пока взор его снова остановился на сыновьях его, которые лежали затаив
дух и не смея поворохнуться. Тут пробудилось участие в сердце отца, с
тоскливым умилением глядел он на своих детей, но не решался заговорить с
ними, боясь, чтоб ужасная истина не разрушила последней, шаткой его надежды.
Гаркуша между тем сел на прежнее свое место, и гайдамаки снова
обступили его с видом ожидания. "По оброк!" - промолвил он, и гайдамаки,
громко и радостно вскрикнув: "По оброк!", рассыпались в разные стороны,
кроме тех из них, которым поручено было смотреть за толстым паном, за детьми
и людьми его, сторожить у палатки и пр. Часть гайдамаков бросилась к
коляске, фурам и возам Просечинского, несколько человек расстилали перед
Гарку-шей ковры, попоны и все, что могли отыскать в обозе толстого пана; а
выкрест Лемет, подойдя к Просечинскому, с притворною, лукавою учтивостью и
старинными своими жидовскими оговорками и божбами, просил его ссудить на
время атамана ключами от походных своих сундуков и баулов и, не дожидаясь
ответа, начал шарить у него в карманах, отыскал большую связку ключей и
принес ее к Гаркуше.
Хладнокровный сторонний зритель подивился бы ловкости, сметливости и
проворству, с какими гайдамаки обыскивали и опоражнивали захваченный ими
обоз. Из читателей наших легко могут об этом составить себе понятие те,
которым случалось быть в руках французских таможенных приставов и
осмотрщиков, особливо на заставе при переезде через Рейн, у Страсбурга. В
минуту все было обыскано, вытаскано и снесено в одно место, и те из сундуков
и шкатулок, кои заключали в себе самые ценные вещи, с редкою догадливостью
были отобраны и расставлены перед атаманом.
Прежде всего Гаркуша, расспрашивая шута и других людей Просечинского,
начал отбирать вещи, принадлежавшие Торицкому и Олесе. Все это откладывалось
на сторону, и Гаркуша даже не отмыкал сундуков, чемоданов и шкатулок, в
которых, по показаниям людей, находилась собственность панны Елены или
будущего ее мужа! Атаман гайдамаков, любивший при всяком случае с некоторым
хвастовством выказывать свое бескорыстие или великодушие, отложил еще
значительную долю из взятых им на свой пай дорогих вещиц и червонцев и,
положив в шкатулку, замкнул и отослал с другим имуществом жениха и невесты в
палатку, строго подтвердив гайдамакам, чтобы все было доставлено в целости.
Тогда начался подел. С видом знатока и любителя, Гаркуша рассматривал и
оценивал все вещи высокой цены, к тяжкому прискорбию толстого пана, который
печально смотрел на расхищение своего богатства. При открытии каждого
сундука с серебром, каждого баула с золотыми деньгами или шкатулки с
драгоценностями гайдамаки испускали неистовый, радостный вопль, как стая
воронов при виде мясной добычи, и этот вопль болезненно отдавался в ушах и в
сердце толстого пана. Надобно было видеть жадные, сверкающие взгляды
корыстолюбивой вольницы, когда перед нею рассыпали мешки с червонцами и
рублями или раскладывали большие серебряные стопы и чаши, дорогое оружие,
золотые парчи, камки и бархат! Надобно было видеть горькие ужимки и тяжелые
вздохи толстого пана, когда перед его глазами Гаркуша с своею шайкой
распивали, похваливая, любимую его водку, сладкие его наливки и редкие
заморские вина! Такое зрелище могло бы сообщить понятие о радости злых
адских духов, которые, подразнивая утратою земных благ, заживо мучат бедного
грешника, попавшегося к ним в когти с телом и душою.
Атаман разделил всю добычу на три пая, из которых два были совершенно
равные, а третий гораздо менее двух первых и по счету, и по ценности
составлявших его вещей. Один из больших паев отложил он особо, говоря: "Это,
товарищи, для кошевого скарба", другой разложил с математическою точностью
на равные участки по числу гайдамаков, примолвя: "Это на вольных казаков".-
"А это на атамана",- прибавил он, указывая на меньший пай. Тогда он отослал
шута в палатку, велев поклониться от него Торицкому и Олесе и пожелать им
счастливого пути, а сам подошел к Просечинскому.
- Прощай, Спирид Самойлович! - сказал Гаркуша толстому пану.- Я хотел с
тобою распрощаться не так ласково; но, видно, богу было угодно, чтоб ты на
этот раз отделался только страхом и потерею своих излишков. Помни, однако
же, слова мои: будь милосерд к бедным и щади своих людей. Не то - как бог
свят - ни высокие твои заостроженные заборы, ни крепкие твои замки и засовы
не спасут тебя от Гаркуши и вольных его казаков. Пусть это будет тебе
навет-кой на первый случай. Еще раз говорю, не вынуждай меня нагрянуть к
тебе в гости и знай: Гаркуша вдруг, как снег на голову, налетит там, где его
не ждешь, не чаешь. Панычи твои будут, кажется, помнить мои наставления и
свои клятвы, а впрочем, не бойся за них: лоза не измучит, лишь добру научит.
Окончив сию речь, отошел он в сторону и выстрелил из пистолета на
воздух - и вдруг с разных концов прискакали еще около двадцати гайдамаков,
бывших в засаде для наблюдения и подания вести в случае какой-либо
опасности. Они вели с собою лошадей тех из своих товарищей, которые перед
нападением на обоз, спешившись, сидели в лесу или лежали в траве. Те,
которые сторожили у палатки или наблюдали за связанными своими пленниками,
сбежались также в одно место. Все они кинулись к своим участкам, мигом их
расхватали, а Несувид и Закрутич прибрали также паи артельный и атаманский;
и между тем как Олеся, сопровождаемая Торицким и Рябком, бежала к отцу
своему и братьям, гайдамаки успели уже забрать и навьючить лучших лошадей
толстого пана, вскочили сами на коней, пустились во весь опор по полю вслед
за атаманом - и только пыль вилась за ними густым облаком.
Глава XXVII. НОЧЛЕГ ГАЙДАМАКОВ
Як виiхав козаченько в чистее поле,
Пустнв свого кониченька на попасанне,
А сам припав к сирiй землi из спочиванне
Та й приснився козаченьку дивнесенький сон...
Малороссийская песня
Табор гайдамаков расположился в чаще леса, на поляне. Гайдамаки, по
обыкновению своему, разнеся из предосторожности войлоки и циновки по сучьям
деревьев, зажгли костры и начали готовить себе ужин. Для атамана, его
приближенных и других старшин шайки поставлены были два полстяные шатра,
наподобие калмыцких кибиток. В одном из сих шатров, на войлоках и бурках,
отдыхал Гаркуша, окруженный теми из гайдамаков, к которым питал он более
приязни или оказывал более доверия. Это были: угрюмый Несувид, который под
суровою наружностью хранил испытанную верность и преданность к своему
атаману-товарищу; ускок Закрутич, готовый всегда по слову Гаркуши идти в
огонь и в воду и одаренный необычайною телесною силой; Лесько, или Алексей,
молодой промотавшийся чумак, которому от гайдамаков дано было прозвание
.Лесько Мотыга; этот молодец нравился Гаркуше своею неизменною веселостью,
беззабот-ностью о будущем и открытым, простосердечным своим взглядом.
Четвертый из любимцев Гаркуши был семнадца-тилетний мальчик, Ивась, любивший
атамана, как родного отца. Ивась имел весьма приятную наружность и забавлял
иногда Гаркушу в свободное время своим пением и пляскою, но никогда не был
еще употреблен во время разъездов и набегов, а оставался всегда при обозе, с
запасными. Никто из гайдамаков не знал, кто он был и какого рода; в одну
бурную осеннюю ночь атаман, возвратясь из одинокой своей отлучки, привел с
собою этого мальчика и с тех пор заботился о нем, как о ближнем своем
родственнике. Гайдамаки все полюбили Ивася за его тихость и детскую чистоту
души - свойства, которые нередко нравятся и самым закоснелым злодеям; но не
расспрашивали или не смели расспрашивать нем у Гаркуши, ибо никто из них не
решился бы выведывать у атамана своего тайны, которой он сам не хотел им
вверить. В других, важнейших случаях Гаркуша не допускал их ни до каких
сомнений и первый объявлял им то, о чем нужно им было знать.
Второй шатер оставлен был в распоряжении Товпеги, Па-ливоды и еще пяти
или шести урядников или десятников, поставленных в это звание Гаркушею,
между коими обыкновенно втирался туда выкрест Лемет, который, по старой
еврейской своей привычке, умел всегда подделываться к старшим,
прислуживаться им, словом, быть для них почти необходимым, и чрез то
извлекать для себя множество мелких выгод. Прочие гайдамаки, приставя коней
своих к вязанкам травы, захваченной ими по дороге, либо сидели у огня и
ждали ужина, либо, укрывшись бурками и свитами, лежали в разных местах
табора.
После ужина, за которым атаман всегда ел из одного котла со всеми
людьми своей шайки, кроме сторожевых, назначавшихся по наряду, Гаркуша ранее
обыкновенного ушел в свой шатер; Несувид, Закрутич, Ивась и Лесько также
отправились туда почти вслед за ним.
- Чудное дело! - сказал атаман после долгого молчания, когда он и
четверо его товарищей улеглись, не раздеваясь, на своих подстилках.- Вот уже
с полгода, как меня что-то тянет на мою родину, которая, помню, как сквозь
сон, должна быть здесь, около степной деревни пана Просечинкого. Мне все
кажется, что я не буду ни счастлив, ни спокоен, пока не увижу снова тех
мест, где росло мое детство. Почти каждую ночь неведомо кто обещает мне во
сне что-то смутное в здешнем краю: и радость, и горе... коротко сказать, сам
я ничего не разберу в этих сонных грезах, а никак не могу выбить их из
головы.
- Что ж? может быть, сердце вещует тебе все доброе, а сон твой и в
самом деле сулит тебе что-нибудь такое, о чем сначала, как ни раскидывай
нашим коротким умом - не разгадаешь прежде, чем наяву сбудется, - сказал
Закрутич.
- А ты веришь снам? - спросил у него Гаркуша.
- Не шути, атаман, снами: между ними есть такие, которые насылаются на
человека, чтоб он выводил из них себе пользу, или остерегался, от чего
нужно.
- Я и позабыл было,- молвил Гаркуша, - что ты родился в такой стороне,
где больше всего верят бабьим бредням.
- Атаман ничему не верит,- вплелся в их разговор Лесько.- А я скажу,
что тот, кто так близко видел ведьму, как я, поневоле станет верить всем
таким диковинкам.
- А ты видел ведьму? -спросил у него Гаркуша с насмешливым любопытством.
- Не то, чтобы видел,- отвечал Лесько,- а вот как было дело: когда мне
было лет девятнадцать, тогда в летнюю пору я спал каждую ночь на дворе, для
того что в хате было душно и чтобы по ночам стеречь скотный двор. Вот в одно
время, только что я улегся, только свел глаза,- вдруг подошло ко мне что-то,
наклонилось и дохнуло на меня таким холодным духом, что я весь закоченел: ни
руки, ни ноги не смог повернуть, ни глаз открыть; а только слышал, как оно
пошло на скотный двор, как доило наших коров, у которых к утру не осталось
ни капли молока. У меня была тогда лихая собака, ярчук, да еще и с волчьим
зубом; на другую ночь, я привязал моего Рябка под телегой, на которой сам
спал. Около полуночи слышу, ярчук мой так и заливается, и мечется из-под
телеги. Я спустил его с привязи, он и бросился к плетню в конце двора, и
залаял и зарычал пуще прежнего. Погодя немного там что-то вскрикнуло женским
голосом, как будто от сильной боли. Я поглядел в ту сторону - ворота были
заперты; только, еще спустя миг - другой, что-то шасть через плетень, инда
земля застонала. Ночь была темна, ничего нельзя было разглядеть порядком; а
на рассвете нашел я у плетня подле ворот лоскуток намитки, как видно,
оторванный у ведьмы моим ярчуком.
- По этому, ты видел не ведьму, а только лоскуток ее намитки?-промолвил
атаман, когда Лесько окончил свой рассказ.
- Да,- отвечал Лесько,- с меня и этого довольно.
- Когда у нас пошло на россказни,- говорил Гаркуша, - то я напомню
тебе, Закрутич, о твоем обещании, которое до сих пор оставалось за тобой в
долгу. Ты когда-то сулил мне рассказать свои похождения.
- Мои похождения, атаман, не важны, и повесть о них не долга. Родину
мою ты знаешь; я родился в одном селении, неподалеку от Звониграда; отец и
мать мои были люди бедные и покинули меня на этом свете без всякого
достатка, без роду и племени, когда мне только что минуло семнадцать лет:
оба они сошли в могилу ровно через две недели друг после друга. Спустя
полгода по смерти их я спознался с молодою Хавой, дочерью богатого и
гордого морлака в нашем селении, Яцинта Порадича. Хава была очень пригожа
лицом, так пригожа, что у меня и теперь еще бьется сердце, когда о ней
вспомню. Ее любил и племянник нашего войводы; только Хава любила одного
меня, за то, что я был виднее собою, удалее и складывал для нее морлацкие
песни. Вот однажды Хава сказала мне: "Вуко Закрутич! принеси мне ожерелье из
червонцев - и я твоя". Тогда же начал я подумывать, как бы уйти в горы, к
гайдукам, и с ними награбить червонцев у богатых турецких беев и аянов в
Боснии; как вдруг меня в одно утро схватили, отвезли в Звониград и записали
в пандуры, по проискам войводского племянника, который, видно, дознался,
что Хава меня любила. Не долго, однако ж, удалось им погулять надо мною: я и
спал и видел, как бы сделаться ускоком. Скоро мне удалось это спроворить: я
был таков, и убрался исподтишка в горы, где знакомые гайдуки очень радушно
приняли меня в свои товарищи. Два года я ходил с ними на добычу по разным
местам Далмации и Боснии; червонцев у меня появилось столько, что стало бы
на десять ожерелий. Тут я вздумал наведаться Хавы и, если можно, увезти ее с
собою в горы. Конь у меня был как зверь: не знал усталости и птицею летал по
самым трудным местам. Ночью прискакал я к дому Порадича. Окно светлицы, в
которой сиживала Хава, было в сад; я пробрался туда и увидел, что окно было
отворено и Хава сидела одна в светлице, за работой. Бедняжка была задумчива,
как будто не примечала ничего вокруг себя, и, сдавалось, грустила о чем-то,
может быть обо мне. Я тихонько влез в окно, подошел к ней, хотел взложить ей
на шею ожерелье из червонцев,- как она вдруг оглянулась, задрожала всем
телом, вскрикнула: "Вампир! Вампир!" - и без памяти ударилась об пол. На
крик ее сбежались отец, мать, вся дворня, и все, указывая на меня, кричали:
"Вампир! Вампир!" Крик этот скоро разлился по всей деревне; все сбегались,
кто с винтовкой, кто с ганцаром, кто с ятаганом. Я видел, что мне со всеми
сладить было нельзя, и бросился из окна в сад. "Бейте его!" - заревел старый
Порадич, сам выстрелил в меня из пистолета и ранил меня в левое плечо; но я
добежал до своего коня, вскочил на него и опрометью помчался из селения. По
улицам бегала толпа народа с зажженными пуками соломы и с разным оружием;
увидя меня, все кричали: "Вампир! Вампир!", стреляли в меня, бросали
каменьями и чем попадя; однако ж, спасибо доброму моему коню, он вынес меня
из этого ада без дальних ран. Долго еще отдавался в ушах моих крик бешеной
толпы: "Вампир! Вампир!", и я не мог ума приложить, как никто из прежних
моих знакомых не узнал меня, да и сама Хава не могла распознать моего лица.
Отбежав от селения примерно верст семь, конь мой вдруг зашатался и упал; я
соскочил с него вовремя. Тогда только я заметил, что верный мой товарищ сам
был изранен в четырех местах пулями. Время было подумать об нем и обо мне
самом. Я изодрал дорогую турецкую шаль, отбитую мной у одного босняцкого
бея, перевязал раны бедному моему коню и свое плечо. Голова у меня
закружилась от сильной потери крови; я упал и не помню, что после со мною
было. Когда ж я опомнился, то увидел себя в келье; около меня сидело двое
монахов, которые старались меня привести в чувство и подать мне всякую
помощь. Какой-то добрый старец их монастыря нашел меня и коня моего рано
поутру подле дороги. Верного моего товарища уже не было в живых; но во мне
монах заметил признаки жизни. Он позвал еще троих братии, и вместе они
перенесли меня в свой монастырь. Чрез неделю я почти совсем оправился
старанием честных отцов; отдал на их монастырь все червонцы, которые
сберегал для Хавы, и пешком уже отправился в горы к гайдукам. Мой побратим ,
молодой гайдук Юра Радивоич, встретил меня на дороге и сказал мне, что Янко
Лепан, племянник войводы, и Яцинт Порадич подсылали к гайдукам какого-то
переметчика, который распустил в горах слухи, что я служил с пандурами, был
убит в одной сшибке с гайдуками и теперь брожу вампиром, чтоб отомстить
гайдукам за смерть мою. "Этому слуху все поверили,- примолвил Юра,- и
стерегут тебя, чтоб убить и разорвать тебя по частям с обрядами, какими в
обычае у нас прогонять вампира с этого света". Тут только я понял и страх
Хавы и окрик, который на меня дали по всей деревне: лиходеи мои взвели на
меня такую небылицу, чтоб оторвать от меня сердце Хавы и принудить ее выйти
за Янка.
Нечего было делать- я не хотел идти на вольную смерть и понести с собою
в могилу проклятие всех честных людей. Мне должно было проститься навеки с
моею родиной; ко прежде я хотел кровавыми слезами отлиться Янку Лепану и
Яцинту Порадичу. Короче: помня пословицу моей родимой стороны кто не
отомстится, тот не освятится, я положил у себя на душе страшную клятву -
извести моих злодеев во что бы то ни стало. С помощью моего побратима собрал
я все, что имел, достал другого коня, простился с добрым моим Юрой и
отправился туда, куда манила меня кровь заклятых моих неприятелей. Днем
прятался я в скрытных местах, а ночью бродил, как мертвец, около селения и
выжидал случая выполнить мою клятву. Она была выполнена: Янко Лепан и Яцинт
Порадич от моей руки пошли в могилу; Хава, как я узнал от сторонних людей,
скоро после первого моего появления умерла со страха и с горести; а я долго
бродил из края в край, зашел в Польшу, оттуда в Киев, где встретился с
тобою, атаман. Остальное ты знаешь так же хорошо, как и я сам.
- Так в вашем краю очень верят тому, будто бы есть вампиры на свете? -
спросил Гаркуша у Закрутича.
- Да нельзя и не верить,- отвечал ускок,- после того, что я слышал в
горах от одного старого гайдука.
- Что же ты слышал?
- Это длинный рассказ, атаман; боюсь, чтоб он тебе не наскучил. Ты,
может быть, утомился и хочешь уснуть...
- Ничего, рассказывай. Уснуть я так же хорошо могу под шум твоих речей,
как и под вой этого ветра.
- Да, ветр поднялся сильный; так и колышет деревьями, инда корни
скрипят; а ночь темна, хоть глаз выколи...- сказал Закрутич, привстав и
выглянув из шатра,
- Вот самая пора бродить мертвецам либо нашей братье,-примолвил Лесько.
- Только, верно, не тебе,- перебил его речь Гаркуша,- тебя, думаю, и по
шее не выбил бы одного в такую пору. Однако ж, не мешай Закрутичу забавлять
нас своим рассказом.
- Когда на то твоя воля, атаман,- сказал Закрутич,- то будь по-твоему.
Наперед всего я должен сказать тебе, что я знал в горах одного лихого
гайдука, у которого в седых усах было, верно, больше отваги, чем у многих
из нас в целом теле. Старый Скорба не боялся ни сабли, ни пистолетов, ни
ружья турецкого, и я думаю, не побоялся бы самого сатаны. Везде он шел
грудью вперед, как бы ни велика была опасность; никогда не спрашивал, много
ли неприятеля, а только далеко ли до него. В одну ночь шел я с ним и другими
гайдуками на добычу: это было в Боснии. Ночь была месячна, и я заметил, что
седой наш удалец часто поглядывал в сторону, на косогор, где было турецкое
кладбище. "Что ты там видишь, товарищ?" - спросили мы у него. "Ничего
покамест",- отвечал он. "А разве случалось тебе видать что-либо в такую
пору?" - "Поживите с мое, так и вы увидите",- промолвил он. "А все не худо
бы узнать о том для переду",- сказали мы в один голос. "Ну, так слушайте",-
был его ответ. Тут он начал нам рассказывать страшную быль...