старуха, - страмила-страмила меня, словно я не мать ей, а какая-нибудь...
Гаврила, бледный, с загоревшимися глазами, стоял посреди избы и глядел на жену. Та, опустив голову, продолжала делать свое дело. Во всей ее фигуре сквозило столько упрямства и дикости, что Гаврила сразу вспомнил эту ее особенность, вспомнил, как она бесила его этой чертой своего характера, и вдруг его охватила жгучая злоба, и он хриплым голосом проговорил:
- Ты что ж это думаешь: нас нет дома никого, так и твоя воля во всем?
- А она что? Что я ей таковская далась? - угрюмо, ни поднимая головы, проговорила Маланья.
- Да что я тебе сказала? Воды-то ведро велела принесть?! А ты и набросилась: "и лежебока и ленивица, с вечера воды не приготовила, люблю, мол, на чужой шее ездить!" На чьей я на чужой шее езжу? Кого я измытарила? Я век прожила в заботе да хлопотах, - а она меня ленью попрекает, не дает мне порядку спросить! - кричала старуха.
- Ты спрашивай порядок-то с себя, а не с других: другие сами свой порядок поведут, - сказала Маланья.
- Нет, я и с других спрошу, которые мне подвластны, а ты мне подвластна. Я хозяйка в доме, а ты незнамо кто, вот что!
- Хозяйка-то ты своей барыне, а я сама себе госпожа.
- Нет, ты слуга мне, а я тебе мать.
- Мать-то ты вон кому, - сказала Маланья, показывая на мужа, - а мне-то ты все равно, что тьфу!..
- Вот и говорите с ней! - кричала старуха. - Она все так! Матушка, царица небесная, да за что ты наказала меня таким наказаньем?
Гаврила сидел уже на лавке и сделался еще более бледным. Увидев выходку жены, он топнул ногой и неестественным голосом крикнул:
- Замолчи, проклятая! Вон из избы!
Маланья обернула голову на мужа и увидала такой свирепый взгляд, что мгновенно съежилась и вышла из избы.
Старуха, по уходе ее, долго еще перебирала то, что она слышала сегодня от невестки. Наконец она немного успокоилась и стала собирать на стол.
Маланью завтракать никто не позвал, и она сама не входила в избу. Ели без нее. Все молчали и были крайне угрюмы. Видно, у каждого было растревожено больное место. Позавтракав, сейчас же стали собираться в поле. Гаврила вышел из избы и пошел искать Маланью, чтобы позвать ее на работу.
Маланья лежала в пологу в сенях, лицом вниз. Гаврила открыл полог и сквозь зубы проговорил:
- В поле пойдем, будет валяться-то!
- Я в поле не пойду.
- Отчего?
- Мне нездоровится.
- Что у тебя схватило? Гляди, я лекарство найду: вот возьму вожжи - и вся хворь выскочит.
- От тебя только этого и жди, - проговорила Маланья и заплакала.
Гаврилу опять охватила злоба, и он, чтобы не давать ей ходу, с досадой закрыл полог и вошел в избу. В избе он сказал, что Маланья в поле не пойдет. Старики, услыхав это, еще более нахмурились. Всем было так тяжело, что не хотелось глядеть на свет божий.
Через несколько времени, однако, и Гаврила и старики были в поле на полосе. Но когда пришли на полосу, то оказалось, что в расстройстве забыли мешки под картофель. Гавриле пришлось бежать за ними домой. Дома Гаврила увидал, что Маланья была не в пологу, а в избе. Она сидела за столом и аппетитно ела сливки с молока с мягким хлебом. Гаврила, увидав это, опустился на лавку и уставился на нее.
- Ты что же это делаешь? - с дрожью в голосе и весь краснея, как кумач, проговорил Гаврила.
- Ем, нешто не видишь! Вы-то налопались, а мне-то так и быть?
- Так что же ты с людьми вместе не садилась?
- Тогда не хотела.
- А теперь захотела! Докуда ж ты это будешь мудрить-то?
- Я ничего не мудрю, это вот вы мудрите-то. Измываетесь все трое надо мной, благо все родные.
- Что-о?
- А то, я знаю што: вам изжить меня хочется.
Гаврила вскочил на ноги и со всего размаха залепил Маланье оплеуху.
- Кара-ул! - что есть мочи заблажила Маланья. - Убить меня хочет!
Гаврила осатанел; он уже окончательно не помнил себя; за первой оплеухой последовала вторая, за второй - третья. Маланья металась, блажила, ругала мужа самой мерзкой бранью; но это только подливало масла в огонь. Гаврила тогда только бросил ее бить, когда выбился из сил.
Маланья глухо рыдала.
- Пес, душегуб! - выкрикивала она. - Опротивела я тебе, так зачем же держишь, и что ж ты мытаришься надо мной!
- Уходи! Ради Христа, уходи! - крикнул вне себя Гаврила. - Развяжи ты мне только голову!
- Ну, вот искалечил всеё, а теперь кричит "уходи". Нет, издохну в вашем доме, а никуда не пойду.
Гаврила хотел еще что-то крикнуть, но голос у него оборвался. Он только махнул рукой, схватил мешки и бросился вон из избы. Очутившись на огороде, он бросил мешки наземь, кинулся на них ничком и, закрыв лицо руками, проговорил:
- Господи, до чего я только дошел!
Больше он ничего не мог проговорить: к горлу подступили жгучие слезы, и он глухо зарыдал...
На другой день был праздник. В деревне собралась сходка. Один старик принимал к себе в дом зятя и просил "мир" приписать его к дому. Общество согласилось, и старик за это поставил ему два ведра водки. Полтора ведра мужики взяли на свою долю, а полведра на бабью. Сходка кончилась к обеду, и тотчас же послали за вином. Многие предвкушали удовольствие от разгула и, волнуясь от нетерпения, ходили по деревне. На улице между мужиками пестрели и бабы. Маланья встала в этот день как ни в чем не бывало. Она уже не жаловалась на хворь и, будто бы не было побоев, ходила бодрая и веселая. Гаврилу это страшно возмущало. Он чувствовал, что она даже неспособна понять, что надо, и глядел на нее с каким-то омерзением.
"Ну, что это за чадушко уродилось!" - думал он, и сердце его грызла глубокая скорбь.
День был ясный, веселый. Деревья на начинавшем бледнеть солнце пестрели уже разноцветными листьями. От легкого ветерка в воздухе носились нити паутинника. Год был урожайный, и все выглядывало весело, довольно; только Гаврила был пасмурен, как дождливая туча. Когда принесли вино, то на сходку пошел и Гаврила. Он разделил со стариком приходившуюся на их дом долю вина и выпил в надежде, что хоть выпивка прогонит обуявшую его хандру. Но водка на него не действовала. Он точно не пил ее, хотя на других та же водка производила совсем другое действие, Гаврила видел, как оживляются лица мужиков, как развязываются языки. Вместо тихих речей стали слышаться крики, то и дело раскатывались взрывы смеха, и когда бочонок был осушен, мужики совсем преобразились. Поднялся шум, галдеж. Кто-то попробовал запеть песню, но у него не вышло. Наконец из толпы выделились три мужика, взялись за руки и пошли по деревне, запевши: "В непогоду ветер".
Голоса были хорошие, пели стройно. Особенно отличался один подголосок; от этого песня выходила сильнее. Гаврилу она задела прямо за сердце.
"Нету-у сил, уста-ал я-а с этим горем биться!" - пели мужики.
Эти слова так близко касались души Гаврилы, что вызвали в нем целую бурю жгучих ощущений. У него закипело внутри и в глазах больно закололо.
"Как это верно говорится в песне, - думалось ему, - словно это про меня. Это у меня не хватает сил с горем биться. Все вон веселы, у всех легко на душе, а у тебя вот словно камень навалился и ничем его не сдвинешь, ничем!"
"Доля моя, до-о-ля, где ж ты запро-о-пала?" - донеслись до него новые слова песни, и Гаврила почувствовал, что его опять начинают душить рыдания. Он, однако, превозмог себя, вскочил с завалинки, на которой сидел, и встряхнулся.
"И чего я раскис! - подумал он. - Словно я ребенок".
И он твердою поступью вышел на середину улицы и начал осматриваться кругом. На него наскочил куда-то бежавший ровесник его, Петр Старостин, в красной рубахе, в пиджаке нараспашку, с ухарски сдвинутым набок картузом. Поравнявшись с Гаврилой, он проговорил:
- Милый друг, хороший, на всех зверей похожий, пойдем-ка, возьмем мою гармошку да развернемся, чтобы чертям было тошно.
Гаврила с завистью поглядел на молодое, дышащее весельем лицо Петрухи, и вдруг ему страстно захотелось самому развеселиться, забыть свою, так гложущую его тоску, хоть не надолго, хоть один день прожить с легким сердцем. Но он чувствовал, что так он развеселиться не может, а ему еще нужно подвинтить себя, нужно еще выпить. Взглянувши на Петруху, он проговорил:
- Мне выпить хочется.
- И выпить можно. Пойдем со мной и найдем.
Веселье в деревне все разрасталось. Бабы меньше выпили, но они разошлись не хуже мужиков. Столпившись в кучки, они оживленно болтали между собою, пересыпая речь бойким смехом. Которые помоложе, те собрались в отдельную артель и с песнями стали ходить взад и вперед по улице. Одной из баб в этой артели надоело пенье, и она проговорила:
- Ну, что мы улицу-то меряем: что ни мерь - больше не намеряешь; давайте лучше попляшем!
- И то дело! Давайте, давайте! - поддержали ее другие.
- Только подо что ж? под сухую?
- Под сухую, так под сухую!
- Подождите, мы найдем подо что, - вызвалась одна баба, - я вам сейчас принесу.
И она отвернулась от толпы и скрылась в первой избе. Через минуту баба вернулась оттуда с железным ведром и рубчатым вальком. Продевши валек под дужку ведра, она начала быстро водить им. Ведро загремело, получилась музыка, не особенно приятная, зато громкая.
Бабы под эту музыку запели:
У Катюши муж гуляка,
У Катюши муж гуляка.
Ах, барыня ты моя,
Сударыня ты моя!
Муж гуляка!..
Он гуляка, запивака!..
Когда песня наладилась, две бабы выступили в середину круга и пустились в пляс. Отплясала одна пара, выступила другая.
Вдруг раздались звуки гармоники. Бабы бросили свою музыку и обернулись. Это играл Петр Старостин. Он шел медленно вдоль улицы и, подыгрывая себе, громко пел:
Ты, гармошка, матушка,
Слаще хлеба, батюшки!
Ты скажи, гармонь моя:
Не прокормишь ли меня?
Рядом с ним выступал Гаврила. Он не пел, но вид его уже был другой: глаза казались немного помутившимися, лицо выражало некоторую беспечность. Несколько ребятишек и девчонок бежало за ними. Со всех сторон показались мужики. Бабы, как мухи на мед, поспешили на звуки гармоники.
Когда Петр с Гаврилой, дойдя до кучки баб, остановились, то через минуту вокруг них образовался широкий круг. Петр продолжал выводить свою разухабистую песню.
- Будет тебе, - крикнул ему кто-то, - заводи плясовую!
- Играй "барыню"!
- Плясовую, так плясовую! - крикнул Петр. - Кто плясать будет - выходи!
И он опустил гармонику, переправился, потом снова взялся и заиграл плясовую. И только гармоника зазвенела, как один высокий, белокурый, длинновязый мужик выступил из ряда других, упер руки в бока, притопнул ногой, подпрыгнул кверху, выскочил на середину круга и начал, семеня ногами, "откалывать" в такт музыки. К нему выплыла одна баба и, слегка приседая и повертываясь из стороны в сторону, пустилась вокруг него.
Эх, теща моя, доморащенная! -
припевал плясун и, стащивши с головы картуз, трепал им во все стороны.
Три-та-ту, где была?
Три-та-ту, на рынке.
Три-та-ту, что купила?
Три-та-ту, ботинки, -
выводила баба и хлопала в ладоши. Все замерли кругом с веселыми улыбками на лицах. Кто прямо-таки хихикал от восторга. У некоторых подергивало поджилки, и им самим хотелось пуститься в пляс. С веселым лицом стоял Гаврила. Забористые звуки гармоники и пляска загнали в глубь души его печаль, и она как будто уснула там, и на смену ей выплыли совсем противоположные чувства и наполнили его грудь какой-то давно небывалой теплотой.
Гаврила стоял в первом ряду. Сзади его напирали любопытные, желавшие ближе увидеть плясунов. Кто-то чем-то толкнул его. Он оглянулся, но не мог уже разобрать, кто его так толкнул; зато он увидел неподалеку от себя стоящую Аксинью. Лицо бабы, как и у всех, дышало весельем, и на губах скользила довольная улыбка. Сердце Гаврилы снова забилось тем чувством, которое он испытывал и раньше при виде этого лица, и он с любовью взглянул на нее, улыбнулся и крикнул:
- Что, каково разделывают-то?
- Очень гоже! - тоже улыбаясь, ответила Аксинья. - Так и подмывает самое пойти.
- А ну-ка пойдем.
- Пойдем.
- Отлично! Давно не плясал, а теперь разомну ноги, - весело сказал Гаврила, подавая руку Аксинье.
Когда первая пара утомилась от пляски, пошли Гаврила с Аксиньей. Хотя они плясали не очень мастерски, но и их пляской все были довольны.
После пляски Гаврила с Аксиньей встали вместе к стороне и, поглядывая друг на друга, перекидывались кое-какими словами. Гавриле так было приятно стоять с ней рядом, что он давно не испытывал такого удовольствия.
- Ну, вот и хорошо! - говорил он. - А то сколько годов в одной деревне живем и ни разу плясать не удавалось.
- Вольно тебе! Давно бы пригласил, вот и поплясали б.
- В голову не приходило, ей-богу! - говорил Гаврила, и видно было, как в глазах его появился небывалый блеск, в голосе слышались нежные, мягкие нотки.
А гармоника все звенела. Пляшущие сменялись пара на парой; народ, стоявший около, громким смехом выражал свой восторг, но Гаврила ни на что другое не обращал внимания. Он только видел перед собой смуглое раскрасневшееся лицо Аксиньи, ее улыбку, обращающийся к нему взгляд. И вдруг это лицо с этим взглядом сделалось для него так мило и дорого, что ничего для него милее и дороже в свете не существовало. В жилах Гаврилы заходила кровь и ударила в голову. В голове на минуту помутилось, сердце забилось реже, но удары его чувствовались сильней. Вдруг улыбка на лице Аксиньи исчезла, она отвернулась от Гаврилы и что-то сказала. Гаврила оглянулся: оказалось, неподалеку стоял Арсений выпивши и звал Аксинью домой.
- Я обедать хочу, поди собери, - говорил Арсений.
Аксинья исчезла из круга. Гаврила почувствовал себя точно осиротелым. Другие лица казались ему ненужными, неприятными. Гармоника резала уши, пляшущие были жалки, и их веселые окрики показались Гавриле настолько противными, что он не захотел даже стоять здесь, протолкался сквозь толпу и пошел от нее прочь.
Гаврила пошел домой. Медленным и нетвердым шагом вошел он в избу. Изба была пуста. Не было ни Маланьи, ни стариков. Очевидно, все были и где-нибудь на улице. Только кошка играла на полу с недавно выведенными котятами да поздние мухи жужжали на стеклах окон. Гаврила скинул пиджак, картуз и лег на коник. Ему хотелось успокоиться, привести свои чувства в надлежащий порядок, но это ему не удавалось. Кровь в нем продолжала бурлить, сердце по-прежнему билось неровно, в голове вихрем носились то одна, то другая мысль, хотя все они вертелись около одного предмета, и этот предмет был - Аксинья.
Немного спустя все в нем уходилось, в голове прояснилось. Он уже ясно и отчетливо сознавал то, что сознавал. А сознавал он, что в Аксинье заключается все его счастье, а без него для него ничего нет ни дорогого, ни привлекательного... Опять сердце его забилось реже. В груди у него что-то сдавило, и ему стало больно и тяжело.
"Да, это так! Я не увижу больше ни покоя, ни радости, если не вырву ее из своего сердца. А вырвать как? Он вот сколько уже пробовал избежать ее, но чувство к ней не глохнет, а делается все сильней... А зачем заглушать? - пронеслось в его голове. - Зачем самому себя мучить? А если пойти вот и рассказать ей все: все рассказать - с самого начала. Она ко мне ласковая, может быть, и у ней есть ко мне что-нибудь в сердце, и она меня полюбит. А если нет - один конец! Значит, была не была - повидаюсь. Эх, где наше не пропадало, так и сделаю!"
И Гаврила исполнился твердой решимости пойти к Аксинье и объявить ей о своих чувствах. Он стал перебирать в голове, с чего он начнет свое объяснение. Вдруг хлопнули калиткой. Кто-то вошел в сени, подошел к ушату с водой и стал пить. Гаврила притих и невольно прислушался. Дверь отворилась, и в избу вошла Маланья. Увидя ее, Гаврила повернулся к стене и закрыл глаза.
- Ты что это лежишь? - сказала баба и, подойдя к мужу, присела на край коника.
- Так, лежу и лежу, - сквозь зубы проговорил Гаврила.
- С улицы все ушли, должно, вечер скоро.
- Ну, и ладно, пусть вечер.
- Мякохинские ребята нашим девкам пряников прислали, а наши ребята узнали это, перехватили да съели их. Девки на это осердились страсть.
- Ну, и пущай их сердятся, мне-то что? - вскрикнул Гаврила и вскочил с места.
- Что ты такой злой? - с неудовольствием проговорила Маланья. - Или тебя блохи заели, и слова сказать не потрафишь...
И баба встала с лавки, отряхнула рукой ярко-красное платье, вышла из избы и легла в полог. Гаврила поднялся с коника, снял с колышка пиджак и начал одеваться.
"Вот и любуйся весь век на такое сокровище! - думал он. - Господи, да что же это за наказание-то?!"
Солнце склонялось к западу. На горизонте образовалась густая длинная полоса темно-синих облаков, в которых оно должно было скоро потонуть, как в мягкой постели. На улице стояла тишина, только на нижнем конце ее было видно, как кишел народ, перебегая с места на место, и слышались гомон и смех: там играла молодежь; да из-за овинов неслось нескладное пение совершенно пьяных мужицких голосов; это какие-нибудь не удовлетворившиеся мирской выпивкой ходили в другую деревню, где была винная лавка, "поднимать градусы" и теперь возвращались домой. Гаврила постоял с минуту, поглядел кругом, потом вдруг сорвался и твердым шагом пошел наискось через улицу в ту сторону, где стояла изба Сушкиных.
Подходя к избе и кинув взгляд на окна, сквозь которые широкою рекою лились лучи заходящего солнца и ярко освещали все, Гаврила увидел, что в избе Арсения нет, а только виднеется у окна Аксинья. Но он нарочно опустил голову, чтобы не дать заметить, что он видел это, и быстро вошел в калитку. И только он вошел в калитку, как сердце в нем как-то защемило, в руках и ногах почувствовалась дрожь. С усиливающимся волнением он прошел сени, дрожащими руками отворил дверь в избу и, перешагнув через порог, стараясь, но не будучи в силах, прямо взглянуть на Аксинью, он каким-то сдавленным голосом проговорил:
- А вот и я к вам! А где ж хозяин? - Но тотчас же понял, что так вести себя в том случае, зачем он пришел сюда, нельзя, нужно быть смелей, развязней: "смелость города берет", и, собрав в себе все силы, он по возможности твердо подошел и сел неподалеку от того места, где сидела Аксинья, которая только что перестала что-то есть и смахивала с суденки крошки.
- Вот тебе хозяин - был да сплыл! - проговорила Аксинья и, собрав в горсть крошки, поднялась и бросила их в лохань, а потом повернулась и опять села на прежнее место.
- Нет, правда, где ж он? А я было к нему в гости пришел, - сказал Гаврила и как-то несмело взглянул на Аксинью.
- Куда ему теперь гостей принимать, ему вряд до света отваляться. Спать ушел в сарай.
- Ай да дитятко! В такое время, да в сарай! Что теперь, покос, что ли? - сказал Гаврила.
- Я его туда послала. Там, говорю, скорей хмель пройдет. Сена много, заройся и спи.
- А как простудится он там да захворает да помрет? - говорил Гаврила и страшно досадовал внутренно на свою ненаходчивость и стыдился ничтожности тех слов, что ему подвертывались на язык.
- Ну, так тебе и помер!
- Нет, а если правда помрет?
- Помрет - похороним, - окончательно впадая в шутливый тон, проговорила Аксинья.
- А будешь тужить-то?
- Что ж тужить: одна голова не бедна, а хоть бедна, да одна.
- Ну, неправда; а самой небось жалко будет?
- Мужьев - да жалеть! За что? Они-то нас жалеют?
- А може, жалеют, почем ты знаешь?
- Оно и видно что!
Гаврила вдруг облегченно вздохнул. Так бессвязно начатый разговор вдруг пришел к такому направлению, что ему легко можно было высказать то, зачем он сюда пришел. Он очень этому обрадовался и, переходя с шутливого тона на серьезный, проговорил:
- Каких жен; другую жену-то на руках бы весь век проносил.
Аксинья по-прежнему шутливо проговорила:
- Будете вы жен на руках носить! Понимаете вы о них, как о летошнем снеге.
- Опять говорю - о каких. Если бы я Арсений был... Да я бы, кажись... Э, да что тут говорить-то, этого не выскажешь!
Гаврила вдруг махнул рукой и весь изменился в лице. Лицо Аксиньи залило густой краской, и она, в свою очередь, стала серьезная.
- Если бы у меня такая жена-то была б, - проговорил Гаврила, - я бы на нее глядеть не нагляделся б!.. - Гаврила вдруг подвинулся к Аксинье и взял ее за руки.
- Ну, будет тебе, что не дело говорить!.. - строго сказала Аксинья и вырвала руки у Гаврилы.
- Нет, дело. Ей-богу дело! Помнишь ты тот вечер, как я еще холостой был, а ты в девках? Мы у вас в селе на бревнах сидели около хоровода и разговаривали; ты еще о тетке своей вспоминала - помнишь?
- Ну, помню, так что ж?
- Ну, вот, этот вечер я первый раз только счастливым человеком был, и вот после этого сколько годов прошло, и я ни разу такой радости не испытал. Я ведь на тебе жениться хотел, да сперва-то мои старики заартачились, а потом тебя у меня Арсений перебил... Я ведь и в Москву-то уходил с этого горя... Эх, Аксюша, если бы ты знала да ведала!
- Что знать-то, ну? - спросила Аксинья и, казалось, была вся не своя. Все лицо ее то бледнело, то краснело, глаза сделались глубже, грудь высоко поднималась.
- Да люблю я тебя, так люблю, что мне без тебя жизнь не в жизнь. Я бы рад вырвать тебя из своего сердца, да ничего не поделаю. Чем дальше, тем больше меня тянет к тебе. И сейчас вот до чего дошло - хоть в омут полезай. Окроме тебя, мне все постыло...
Аксинья молчала и сидела, уже опустив голову. Гаврила опять взял ее за руки и совсем уж пересевшим голосом проговорил:
- Что ж ты молчишь? Что ж ни словечка не скажешь?
- Что же я тебе скажу? Напрасно ты все это мне говорил, - сказала Аксинья и встала с лавки, но рук от Гаврилы не отняла.
- Как напрасно! Почему напрасно? - уже не помня себя проговорил Гаврила.
- Ни к чему...
- Как же ни к чему? Мне нужно тебе это было сказать! Опять говорю - по тебе у меня все сердце изныло.
- А сердце изныло - зачем его больше бередить? Себя-то ты растревожишь да другого с покою собьешь.
- Как с покоя собьешь?..
- А так...
Гаврила догадался, всего его как будто повело, и он уже совсем неузнаваемым голосом скорее прошептал, чем проговорил:
- Стало быть, и я люб тебе?
Аксинья побледнела, по телу ее пробежал трепет, она пошатнулась на месте, потом отодвинулась от Гаврилы и стала вырывать от него руки; Гаврила ее не выпускал.
- Скажи хоть что-нибудь. Ну? Хоть что-нибудь скажи! - шептал он.
- Ну, люб, чего тебе надо? - строго сказала Аксинья и, вырвавши у него руки, перешла на другую лавку и опустилась на нее, тяжело дыша.
Гаврила опять подошел к ней и хотел ее обнять; она отвела его руки и поглядела на него не то с укором, не то с сожалением. Гаврилу этот взгляд пронял, и он немного отрезвился.
- Милая моя, ну, чего ж ты отбиваешься? Значит, неправда, что я тебе люб? - переседающим голосом проговорил Гаврила, опускаясь рядом с ней на лавку.
- Нет, правда. А вот я-то тебе, должно быть, не очень. Чего ты от меня хочешь?
- Аксюша!..
- К чему пристаешь? Я мужняя жена, - на что ты меня подбиваешь? И сам-то ты ведь не слободный человек!
Гаврила отрезвлялся все больше и больше.
- Да ведь люблю я тебя, вот как люблю!..
- Ну, и люби! И я тебя буду любить. - Голос Аксиньи вдруг сделался нежный и ласковый, она взглянула своими глубокими глазами прямо в глаза Гавриле, отвела от себя его руки и, держа их, проговорила: - Голубчик, Гаврилушка, не приставай ты ко мне этак никогда, ради бога! Не тревожь напрасно себя и не смущай ты мою душу... Тебе меня не склонить, - к чему? У тебя свой закон, у меня свой. Видно, что сделано - не переделаешь, а только нагрешишь. Жизнь наша от этого не полегчает, а если полегчает - только на время, а там опять все так же пойдет, а грех-то повиснет... Ты с умом человек и хороший человек, - подумай-ка только об этом!
Гаврила и то уже думал. В голове его прояснилось, охватившее его желание проходило, он уже был способен здраво рассуждать, и вдруг ему стало как-то стыдно, лицо его снова заволокло краской, и он опять не мог глядеть прямо в глаза Аксинье. Она как будто поняла это и продолжала:
- Любить можно друг дружку без этого. И так хорошо будет - не то что хорошо, а много лучше. У нас ведь никто никого не любит, а живут всяк по себе: в одиночку мучаются, в одиночку радуются. Кто к кому с горем пойдет? Никто его не пожалеет: над горем не потужат, а радости позавидуют. А если бы человек о другом, как о себе, понимал, тогда б другое дело.
- Так вот - ты бы меня поняла, не то бы ты и говорила.
- А нешто я тебя не понимаю? Понимаю хорошо, поэтому так и говорю. Если ты такой, как я думаю, то ты еще мне сам после спасибо скажешь, вот попомни мое слово!
- Поживем - увидим! - сказал Гаврила и попробовал улыбнуться.
Аксинья, заметив его улыбку, улыбнулась сама и снова ласково взглянула ему в глаза. У Гаврилы стало много легче на сердце, у него уже прошло и чувство стыда и неловкость. Он почувствовал себя свободно, и в голосе его появилась небывалая твердость.
- Поешь-то ты хорошо, другая так не сможет; поэтому я и крушусь по тебе. Если бы нам бог привел парочкой-то быть, я бы тогда не тот человек стал, а то пропадает моя голова без корысти, без радости.
- Все обойдется. И мне самой нелегко было первое время. Ты хоть в своем доме, - кругом родные, как был ты, так и остался; а я пришла к чужим людям, нужно применяться к другим обычаям. Арсений-то вон он какой: дела от него нет, а тоже с норовом; мне грустно, а он меня допекает. "Ты меня не любишь", - говорит. Тоже слез-то пролила - одна подушка знает. Бывало, думаешь: господи, зачем все это так делается?.. А потом думаю: знать, так нужно, коли делается; видно, тут строится не человеческим умом, а божьим судом. Я-то еще сирота, у меня дома-то переменные были, а кто от отца то с матерью идет, от родного-то дома, - тем-то каково? - а ведь привыкают? Привыкла и я.
- Да, вашей сестре худо, - подумав, согласился Гаврила и почувствовал, что он теперь не в силах добиваться того, чего ему так хотелось добиться.
Между ними завязался разговор о том, что худо, что хорошо. У них во всем были почти одинаковые понятия, что один намекал, другая разъясняла; и так они проговорили очень долго. Стало смеркаться. В деревне показалась бегущая из стада скотина, замелькал народ. Гаврила поднялся, чтобы уходить. Ему было так легко и хорошо. Он чувствовал, что Аксинья все-таки стала к нему ближе, и сердце его наполнила давно небывалая теплота.
- Ну, так прощай, значит, спасибо на добром слове! - сказал он, протягивая руку.
- Не на чем. Опять ходи, - улыбаясь и подавая ему руку, сказала Аксинья.
Весь вечер Гаврила проходил спокоен. Он был всем доволен и весел, на душе у него было так легко и ясно, как никогда не бывало. "Золотой она человек, как она рассуждает - дельно, верно". И он был рад тому, что они именно только так сошлись с Аксиньей. "Будем с ней так прятствовать, и ничего нам с ней больше не надо".
На другой день, вспомнивши, что произошло вчера, Гаврила решил, что это очень постно и что этим ему себя не уходить. Опять в нем защемило сердце, и он стал думать:
"Все это хорошо, да все не то; соловья баснями не кормят. Что она мне рассказывает? Любит - а опуститься боится. Коли любишь, надо на все согласным быть, а это какая же любовь?"
И он забыл все вчерашние чувства, все то, что у него было на душе, когда они так дружески говорили между собой. Опять ему запало в сердце одно желание: добиться от нее полной любви. Его снова заглодала тоска, и он опять стал думать: "Не пройдет она, если он не добьется своего".
Прошло несколько дней. У Гаврилы почему-то появилась уверенность, что он своего достигнет.
"Не может она противиться", - думалось ему, и казалось, что вот только он увидит ее, поговорит, и она отдастся. Он захотел ее опять увидеть и один раз вечером пошел ко двору Сушкиных. В избе у них был огонь. Они собирались ужинать. Гаврила притаился у угла, прислушиваясь, что они говорят, но они говорили мало; Арсений, должно быть, был очень утомлен работою, и Аксинья казалась что-то пасмурною. Он стал ждать, не выйдет ли она за чем из избы. Поужинали; Аксинья, собравши со стола, постлала постель, Арсений повалился на подушку, Аксинья проговорила:
- Ну, я, коли, дров принесу.
У Гаврилы захватило дух, он подумал: "Увижу - сердце сердцу весть подает", - и бросился к крыльцу. Действительно, дверь избы, а потом калитка скрипнули: это выходила Аксинья. Гаврила с замирающим сердцем шагнул к ней навстречу. С крыльца послышался пугливый оклик:
- Ктой-то?
- Это я, я! - громко шепнул Гаврила и протянул было к ней руки, но калитка опять скрипнула, захлопнулась, и Гаврила услышал, что ее запирают.
Гаврила снова подскочил к окну и увидел, что Аксинья пошла в избу, но лицо ее было еще пасмурней. Она положила дровяницу на приступку, сказала на вопрос Арсения, - что же она не принесла дров, - что очень темно, и, покопавшись что-то у печки, погасила лампу и легла спать.
Гаврила тяжело вздохнул и, несолоно хлебавши, отправился домой.
После этого Гаврила порывался увидеть Аксинью не один раз, и ему все не удавалось. Ему стало наконец невмоготу. В голове его раз от разу становилось дурнее. В ней такие забродили мысли, которые вызываются только отчаянием. На Гаврилу действительно порой находило какое-то отчаяние.
А время шло и шло. По деревням повестили, чтобы по дорогам ставили вешки, пока не замерзла земля. Гаврила пошел в лес рубить вешки. Идучи туда, он вдруг услыхал, как за ним кто-то бежит и кричит, чтоб его подождали. Гаврила обернулся: кричал и бежал Арсений. У Гаврилы как-то дрогнуло сердце, и ему сделалось нехорошо. Нахмурясь, он остановился и стал поджидать мужика. В его душе вдруг поднялись к нему недобрые чувства.
"Вот кто моим счастием пользуется", - впервые почувствовал Гаврила, и сердце его закипело еще больше.
Арсений поравнялся с ним. Он был веселый. Поздоровавшись с Гаврилой, он проговорил:
- Подожди, пойдем вместе, найдем двести и разделим, - и выпаливши эту истрепанную прибаутку, он затянулся самодельной папироской и стал выпускать дым.
- Пойдем, - сквозь зубы проговорил Гаврила.
- Вам где досталось ставить-то?
- Левая рука поля, через огорок.
- А нам по большой дороге. Староста говорил, что урядник непременно велел скорей ставить.
Оба помолчали. Арсений докурил папироску и отбросил ее в сторону. Он почему-то вздохнул и опять проговорил:
- А это ты верно говоришь. Я сам тоже думаю иной раз, зачем вот, примерно, зима? Было бы у нас, как вот, говорят, в других землях, без зимы, тогда совсем другой разговор.
Гаврила улыбнулся и проговорил:
- Ну, вот, надоумь тебя, а сам-то ты не догадаешься!
- Не догадаюсь: не та голова у меня... А отчего ты к нам перестал ходить? Бывало, придешь и придешь, a теперь тебя словно бабка отворожила. Пришел бы когда чайку попить...
Гавриле вдруг очень понравилось это предложение.
"Вот где я с ней опять увижусь-то", - подумал он, и у него вдруг пропало неприязненное чувство к Арсению, он сразу повеселел и проговорил:
- Да так: не ходил и не ходил - очень просто.
- А я думал, на что обиделся.
- На что ж мне на тебя обижаться?
- А коли так, то приходи сегодня вечером. Посидим, покалякаем, а то почитаем что.
- Приду, - сказал Гаврила и окончательно развеселился.
Вечером Гаврила пришел к Сушкиным. В избе у них мало прибрано, над столом горела лампочка. Арсений сидел за столом, а Аксинья ходила по избе, прибирая кое-что. Гаврила как-то жадно взглянул на нее и заметил, как она за это время преобразилась: она как бы помолодела, сделалась красивее, в глазах казалось больше жизни. У Гаврилы, при взгляде на нее, затрепетало сердце, и он сделался сам не свой.
Аксинья же, как только Гаврила вошел в избу, подхватила его взгляд и вдруг нахмурилась и укоризненно качнула головой. Это увеличило неловкость Гаврилы. Он уже чувствовал себя не так свободно, не выказывал ни своей бойкости, ни находчивости. Этим он даже огорчил Арсения. Арсений думал, что он внесет в его дом оживление, веселость; однако вечер прошел как-то кисло: пили чай, кое-что говорили, но все это было натянуто, неловко. Посидевши немного после чая, Гаврила стал прощаться. Аксинья вышла, чтобы запереть за ним калитку. Очутившись в сенях, Гаврила взял Аксинью за руки и притянул к себе. Аксинья сердито прошептала:
- Что это ты, опять? - и она стала вывертывать руки.
- Опять, опять! - чуть не задыхаясь, прошептал Гаврила. - Сил моих не хватает, ей-богу, голову потерял... измучился совсем!
- Вольно тебе себя мучить! Вспомни, что я тебе говорила. Зачем же ты это забываешь? Я своего слова не изменю вовеки, как хошь ты про меня думай.
Гаврила этого никак не ожидал. Все, на что он рассчитывал, опять улетучивалось. Он растерянно прошептал:
- Значит, я не люб тебе?
- Люб, люб, сокрушитель ты мой! Ты бы знал только, что со мной делается-то... Только все-таки не надейся, на что надеешься. Голубчик, родимый, пожалуйста!..
И она притянула к себе его голову и поцеловала, потом вытолкнула его за калитку и щелкнула засовом. Гаврила очутился на улице, как в тумане.
"Что это тут творится?" - подумал он и в глубокой задумчивости остановился у крыльца. Он долго стоял, потом тяжело вздохнул, махнул рукой, поднял голову и тихо зашагал ко дворам.
Давно уже прошел покров. Стали чаще выпадать заморозки, по утрам кое-где перепадал снежок. В Грядках все уже приготовились к зиме. В одно утро в деревне вдруг появился какой-то человек в дрожках, на хорошей лошади, в жеребковой дохе. Он собрал мужиков и объявил им, что в селе Песчаникове, верстах в тридцати от Грядок, предполагается строить новый завод. Туда нужны люди с лошадьми и без лошадей на зиму для подвозки камня, кирпичу, лесу, цементу с железной дороги. Работа будет всю зиму; желающие, условившись, могут хоть сейчас получить хорошие задатки. Многие поспешили подрядиться на работы. Гаврила тоже решился на зиму наняться туда. Переговорив с человеком в дохе, он поступил к нему десятником по приемке подвозного материала. Гаврила был этому очень рад. Во-первых, на зиму ему открывался хороший заработок; во-вторых, он может там отдохнуть от того, что он переживал за это время. Его всей душой тянуло к Аксинье, но Аксинья все отстранялась от него и только наделяла его ласковыми словами. Иногда он очень понимал ее, а другой раз готов был разорваться от досады. Когда он подрядился, то сказал сам себе:
"Вот и отлично: поживем вдали друг от друга, а после разлуки-то, може, скорее дело сделается".
И в надежде, что это рано ли, поздно, а должно случиться, и он будет любиться с Аксиньей, как любился с Верой, Гаврила, как только открылись заработки на заводе, отправился на завод.
Жизнь на заводе для Гаврилы пошла интересная. Занятия были не очень трудны. Он ходил по будущему двору завода с книжкой и следил за подвозкой материала, принимал его, выдавал возчикам квитанции, по которым они могли получать в конторе деньги, а вечером отдавал в конторе отчет. В том и состояли все его занятия. Жалованье ему назначили довольно приличное. Кормили их хорошо. Они жили вместе в одной каморке с десятниками и конторщиками. Помещение было чистое и теплое. Народ был веселый. По вечерам кто играл в карты, кто в шашки, кто читал что, кто рассказывал. Время шло весело, а поэтому скоро. Незаметно прошли все филипповки, и наступило рождество.
За три дня до рождества все работы на заводе были прикончены до Нового года, и рабочие, конные и пешие, стали распускаться домой. Начался расчет их. Конторщики и десятники освободились только накануне праздника, и то уже во второй половине дня. За Гаврилой приехал в этот день отец. Он расспросил его, что дома, как в деревне, и, услыхав, что все благополучно, не стал ничего более расспрашивать и ехал всю дорогу молча. Он был в каком-то полудремотном состоянии. Но лишь только он очутился дома, как в нем снова поднялось все то, что занимало и волновало его до отъезда на завод. Милый образ Аксиньи пронесся в его воображении, и ему страшно захотелось увидеть ее, и увидеть ее наедине. Но как это сделать? Теперь не лето. Летней порой всюду можно встретиться, а где столкнуться зимой? И Гаврила ломал голову целое утро; и у него составился такой план: он после обеда пойдет к ним на дом, как будто затем, чтобы предложить Арсению работу на заводе, и если застанет его дома, то так и скажет ему, если же нет, то тем лучше. Он увидит Аксинью, а с предложением может прийти в другой раз.
И действительно, отдохнувши после обеда, Гаврила пошел к Сушкиным. Арсения не было дома. Сердце Гаврилы сильно забилось от радости, и он, весь дрожа, попытался обнять Аксинью и притянуть к себе.
- Голубушка ты моя, как я по тебе соскучился-то!
- Неужели правда? - сказала Аксинья, улыбаясь.
Но улыбка ее была только наружная. В глазах Аксиньи виднелась какая-то забота. Она даже спала с лица и подурнела. Но Гаврила не обратил на это никакого внимания. Она по-прежнему была для него самое дорогое существо.