Главная » Книги

Осоргин Михаил Андреевич - Рассказы, Страница 2

Осоргин Михаил Андреевич - Рассказы


1 2 3 4 5 6

t; - И можно было ответить: "Ничего; так как-то... невесело". И потом можно было рассказать, как ужасно иногда поступает судьба, обрывая теченье молодой жизни в самом начале. И они рассказывали, как и другие тоже рассказывали, о прекрасной девушке, трагически погибшей, которую они только накануне видели веселой, полной жизни и с которой были связаны близкой дружбой. Их слушали с сочувствием, потом переводили разговор на другое. Иногда оказывалось, что и у других были подобные случаи, о которых стоило рассказать. В живом разговоре удавалось рассеяться и дальше смеяться над каким-нибудь вздором, потому что они были молоды. Но не было в этом никакой измены памяти милой подруги.
   Потом дважды приходила и уходила весна. Однажды девочка, дочь хозяйки мелочной лавки, выбежала на дорогу, чтобы схватить укатившийся мячик. За это мать надрала ей уши и объясни-ла покупателю, что не зря наказывает дочь, что выбегать на дорогу очень опасно, и даже был на ее глазах однажды случай - и она рассказала про этот случай и, завертывая в обрывок газеты лук и морковь, прибавила: "Это было вот тут, против моей двери!" ...В кабачке близ центрально-го рынка сидели шоферы, закусывали, пили вино и говорили о разных неприятностях, связанных с их занятием. Один из них рассказал, как однажды, в дождливый день, он не мог затормозить и наехал на девицу, которая не в указанном месте переходила дорогу; были, по счастью, свидете-ли, и его оправдали; ему было неприятно прибавлять, что девушку он раздавил насмерть, а товарищи об этом не спросили. Другие рассказали про свои случаи, в которых все они не были виноваты, хотя некоторым пришлось поплатиться. Из-под земли на поверхность вышли молодые люди, он и она, и долго прощались, стесняясь поцеловаться при публике и лишь пожимая взаимно руки. На их лицах было смущение, но счастливое, и они уже, неизвестно в который раз, напоминали друг другу, что увидятся опять послезавтра, в то же время. Она просила его не провожать, но он хотел вот хоть до того угла. Отсюда ей было совсем близко, а он решил пройтись пешком и шел бодро, чувствуя себя любимым и мужчиной. Когда он несколько под углом переходил улицу прямо к мелочной лавке, по лицу его на минуту мелькнула тень, но воздух был так хорош и походка его так легка. Из подъезда вышел старик с трясущейся головой, и его поддерживала жена, тоже старая, но гораздо крепче его; им вслед с сожалением и неодоб-рением смотрела консьержка, женщина строгая и благоразумная. Старики обедали неподалеку в дешевом ресторане; после второго блюда она спрашивала: "Ну, как, ты сыт ли?", и он неизмен-но отвечал: "Я вполне сыт, было очень вкусно". И они выпивали еще по чашке кофею, за которым он подремывал. Потом они возвращались тою же дорогой домой, долго подымались по лестнице, входили в квартиру, в которой была комната-столовая, была их спальня, a третья комната, небольшая, была остaвленa в том самом виде, в каком ее в последний раз видела их погибшая дочка. Эта комната каждый день тщательно подметалась и проветривалась; старуха делала это сама, а потом звала мужа посмотреть; они не присаживались, а стоя осматривали кровать, стол и картинки на стенах. Всё было в образцовом порядке.
   Когда третья весна незаметно перешла в лето, некоторые семьи, посчастливее, переселились в деревню, лучшие места для отдыха там, где есть река. Бывают в таких местах удачные встречи. Прекрасны прогулки на берегу.
   Молодой человек посмотрел на часы, не без тревоги. Но она, конечно, придет, иначе не послала бы ему записки и не упомянула бы о "важном". Он был до удивительности спокоен, хотя сначала волновался. От камушков расходились круги, крутыми, затем отлогими валиками, и рыбы были недовольны, что нарушают их покой. Проплыла ветка, кем-нибудь сорванная и брошенная, обреченная на гибель. В полной неподвижности застыла в воздухе бронзовая стрекоза. Световой зайчик прыгал с валика на валик, суетился и никак не мог убежать. Шевели-лись травинки, потом успокаивались до нового камушка. В каждый момент в природе что-нибудь умирало и что-нибудь рождалось, ряд маленьких трагедий и больших радостей, в строгом учете чета и нечета, в гармоничном спокойствии, в необходимом равновесии смерти и жизни. Там, где расширившийся круг наплывал на преграду берега или речной травы, происхо-дил как бы прибой волны, заметный и ощутимый для песчинок и для легких стеблей. Где этим волнам было просторно, там в неизвестной точке они сводились на нет.
   Потом, вероятно, приблизились к берегу легкие шаги.
  
  
   ЛЮСЬЕН
  
   Все это, конечно, так, можно человека жалеть, можно дать ему два франка, когда он позво-нит у двери, можно просто выразить ему сочувствие,- но понять, до конца понять нищего, опустившегося на дно человека может только тот, кто сам на этом дне побывал, все равно выплыл ли или так там и остался. Речь идет в данном случае об уличном певце, должно быть, французе, который раньше постоянно певал у наших окон, а теперь куда-то исчез, возможно, что и туда, потому что был стар и вряд ли здоров. Его звали Люсьен, и я знаю его биографию - ничего интересного. Был маленьким неизвестным оперным певцом на вторые и третьи роли, тянул эту канитель до седых волос, неумеренно пил, пропил голос и оказался на улице. Таких десятки и сотни. Ничего выдающегося, ничего романтического из такой жизни не вытянешь, уж очень все обыкновенно и последовательно. Но сверх этой законченной биографии мне рассказа-ли один курьез из его уже нищей жизни, тоже не очень замечательный,- но вот пойми челове-ка! Ерундит человек, или у него какая-нибудь особенная поэтическая натура? Или же так, зря, с пьяных глаз и от нечего делать? Сам не разобрав, лучше просто расскажу, то есть передам подробности чужого рассказа. Все-таки довольно любопытно.
   Люсьен приходил под наши окна петь больше по утрам, настолько рано, что еще не все хозяйки возвращались с рынка, а я, например, еще и не вставал (очень хотелось бы прибавить: "Так как я по ночам работаю, пишу",- но это неправда, просто по лени и по скверной привычке). Дребезжащий голос Люсьена меня будил, и я думал о том, какие французы вообще немузыкальные, нет у них мелодии, а хором петь и совсем не умеют - тянут в унисон. Может быть, я не прав, и все это просто от "карт д'идантитэ"* и от других неприятностей: ко мне несправедливы, и я тем же отвечаю. Все-таки, не говоря уже о Дебюсси, который был лицом похож на Белинского, был у них еще Жорж Бизе, про которого говорится в словарях, что он "писал оперы очень тщательно, заботился о живописности и о правильной драматической экспрессии"; Бизе носил курточку, застегнутую доверху, и умер молодым, успев написать "Кармен". Арии из этой оперы певал у нас под окном Люсьен, который на сцене, вероятно, никогда не певал партии Тореадора, зато на улице вознаградил себя за все года.
  
   * ...от "карт д-идантитэ" (фр. carte d'identite) - от удостоверения личности.
  
   Ну, вы можете себе представить, что у него получалось. От баритона у него осталась разбитая посудина да воспоминания о молодом жаре. Старался дополнять голос жестами, особенно на верхних нотах, куда без лесенки забраться не мог. Лежа в постеле и корчась от его ужасной фальши, я никак не мог понять, почему Люсьен у нас на дворе пользуется успехом; об его успехах можно было судить по внезапным паузам: это он подбирал деньги в бумажках, брошенные из окон; подберет - и продолжает с ноты, на которой оборвал пение. Но когда я сам его увидел - понял, чем он нравился. Именно той самой "драматической экспрессией", которая отличала Бизе; в пении она не слышалась, но на лице выражалась. Лицо у него было бабье, белесоватое, конечно, бритое, и он был похож не на певца, а на певицу, до невозможности жеманную. Он прикладывал обе руки к сердцу, приподымался на носках, закатывал глаза и даже делал балетные движения, особенно при чувствительных романсах. Тяжелая, обрюзглая корпуленция в длинном трепаном сюртуке - вдруг улыбочки, ужимочки, воздушные поцелуи, не ладонью, а двумя пальчиками, точно вытягивает изо рта длинный волос; на женщин это всегда действует. Я сначала искренне смеялся, а потом, присмотревшись, почувствовал к нему большую жалость: за два су человек так должен ломаться! Конечно, профессия, как всякая другая, но уж очень человеческое в человеке угнетено, сведено на нет, остался несчастный паяц. Мы, пишущие не всегда "для души", кое-что в этом понимаем, тоже ведь... но об этом лучше помолчу.
   Говорили, что Люсьен зарабатывает пением много, да оно и понятно. Возьмите какую-нибудь прислугу, фам-де-менаж; получает за час франка три - три с полтиной, работает в трех домах,- и все-таки, при жизни экономной, если и муж подрабатывает, рано или поздно земельку себе купит и домик выстроит. У меня служила такая и не хотела верить, что у меня нет текущего счета в банке; у нее был; разумеется,- француженка. А Люсьен в хороший день, когда дождя нет, на одном нашем дворе зарабатывал за четверть часа от пяти до десяти франков - при ста и больше квартирах. Впрочем, после я узнал довольно точно, сколько он зарабатывал: в хорошие месяцы до полутора тысяч франков, из которых пятьсот проживал, пятьсот пропивал, а куда уходило остальное - о том и идет дальше рассказ. Ну, не всегда так; зимой он, бывало, сильно бедствовал и даже голодал по-настоящему; все-таки нужно учитывать и старость, и болезни, особенно при такой-то работе, все время горлом.
   Одним словом, как многие французские нищие, Люсьен умел подкапливать,- но не на черный день и не на покупку лавочки в провинции. Совершенно точно установлено, куда он тратил деньги. Его отлично знали в модном и дорогом цветочном магазине, что на Монпарнасе. В первый раз его туда не хотели пустить, думали - попрошайка; но он с достоинством заявил, что пришел купить букет. Он выбрал самые красивые и дорогие цветы, тепличные, для сезона удивительные, и заплатил сумму, не доступную и для среднего буржуа. На него смотрели с удивлением и не могли понять, кто он такой: богатый ли оригинал, прикидывающийся оборван-цем, или чей-нибудь посыльный. Но так как он стал приходить за такими покупками часто, раза два в месяц, то привыкли к нему и относились почтительно. Он покупал зимой сирень, поздней осенью - весенние цветы. Особенное внимание оказывал орхидеям, даже выказал себя знатоком. Забирал букет или корзину и исчезал.
   То ли его заподозрили, то ли нашелся любопытствующий человек, но только его проследи-ли: зачем такому человеку цветы? Не пользуясь ни трамваями, ни метро, ни автомобилем, он пешком нес эти цветы на кладбище Иври, старое и почтенное. На этом кладбище была могила с каменной обомшалой плитой, окруженная изгородью, а внутри лавочка. Надпись было трудно разобрать целиком, но имя было женское, а год смерти был помечен 1863. Кладбищенские сторожа рассказывали, что раньше этот странный посетитель приносил цветы на другую могилу, новую и богатую, но потом переменил ее на эту, и вот уже лет пять бывает здесь постоянно и сидит часами на лавочке, иногда молча, а то что-нибудь напевая или сам с собой разговаривая. Цветы он клал на плиту, а то подсаживал кустики, но всегда неудачно - они погибали; или он не умел этого делать, или покупал без корней. Один раз зашел в контору кладбища и просил дать ему справку, кто похоронен в таком-то месте, под таким-то номером. Молча выслушал, но сведения были те же самые, что значились на плите, так что ничего особенного узнать не мог; поблагодарил и ушел. Его считали родственником умершей, и сторожа удивлялись, что нашелся такой человек, который помнит и украшает столь старую могилу. И сам, очевидно, бедный, а приносит дорогие цветы. Но мало ли что бывает на кладбищах.
   И вот однажды случилась странная вещь. Приехал на кладбище господин, вероятно, из про-винции, и спросил в конторе об этой самой могиле, которой сам отыскать не мог. Дал сторожу на чай, и тот его проводил. Когда подошли, господин очень удивился, увидав на каменной плите целую груду прекрасных увядавших цветов. Сторож объяснил, что тут постоянно бывает какой-то человек, грязно и бедно одетый, а кто такой - неизвестно. Вероятно, и еще придет, но никаких определенных дней нет. Посетитель очень заинтересовался, потому что это была могила его бабушки, и ни о каких родственниках в Париже он не слыхал. Как бы так узнать? Сторож сказал, что тут одно средство: приходить сюда каждый день от часу до трех, в это время и тот обычно приходит, а больше ничего не придумаешь. Так посетитель и сделал, хотя был приезжим и говорил, что долго задерживаться в Париже ему трудно. Но, очевидно, ему очень захотелось узнать, кто с такой любовью постоянно украшает могилу его бабушки. С неделю или больше приходил напрасно. И сторожей разбирало любопытство - встретятся ли эти два человека? И вот наконец встреча произошла. Когда посетитель пришел, тот странный человек уже был на могиле, сидел на лавочке и вел сам с собой разговор. Внук покойницы подошел, приподнял котелок и осведомился, с кем он имеет честь встретиться на могиле близкого человека. Люсьен оглядел его с ног до головы и гордо ответил, что не хотел бы, чтобы мешали его раздумьям, и что здесь похоронена женщина, которую он любил. Родственник опешил, но постарался разъяснить оборванцу, что, вероятно, тут ошибка, так как его бабушка умерла семьдесят лет тому назад, когда обоих их еще не было на свете, так что о любимой женщине говорить не следовало, да как-то и неприлично. Люсьен молчал, но видно было, что он очень смущен и страдает. Могильная плита была покрыта розами, а дело было в середине ноября. Возможно ли прогнать человека, который принес прекрасные цветы на могилу? С другой стороны, француз был как бы собственником могилы своей бабушки: как он может терпеть постороннего человека, да еще говорящего такие вещи про его бабушку? Может быть, просто сумасшедший? Сторож стоял в сторонке и присматривался - вот так история! Наконец опять заговорили:
   - Вы, вероятно, ошиблись могилой? Это ничего, только я вам должен разъяснить, что вы напрасно расходуетесь на цветы. А я - внук.
   Люсьен вышел из-за решетки, надел свою шляпчонку и сказал:
   - Очень может быть. Но ведь вы-то никогда не приходите, и никто не приходит. А я тут постоянно, это моя могила. Зачем она вам?
   - Странное дело - зачем? Говорю вам - это моя бабушка!
   Люсьен сказал:
   - Не знаю. Ничего не знаю. Одно знаю: это нехорошо! Я стар и беден, меня всякий может обидеть. Это нехорошо, это нехорошо!
   Повернулся и пошел не оглядываясь.
   Родственник еще повертелся, поговорил со сторожем, что вот, как все это странно, очевидно, ненормальный субъект, а сторож заметил:
   - Такой букет денег стоит. По сезону - тут цветов на все сто франков, никак не меньше! И откуда он деньги берет? Розы-то оставите здесь или как?
   Родственник подумал, потом сказал:
   - Как-то неудобно от стороннего человека; пожалуй, я лучше возьму их, что ж им пропадать.
   Больше Люсьен на это кладбище не приходил. Сторожа между собой говорили:
   - Чего он его прогнал? Ходил старик, никому не мешал, цветы носил. Может быть, у него свои соображения. Бывают всякие люди, а иному и помянуть некого. Нехорошо с ним поступили.
   Когда мне рассказали эту маленькую сентиментальную историю про нашего певца Люсьена, я не мог понять, в чем тут разгадка. Артистическая натура, что ли? Но Люсьен был бездарней-шим актером, в этом было легко убедиться по его нелепым ужимкам, смешным до последней степени. Если он так вел себя на настоящей сцене, то вряд ли публика ему аплодировала. Из жалости ему бросали деньги, несчастному безголосому паяцу. Может быть, он нарочно ломался, на этy жалость и рассчитывая. А зачем он тратил деньги на дорогие цветы и таскал их на неиз-вестную могилу, это просто непонятно и похоже на выдумку. Или какая-нибудь болезненная чувствительность, оригинальное помешательство, тем более что человек-то был пьяница. Объяснять не пытаюсь.
  
  
   РОМАН ПРОФЕССОРА
  
   Профессор философии был представителем старого режима, то есть отличался от нынешних бородой, близорукостью, научным бескорыстием и настоящими знаниями. Совершенно неинте-ресно, была ли у него семья, и вообще может ли быть профессор философии женатым и есть борщ и битки в собственной столовой. Его политические взгляды образовались на последнем курсе университета, отдавали Аристотелем и Платоном и в личной его жизни не могли иметь никакого приложения. Были смутны его представления о том, каков его профессорский оклад и в чем заключается так называемая ученая карьера. Не будучи кантианцем, он в личном поведе-нии руководился несокрушимыми категорическими императивами, с которыми родился и жил без малейшего со своей стороны усилия. Кафедру получил поздно, так как, погруженный в научную работу, не проявлял и не мог проявлять никакой поспешности и не учитывал неумоли-мости времени. В остальном смотрел сквозь жизнь и был убежден, что никогда никакой перевод не может заменить подлинника, в особенности если дело идет о Платоновой "Республике". По непрактичности он не имел друзей и не считал врагами тех, кто не разделяет его философских построений. Огромное большинство житейских слов, как "правда", "любовь", "долг", "мысль", даже, как "качество" и "положение", были для него совершенно отвлеченными понятиями, многообразно определяемыми различными философскими школами, но окончательного смысла не имеющими и в практической, сегодняшней жизни не применимыми, то есть в той жизни, где употребляются слова "калоши", "дача", "баранки", "жалованье", "ректор", "присяжный поверенный", "крахмальный воротничок".
   Это не значит, что профессор философии был лишен человеческих страстей и не способен к волнениям или был "не от мира сего"; просто жизнь делилась для него на части неравные и несоизмеримые: на науку и еще что-то такое совсем ненаучное, хотя иногда могущее служить научным материалом. Он, например, любил и ценил музыку, литературу и театр и мог бы даже увлекаться искусством, если бы ему не препятствовал привычный аналитический метод воспри-ятий. Именно поэтому он никогда не ощущал скуки и был совершенно лишен чувства юмора, как человек, который даже к анекдоту относится, как к проблеме и предмету суждения.
   Свой курс греческой философии профессор читал в университете студентам и студенткам. Не был блестящим оратором, но так глубоко и исчерпывающе знал свой предмет, что не приходилось искать слов, которые сами становились в очередь, ждали и выступали вовремя и в наилучшем порядке, каждое в том смысле, который в данное время и в данном вопросе ему приличествовал; в следующий раз их прямое значение менялось, приобретало иной оттенок, но всегда сообразно той философской теории, о которой шла речь. Как всякий знающий и убежден-ный человек, профессор не представлял себе, чтобы кто-нибудь из его слушателей не улавливал оттенка его мыслей или, попросту говоря, его не понимал; аудитория рисовалась ему столь же высококачественной, какою была его мысль. Читая свою лекцию, он не блуждал глазами по лицам студентов, а выбирал одно лицо в центре, чем-нибудь привлекшее его внимание, и одно-два вспомогательных лица по краям, к которым он обращался только в редких случаях подчер-киванья особенно важной, по его мнению, мысли или особо оригинального построения. Это были, впрочем, не люди, а воспринимающие органы, что не уменьшало полного к ним уважения профессора.
   Чаще всего он обращал свою речь к студентке во втором ряду прямо против кафедры. Он, конечно, совершенно не знал, была ли она блондинкой или брюнеткой, носила ли короткие или длинные волосы, была ли красавицей или уродом. Помимо него, эcтeгическое чувство, весьма в нем развитое, усыновило очень правильный выбор, так как сидевшая против него девушка заслуживала своей внешностью и всякого иного внимания - греческой правильностью черт, строением и чистотой лба, несомненностью физического здоровья и необыкновенной ясностью глаз, которых она никогда не отводила. Ее можно было назвать образцом внимательности; видимо, ни одно слово профессора не проходило мимо ее ушей, ни один оттенок его мысли не оставался чуждым ее ответному пониманию. Самому профессору казалось, что его речь целиком поглощается бездонной ясностью этих глаз, всегда на него устремленных, бездонной и ненасы-тимой, потому что не видно в них ни малейшего утомления, даже ни малейшего следа тяжелой мыслительной работы: все, что он говорит, воспринимается этими глазами с легкостью и естественностью, свидетельствующими об установлении крепкой и прочной связи между говорящим и слушающим, дающим и воспринимающим. Такое внимание, такое сотрудничество - не есть ли лучшая утеха и лучшее поощрение учителя?
   С первых же лекций в лице этой студентки воплотилась для профессора вся его аудитория, как бы вся молодежь, которой он с чистым сердцем отдавал и посвящал свои знания и свой талант. Один раз случилось, что, не увидав ее в аудитории, он смутился и временно пришел в замешательство, как будто нить, соединявшая его со слушателями, запуталась в узел или порва-лась; пришлось употребить усилие, чтобы вернуть себе обычную ясность мысли и способность ее изложения. До конца лекции профессор чувствовал себя не на высоте, а на следующий раз, увидав свою слушательницу на обычном месте, испытал неподдельную радость и почувствовал, как речь его стала исключительно свободной, даже блестящей, хотя сегодняшняя тема его ученой беседы была не из его любимых. И опять ясные и бездонные глаза, эти глаза аудитории, глаза как бы всей молодежи, впивали свет положительных знаний, который источало его красноречие.
   Случалось, что после лекции к профессору подходили студенты, задавали вопросы, справ-ляясь о руководствах, выказывали именно тот интерес, который он и старался в них пробудить. Та девушка никогда не подходила, да это и не было важным, ее роль была только в том, чтобы внимать и, пожалуй, вдохновлять, быть олицетворением живой связи. На вопросы профессор отвечал обстоятельно, был рад помочь, объяснить, посоветовать.
   Нередко бывало, что, готовясь к лекциям, он мысленно представлял себе не университетс-кую аудиторию, не всех вместе слушателей, а только ту, которая олицетворяла для него их общее внимание. Он говорил ей и следил за отражением в ее глазах его мысли; странно: глаза смотрели и живо, и в то же время неподвижно, только спрашивая, но ничего не отвечая. А между тем ведь важно научить не слушать только, не только принимать на веру, а и рассуждать самостоятельно, пусть даже не соглашаться и спорить. И вот он невольно стал заострять свою мысль, иногда,- правда, с осторожностью ученого,- доводя ее почти до парадокса. Он пускал этот пробный шар - и иногда слышал в рядах шепот студентов, может быть пораженных, вероятно не согласных; но глаза "той" смотрели с прежней прямотой и ясностью, не выражая никакого волнения, и профессор не знал, быть ли ему довольным или вернуться к философскому спокойствию. Он волновался, но это волнение было приятно и плодотворно; его лекции прио-бретали новый блеск, какого им недоставало раньше, и сам он чувствовал, как растет в нем и мыслитель, и учитель. Это было правдой, и это замечали все. Его аудитория была переполнена, раскупались его книги, с особым вниманием и почтением относились к нему товарищи по профессуре; вероятно, у него завелись и враги. Последнего он не замечал, но свой рост чувство-вал, как чувствует человек прилив здоровья, чувствует, радуется и хочет им пользоваться.
   Теперь перед ним была задача: заставить эти спокойные и всеприемлющие глаза загореться либо восторгом, либо резким несогласием, выйти из равновесия, потому что без страстного восприятия или отвержения идеи не может быть творчества, а он хочет заставить молодежь творить, как творил, а не только познавал и выкладывал на счетах разума Платон. Он думал про самого себя: "Кажется, я сильно изменился,- что значит соприкосновение с молодежью!" Целый ряд слов, бывших для него лишь отвлеченными философскими понятиями, облекся в плоть и, снизившись, приобрел все же приятный жизненный оттенок. Конечно, он не опустился до утверждения: "Сначала жить, потом философствовать", но сама философия стала румяниться жизненными соками, и это, по-видимому, особенно захватывало его аудиторию... но не ту, глаза которой оставались по-прежнему спокойными и только внимательными. Не будь он философом, было бы впору стать безумцем. Это уже не пропасть! Любую бездонную пропасть он мог бы заполнить брошенным богатством своей эрудиции и пламенем речи. Что же это такое? Бесконе-чное пространство миров или глухая стена? Может быть,- сама познавшая себя истина? И почему эта истина предстала перед ним в образе женщины? В последнее время он начал понимать, что его неизменная слушательница красива.
   Их первая и последняя встреча произошла нечаянно; во всяком случае, он личной встречи не искал, мысль об этом никогда не приходила ему в голову. Они встретились в доме его универси-тетского товарища, в большом обществе, и сначала он ее не узнал,- настолько в такой обстано-вке ее лицо было ему непривычным. Затем, вглядевшись, и обрадовался, и несколько смутился. Теперь он мог окончательно убедиться, что его невольной вдохновительницей, олицетворявшей для него всю современную молодежь, была действительно очень красивая девушка и что здесь, в ином окружении, она остается совершенно тою же, с ясными, спрашивающими, но ничего не отвечающими глазами. Ему было приятно, когда она сама подошла к нему и сказала, что она - его слушательница. Ну как же, разумеется, он ее узнал! Чай он предпочитает с лимоном, но зачем она беспокоится, лучше поговорить так. Разумеется, он заговорил с ней о предмете, так тесно их соединившем,- о философии Платона. Она слушала его, как слушала всегда,- не отводя глаз и с едва заметной, очень приятной улыбкой. Но важно было не говорить ей, а расспросить ее. Она пробовала отделаться словами "да" и "нет", но профессор не мог не быть настойчивым. Ей пришлось отвечать, но она не поняла вопроса и переспросила так, что теперь не понял он. Сначала в его голове мелькнула мысль, что эта девушка хочет поймать его на каком-то противоречии, что у нее особая, во всяком случае, крайне оригинальная форма мышления. Минутой позже он убедился, что она действительно не понимает, о чем он ее спрашивает. Это смутило его гораздо больше, чем была смущена его собеседница. Упрямый и неуклонно последовательный на всех путях исследования, он сделал еще несколько попыток завязать с ней ученый разговор и вдруг с совершенной ясностью, как неизменно ясны были ее прекрасные глаза, открыл, что перед ним очень красивая, но и очень, до крайности, до непозво-лительности, глупая девушка, не только не увлеченная его проповедями, но и вообще не интересующаяся философией и не способная задуматься над самым элементарным вопросом. Она очень бы обрадовалась, если бы он просто сказал ей, любит ли он чай с лимоном или с вареньем и бывает ли он в кинематографе. Или если бы он увел ее в соседнюю комнату и поцеловал; при этом совершенно не изменилось бы выражение ее глаз, этих синих дыр в пространство, очень умело пробуравленных природой пониже чистого и отлично построенного лба, внутри которого такая же ясная пустота. Он почувствовал, как в душе его в первый раз в жизни вспыхнула самая настоящая злоба и как легко мог бы он сейчас постучать чайной ложкой по ее лбу и громко сказать: "Боже мой, какая дура!" Но он, конечно, не сказал. Он ушел из этого дома с поспешностью, наскоро простившись с хозяевами и пробормотав о срочной работе.
   Его следующая очередная лекция поразила студентов необычайной, необъяснимой грубос-тью, напрасными полемическими выпадами неизвестно против кого. Он говорил не как свобод-ный мыслитель, а как узкий догматик, не допускающий никаких сомнений в истинности своих положений. Он позволил себе даже утверждение, что на путях познания тысяча противоречивых мнений и ложных выводов меньше тормозит постижение истины, чем один-единственный деревянный лоб профана, замешавшегося в среду просвещенных искателей. Это так не соответствовало обычной широте и стройности его философских построений, что вызвало в аудитории и холодок, и пока еще робкий протест. После лекции несколько студентов направи-лись к нему, чтобы поговорить, но он, даже не извинившись, буркнул под нос, что сегодня не располагает временем для болтовни. И вообще он сделал все, чтобы восстановить против себя студентов, внимание и любовь которых он так долго, неукоснительно и методично завоевывал.
   Он был, конечно, не прав. Но только тот мог его судить, кто не видал направленных на него во все время этой несчастной лекции ясных, красивых и совершенно ничего не выражавших глаз, за которыми теперь чувствовалась пропасть, уже ничем не заполнимая.
  
  
   ПЕШКА
  
   Гражданина Убывалова выслушали, выстукали, просветили два врача и один профессор. Снимка ему не показали; на снимке среди бурелома туманных ребер врачам и профессору подмигнула темная клякса. Увидев ее, оба врача боязливо подняли брови, а профессор удовлет-воренно кивнул головой, хотя ранее того именно он и сомневался. Было сполна уплачено за картину и консилиум. Врач, постоянно лечивший Убывалова, его старый приятель, плел от смущения и большого огорчения такую милую и трогательную ахинею и так напирал на счастливые случаи, которых не бывает, что обоим стало неловко. После этого они мужественно играли в шахматы, врач проиграл и очень обрадовался: выиграть партию у человека обреченного было бы и неприлично и неприятно. Выйдя из дому, врач до поворота в другую улицу ежился и повторял про себя: "Боже мой, Боже мой, вот бедняга!" - а на повороте вынул платок и вытер искреннюю дружескую слезу. Из платка выпала костяшка и отчетливо звякнула об асфальт, но он не заметил.
   Гражданин Убывалов остался дома вдвоем: он и его близкая смерть. Некоторое время мысль о ней путалась в его представлении с гамбитом Муцио: жертва коня за сильную атаку; они играли по старинке, комбинационно, как играли смелые и непрактичные мастера. С момента, когда черная пешка взяла белого коня, и до самого конца партии Убывалов отодвинул мысль о смерти, слишком огромную и не вмещавшуюся в знакомую шахматную комбинацию. Но мысль эта вернулась при очень крепком рукопожатии в передней, когда старый друг, прощаясь, сказал: "Ну, я буду забегать, а ты будь молодцом!" Уложив шахматы в большую коробку, выложенную внутри зеленым бархатом (шахматы были превосходные, очень дорогие, фигурные, слоновой кости), Убывалов хотел включить верхний свет, оставив только лампу на столе,- и внезапно испугался полумрака, который может заселиться тенями. На минуту он замер, потом к груди подкатилась волна небывалого по странности ощущения: стены стали приближаться и отсту-пать, приближаться и отступать, а он попробовал по возможности добродушно улыбнуться и мудро сказать себе: "Ну! Вот и все!",- ноги его ослабели и пол зашевелился А между тем до сих пор он держался так мужественно и разумно, что его приятель, врач, мог уйти в уверенно-сти, что он не понял.
   Сев в кресло у стола и пошатываясь,- а может быть, продолжала шататься комната,- он смотрел на книги и портреты, а книги и портреты смотрели на него с тревожным любопытством, не понимая, как же теперь человек соберет свои мысли и что он будет делать в остающееся до близкой смерти время. Было бы много проще, если бы он испытывал очень сильные боли и думал только о них, о том, как и чем их ослабить; но вот сейчас как раз болей не было, только обычное и уже привычное ощущение желудочного недомогания. Перед снимком его заставили съесть манной каши с какой-то дрянью, и приятель настойчиво называл кашу кашкой, как будто от этого все делалось шуточкой и пустячком: "Ты кашки покушаешь, а мы посмотрим, что у тебя там такое приключилось". И он тоже ел кашу с шутливым выражением,- так уж было нужно. Теперь, когда все известно, постепенно начнутся боли, и затем он умрет. Но представить себе все это невозможно, и лучше бы (то есть гораздо проще), чтобы все это оказалось ошибкой.
   Одну минуту - только одну минуту - Убывалов думал о том, что, в сущности говоря, так случается рано или поздно с каждым человеком: в какой-то час он оказывается обреченным и понимает это. Особенно, когда ему уже много лет. Ну, прожил бы еще пять, десять, ну - двенадцать лет, а там все равно... Конечно, проще, когда уже не сознаешь ничего от старости или слабости. Но комната опять зашаталась, и портреты уплыли в тумане. Не может быть, чтобы люди перед смертью не сходили с ума. Но раз неминуемо, то как же не думать об этом решите-льно всегда, во всякую минуту, все равно в старости или в молодые годы. Мы просто только обманываем себя и отмахиваемся от ужасных мыслей. Таким образом, можно считать, что ничего не случилось.
   Книги и портреты приняли спокойное положение, Убывалов встал, прошелся по комнате, остановился против зеркала, в котором очень почтенный и очень знакомый человек улыбнулся и произнес губами: "Эх, господа, господа, все это неважно!" Его окружили участливые лица знакомых и друзей, все явно смущенные, и, как это ни страшно, ему же приходилось успокаи-вать их своей выдержкой. Отходя, он ласково пожимал им руки, как бы говоря глазами: "Ну-ну, знаю, спасибо вам!" - и они смотрели ему вслед с почтительном удивлением. Он вынул было из кармана газету и хотел углубиться в чтение, но это было бы рисовкой. Лучше так, просто, не говоря о себе, расспрашивать, как у них идут дела, как ребятишки, правда ли, что Павел Игнатьич остается в Америке и выписывает туда жену. И он то отходил от зеркала к книжным полкам, то опять возвращался с приветливой улыбкой, радуясь, что стало так хорошо и спокой-но. Но верхнего света все-таки не гасил, чтобы не нарушить светлого стиля своего душевного состояния. Мягкий ковер заглушал шаги. Так ходить, бросая беглый взгляд в зеркало, потом на книги, можно было долго, почти вечность, только бы не сделать резкого движения, которое изменит ровный строй мыслей. Он ходил, пока не ощутил слабости в ногах и легкого головокру-жения, в последние дни довольно обычного. Тогда он стал приучать себя к мысли, что вот сейчас остановится и сядет в кресло, но сделает это плавным движением, как бы выполняя намеченный план. Так он и сделал, медленно опустившись в кресло и сейчас же протянув руку к шахматам. Слоны были с хоботом, подвернутым под передние ноги, ладьи несколько похожи на гондолы, бородатый король обеими руками опирался на меч. Вынимая фигуры одну за другой, он любовался ими, как всегда; в такие шахматы было приятно играть. Если с полной вниматель-ностью и без всякого пристрастия играть за себя и за воображаемого партнера, то игра должна, по-видимому, окончиться вничью? Перед ним сидел доктор. "Ну, сыграем, сыграем",- сказал он вслух и подумал: "Если первыми уставятся белые..." Не глядя вынимал из коробки и ставил на поля широкой доски. Белые опережали; потом их стали догонять черные; все фигуры стояли на местах, дело шло только о пешках: с каждой стороны недоставало по три, потом по две. И опять он подумал: "Если первыми уставятся белые..." Он вынул пешку белую, потом черную и, когда вынимал решающую, почувствовал в душе холодок. Вышла черная пешка, и черный ряд заполнился. Он опустил в ящик руку за последней пешкой, но ее не оказалось; посмотрел - ящик был пуст. Мелькнула мысль, что, значит, все гаданье неправильно, и мысль, пожалуй, приятная, но нужно было не думать, а начать игру, вообще что-нибудь делать, иначе придет беспокойство. На столе пешки также не было и не было на ковре около стола. Наклоняясь, он почувствовал боль. Все-таки нужно найти пешку. Он встал с неохотой, отодвинул кресло, внимательно осмотрел все кругом, еще раз проверил пешки на доске...
   Как-то совсем нелепо пропала белая костяшка, в основании налитая свинцом и подклеенная суконным кружочком. Да и как она могла пропасть, когда только что они играли на этом самом месте в эти самые шахматы? У каждого человека есть любимые вещи, всегда ему приятные, которыми он особенно дорожит. Всякий раз, как он нагибался, боль давала себя чувствовать, хотя сейчас он менее всего думал о ней. Белая отполированная пешка никуда не могла скрыться; на темном ковре сразу бросилась бы в глаза. Он догадался поискать в сиденье кресла; мелкая вещица может забиться в щель. Искать было неприятно, там были какие-то крошки и пыль, а пешки не было.
   Он выдвинул и осмотрел ящик стола, обшарил свои карманы,- хотя с какой же стати... Можно было бы временно заменить недостающую пешку чем угодно - монетой, пуговицей, кусочком бумаги. Но мысль его была теперь занята нелепой пропажей и более всего боялась отклониться на другой предмет. Другой предмет был темным, огромным и непреодолимым; к счастью, он отошел далеко, но каждую минуту мог снова выплыть и заглянуть в глаза, под самую черепную коробку, и тогда мужеству конец. Ему очень хотелось пить: эта обычная сухость во pтy и дурной вкус, самое утомительное в его болезни, потому что самое постоянное. Мог по рассеянности взять с собой костяшку, когда провожал своего друга, и оставить ее в передней. Не торопясь, боясь быстрых движений, он вышел, убедился, что там нет, и скорее вернулся в ярко освещенную комнату. Он еще никогда не испытывал такой острой к себе жалости и такой обиды: пропала очень ценная вещь, и сама по себе ценная (без пешки шахматы никуда не годятся), и особенно ценная в данный момент, когда он один в своей квартире и приближается ночь. По ночам всякая боль становится острой и гонит сон. Почему именно с ним случилась такая нелепость? Он еще раз обыскал карманы, бормоча: "Не верю я в чудеса и никаких чудес не хочу!" Если бы пальцы его наткнулись на полированную костяшку, он был бы, пожалуй, счастлив; со стороны судьбы это было бы маленьким одолжением, которое он, именно он и именно сегодня во всяком случае, заслуживает. Руки его опустились, и отчаянье, молчаливо поджидавшее в затененном уголке комнаты, начало подползать на вкрадчивых лапках. Нужды нет, что все происходит из-за такого, в сущности говоря, пустяка. Будет забегать доктор, будут забегать немногие друзья, будут смущенно топтаться и искать предлог поскорее уйти. В том магазине, где шахматы куплены, найдутся, может быть, запасные пешки, хотя это - художест-венная работа, а не какая-нибудь шаблонщина, какую везде найдешь. Мучительнее всего, что заказать нельзя, стыдно и смешно; скажут: "Будет готово через месяц". Спросить завтра доктора: "Стоит заказывать, если через месяц?" Он заморгает, станет неудачно шутить: "Возьми у меня вперед пешку, вот тебе и все!" Как это получается глупо... Останутся книги, останутся портреты, никому решительно не нужные, останутся письма, если их не сжечь.
   Гражданин Убывалов поморщился от боли. Обычно в это время он принимал капли и ложился спать. Доктор не сказал, принимать ли капли и дальше или это безразлично. Завтра скажу ему: "Слушай, я ведь отлично понимаю..." Потом сядем играть; нужно будет начать какой-нибудь нескончаемый матч, партий в сто, если успеется. Разыграем гамбит Эванса, всегда получается интересно. Убывалов протянул руку, чтобы сделать ход, и увидал, что нет белой пешки.
   Но ведь куда-нибудь... где-нибудь она должна быть! В спальню я не заходил. Или заходил? Он отчетливо помнил, что выходил только в переднюю. Пешка могла упасть и закатиться под диван, и это вернее всего, как было не догадаться сразу! Он встал со внезапно нахлынувшей надеждой и радостью. Если найдется, то все сразу станет чудесно! Диван тяжелый, и сдвинуть его трудно, особенно при этой боли. Но и так, может быть, найдется, если пошарить под диваном чем-нибудь длинным, линейкой, палкой.
   Линейка стукнула и покатила легкий предмет. Была только одна секунда, и эта секунда была, во всяком случае, самой счастливой за все его существование, начиная с того времени, как два врача и профессор рассматривали туманную картину и кончая последними, полусознательными, минутами, когда мученья тела убивались морфием. Но линейка извлекла только упавший за диван прокуренный мундштук приятеля-доктора. В неудобном наклонном положении, стоя на коленях и заглядывая под диван, Убывалов довольно остро чувствовал боль, но не хотел отказаться от мысли найти пропавшую костяшку. От ковра пахло пылью. Больше ничего под диваном не было. Тогда он, не разгибаясь, прополз от дивана к книжному шкапу, хотя знал, что под ним нет щели и закатиться ничто не могло. Откуда-то попал на ковер гвоздик, о который больно накололась коленка. Убывалов поморщился, потер коленку и увидал над собой все те же портреты и книги; на темных корешках книг были вытиснены надписи, и все это давно потеряло смысл и прежнее значение. Отчаяние, так долго сторожившее в затемненном углу, решило наконец окончательно выползти на свет и напасть на человека, находившегося в такой смешной и неудобной для защиты позе. Из мягких ласковых лапок оно выпустило когти, впилось челове-ку в грудь и начало потихоньку ее раздирать. Это не сопровождалось никакой особенной болью, кроме обычной, но мысль человека резко оторвалась от белой костяшки и стала тупо ударяться в стены, в ковер, в потолок и в пустой череп. Шахматы спутались, стало невозможным следить за игрой, проигранной при всех условиях, в любой комбинации. И хотя человек, привыкший владеть собой, мог бы еще подняться, подойти к зеркалу и шутливо и печально поговорить со знакомыми, но это было ни к чему, и он, оставшись сидеть на ковре посреди комнаты, наклонил голову скрещенными пальцами и стал, покачиваясь, вглядываться в семью бронзовых зайчиков, прыгавших под его опущенными веками.
  
  
   СЕРДЦЕ ЧЕЛОВЕКА
  
   Посреди большого двора стоял человек, одетый достаточно прилично, чтобы его не приняли за нищего: панталоны были слишком коротки, пиджачок блестел на локтях и у средней пугови-цы, но на голове человека был котелок умеренно рыжего цвета. А главное - человек был гладко выбрит, даже поранен бритвой на подбородке и над верхней губой. Сновали молодые люди с книжками и без шляп, пахло наукой и карболкой, у дверей, размеченных римскими цифрами, висели в рамках печатные расписания. Наметив худого юношу, шедшего к центральной двери, человек приподнял котелок:
   - Скажите, пожалуйста, где здесь театр?
   Юноша ответил несколько оскорбленно:
   - Здесь не театр, а медицинский факультет.
   - Я это знаю, но я разумею театр анатомический, где режут трупы.
   Прежде чем войти, человек оправил сюртучок, указательным пальцем оттянул с кадыка слишком узкий сероватый крахмальный воротник и потрогал порез на подбородке. Дверь оказалась тяжелой, тугой и подтолкнула вошедшего в спину. Так как в вестибюле никого не было, то человек не без робости приотворил следующую дверь, оказался в коридоре, прошел его на цыпочках и постучал косточкой пальца в стекло, за которым была видна большая комната, уставленная пустыми столами. Из кучки людей в белых халатах отделился один и, выйдя, спросил, что угодно пришедшему.
   - Простите за беспокойство,- сказал человек,- но я не знаю, к кому я должен обратиться по личному делу.
   - А что именно?
   - Я имею один труп, то есть он еще не готов, но я предполагал бы его предложить.
   - Предложить труп? А вы что же, вы из морга?
   - Нет, я живу на частной квартире, так сказать, в окрестностях ботанического сада. Но я слыхал, что вы покупаете трупы для личных надобностей, а так как я несколько стеснен в обстоятельствах...
   Человек в белом халате недоуменно оглядел собеседника:
   - Я не понимаю вас... Мы трупы не покупаем, нам доставляют из больниц и из морга. Но откуда же у вас труп?
   - Он, так сказать, со мной, но, как я уже сказал вам, не совсем готов. Это, собственно, я сам и есть. Мне пятьдесят четыре года, особенной болезненности нет, однако немало интересного. Скажу откровенно, настоящих цен я не знаю, но рассчитываю, что такое учреждение не захочет обидеть человека. Сам без особого образования, однако науку я высоко уважаю. Вы будете господин профессор?
   - Нет, я не профессор, но это все равно, вы уж простите, тут явное недоразумение. Здесь клиника и анатомический театр. Вам, вероятно, нужно психиатрическое отделение? Это в другом здании.
   И пришедший, и человек в халате неловко помолчали. Наконец странный господин сказал:
   - Уж не знаю, как и быть. А не могу ли я поговорить лично с господином профессором? Его нет? А нельзя ли передать ему мой адрес, или же я зашел бы в другой раз.
   - Думаю, что бесполезно. Я же говорю вам, мы трупов не покупаем, у нас их достаточно. Пожалуйста, простите, мы очень заняты. Уж если непременно хотите, пройдите в канцелярию, а здесь работают студенты.
   - Я в канцелярии был, там не понимают. Разрешите мне все же... обидно, что я не захватил визитной карточки... но вот я тут написал на бумажке свой адрес. Дело в том, что, кроме всего прочего, ну, там - пищеварение и умственные склонности, у меня сердце с правой стороны, может быть, это заинтересует господина профессора. Обычно же, если не ошибаюсь, бывает с левой стороны.
   - То есть как с правой?
   - С правой руки, которой крестятся и делают все прочее. Личная моя особенность Но я удовлетворился бы приличной единовременной суммой или, если можно, месячной платой на дожитие. Случай, извините, редкий. Мне говорили, что в Лондоне, например, дали бы постоян-ную пенсию за право располагать трупом, но нет средств на поездку и, сверх того, незнание языка.

Другие авторы
  • Водовозов Николай Васильевич
  • Крайский Алексей Петрович
  • Квитка-Основьяненко Григорий Федорович
  • Абрамов Яков Васильевич
  • Измайлов Александр Алексеевич
  • Чепинский В. В.
  • Никитин Иван Саввич
  • Вронченко Михаил Павлович
  • Пржевальский Николай Михайлович
  • Суханов Михаил Дмитриевич
  • Другие произведения
  • Муравьев Матвей Артамонович - Записки
  • Веселовский Александр Николаевич - Веселовский А. Н.: биографическая справка
  • Ауслендер Сергей Абрамович - Туфелька Нелидовой
  • Блок Александр Александрович - Король на площади
  • Дефо Даниель - Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо
  • Шекспир Вильям - Сонеты
  • Кржижановский Сигизмунд Доминикович - Чудак
  • Теккерей Уильям Мейкпис - Теккерей Уильям Мейкпис
  • Неизвестные Авторы - Истинное приключение благородной россиянки
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Сто русских литераторов. Том третий
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 446 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа