаретке случилось прожить несколько лет в Египте, и там он познакомился с двумя очень скверными вещами: он узнал, что такое choiera morbus и что такое паша. И вот, когда комиссар перелистывал томик Мишле, нашему путешественнику показалось, что в выражении его глаз есть что-то турецкое. Я упоминаю об этом вскользь; весьма возможно, что тут было простое недоразумение, весьма возможно также, что комиссар (очарованный своим посетителем) предположил взаимность чувства и почел доказательством возраставшей дружбы то, на что сам Сигаретка смотрел как на взятку. И во всяком случае, где и когда давалась такая необычайная взятка, как разрозненный том "Истории" Мишле? Книга была обещана ему назавтра, до нашего отъезда. А вскоре после этого, потому ли, что он получил свою мзду, или для того чтобы показать, что он всегда рад оказать дружескую услугу, он промолвил: "Eh bien, je suppose, qu'il faut lâcher votre camarade". И он разорвал этот шедевр юмористической литературы, недоконченный proces-verbal. Ах, если б он вместо этого разорвал хороводные песни Аретузы! Многие из тех сочинений, что сгорели в Александрии, многие из тех, что хранятся в сокровищницах Британского музея, я охотно отдал бы за шатильонский proces-verbal! Бедный прыщавый комиссар! Я начинаю жалеть, что у него не было своего Мишле: я замечаю в нем столько благородных гуманных

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 423 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа