хорошенький, новенький! Хотел было Игнаша закричать купцу, что пятачок забыл, да остановился, а остановившись, позадумался; а как позадумался, то на душе у него как будто кто и заговорил: ведь у купца целый мешок пятачков, что ему в одном? Да и не заметит он, а тебе пригодится. Прислушался Игнаша к лукавой своей речи да и положил пятачок в карман. Купец и подлинно не заметил, а Игнаша купил пряник на пятачок, а как съел пряник, ещё захотелось. Улучив время, он у купца уже не пятачок, а целый рубль украл. И рубля стало ненадолго. С тех пор напала на Игнашу тоска по деньгам; только и думал о том, как бы деньги стянуть. Сперва он крал по рублям, потом украл десять рублей, а потом всё больше и больше: да однажды, говорят, столько денег у купца стянул, что и не счесть. Что ж вышло? Вот видели вы ономедни, вели по деревне колодников в цепях, в кандалах, и Игнаша с ними был - тоже колодник! И говорил он мне: "Ах, Настя, Настя! Пятачок меня погубил! С пятачка я начал, да вот до чего дошёл!"
Дети слушали молча, разинув рты, как вдруг Соня залилась слезами, бросилась на шею к Насте и проговорила:
- Я отнесла иголку... я вперёд не буду брать иголок у невестки.
- Хорошо сделала, - отвечала Настя, поцеловав её. - Ну, полно, полно: что было, то прошло; вперёд не делай.
Никитка повесил голову и крепко призадумался, потом подошёл к Насте, отвёл её в сторону и сказал, запинаясь:
- А за что же, Настя, ты меня-то обижаешь? Ведь я только подумал, а красть не крал, право слово, не крал.
- А таки подумал? - отвечала удивлённая Настя, улыбаясь.
- И не раз подумал, смотря, как отец деньги считает... Посмотрю я на тебя, Настя, никак ты колдунья!
- Колдунья не колдунья, а неспроста.
- Я и сам смекнул, что неспроста: как ты заговорила, так инда дрожь проняла и слеза пробила... так что теперь и думать не хочу...
- Смотри ж и не думай, а то опять узнаю.
- Нет, право слово, вот тебе Господь Бог, я думать брошу...
Между тем дети притихли. Настя обернулась к ним, ударив в ладоши, затянула песню, и все дети, став один за другим, принялись подтягивать ей всем хором и, ударяя в ладоши, мерным шагом ходили вокруг Насти, смеясь и ободряя друг друга, а за ними и Никитка туда же.
Священник с удивлением смотрел на эту необыкновенную в наших сёлах картину. Наконец он подозвал Настю к себе.
- Скажи мне, что ты делаешь с детьми? - спросил он.
- Да ничего, - отвечала Настя. - Учу их рукоделью, песни петь, молитвы читать.
- Доброе дело! - возразил священник. - И дети с тобой не скучают?
- Не знаю, может быть, им было бы веселее в деревне бегать, собак бить, да там, на конце, под ёлкою, слушать, как мужики песни орут и бранятся.
- Да отчего же они не убегут туда?
- Кажется, оттого, что им некогда: здесь им вокруг меня много работы: то одно, то другое. Когда замечу, что одно надоест, примусь их потешать чем другим: они как-то и позабудут и о собаках, и об ёлке, а время между тем идёт да идёт...
Священник задумался.
- Да кто же тебя-то этому научил? - спросил он наконец.
- Я и сама не знаю, батюшка, - отвечала Настя, - как я этому научилась. Жизнь моя уж такая была Божьим промышлением. Видите, я из здешней же деревни; не было у меня ни отца, ни матери, а жила я при мачехе, оттого и пошло мне прозвище: сиротинка. Раз ехала здесь одна барыня; мы в ту пору погорели; лицо ли ей моё приглянулось, так ли она над нами сжалилась, только дала она мачехе денег, а меня увезла в Питер, к себе в дом. На первых порах приводили меня к ней в хоромы, показывали меня гостям и лакомили, да велела она приходить к ней каждый день, чтобы обо мне не забыть. Только потом барыне стало как-то некогда: приду к ней, то она едет, то уехала со двора, то одевается, то гостей принимает. Тем временем жила я у ней во дворе между чужими: грустна и темна была моя жизнь. Бывало, не только меня никто не приголубит, а иногда целый день и не накормят; и уж доставалось мне, горемычной, от слуг в барском доме: только и видела, что толчки, только и слышала, что зовут меня дармоедкой; говорили, что барыня взяла меня, да сама не знает зачем. Приходилось мне невтерпёж. Однажды, проголодав целый день, поплелась я в барские хоромы и просила усильно, чтобы меня к барыне допустили. Как наконец доложили ей обо мне, я сквозь двери услышала, что барыня прогневалась и вскрикнула: "Ах, как она мне надоела!.. Не до неё мне теперь... Скажи, что после..." Я вся так и обомлела. Не понимала я тогда, что со мной творится; знала только, что некуда мне головы приклонить. Часто хотелось до деревни добраться, чтобы по крайней мере с своими быть, хоть опять к мачехе, но как за это приняться - не знала. И была я всё это время будто во сне и как собачонка лишь искала, где бы поесть да как бы на печке погреться да от побоев укрыться. Однажды ключница взяла меня за руку и говорит: "Ну, пойдём-ка, нашли тебе место, не век тебе баклуши бить, вот я тебя в школу отведу, в ученье, там тебя каждый день сечь будут, забудешь день-деньской есть просить да съестное красть".
Я испугалась, затряслась всем телом, а делать было нечего, поплелась я за ключницей, думая, что тут и смерть моя будет. И теперь об этой минуте без ужаса вспомнить не могу. Пришли мы в какой-то дом, был он недалеко, вхожу - вижу: пропасть детей, моих же лет, сидят все рядышком на скамейках; и жутко и страшно мне стало. Но вот подошла ко мне какая-то женщина: ключница поговорила с ней о чём-то, чего я не поняла, поговорила и ушла. Оставшись одна, я ещё больше испугалась, но незнакомая женщина, которая, как я узнала после, называлась смотрительницею, приласкала меня, вычесала, вымыла, дала мне сбитню и потом посадила на скамейку между другими детьми. Дети пели песни, играли, бегали, ходили мерным шагом, но всё это мне казалось страшно, всё я дичилась, всё сидела поодаль и только того и ждала, скоро ли меня сечь станут: одно это я и понимала; но, однако ж, меня не высекли, а ещё накормили. К вечеру смотрительница опять меня приласкала, отпустила домой и велела на другой день приходить пораньше. До дома, как я вам сказывала, было недалеко: всего двора через два. Хоть меня в школе и не секли, но я очень обрадовалась, что отпустили домой, прибежала я опрометью, нашла свой уголок, свернулась в клубок, крепко заснула и проспала бы до обедни, если бы повариха не выдернула из-под меня войлока и не толкнула ногою. "Убирайся ты отсюда в школу, - сказала она, - и без тебя тут тесно". Не знаю, зачем поварихе хотелось меня выгнать, а сдаётся мне, что у ней в это время было на уме что-то недоброе и что я ей в чём-то мешала.
С испуга и не зная, куда деваться, я побежала в школу; помнила я, однако ж, что там вчера меня напоили сбитнем и накормили. Говорю вам, батюшка, что была я точно собачонка: только одну еду да побои понимала. В школе меня опять приласкали, вычесали, вымыли, накормили: мало-помалу я стала привыкать и, смотря на других детей, делать то же, что они. Смотрительница показывала нам картинки, рассказывала сказки, учила петь, показывала нам деревянные дощечки и заставляла угадывать, какая на какой дощечке буква. Сама не знаю, как промеж игры, пения, ходьбы я выучилась и грамоте, и выучилась кое-как писать; иногда приходил к нам и священник и поучал нас от Святого Писания. В это время я будто начала просыпаться; стала понимать, что значит хорошо или худо делать, а всего больше научилась молиться. Скоро мне сделалось в школе так утешно и весело, что я и не замечала, как время проходило. Когда приближался вечер, я уже нехотя возвращалась домой, где опять видела только толчки да слышала злые речи, но уже меньше прежнего, потому что я старалась уходить из дома как можно раньше и приходить как можно позже, так что днём меня никто не видал, а ночью все спали.
Так прошло два года, я не только привыкла к приюту (так называлась эта школа), но ещё скоро сделалась там из первых. Часто приезжал к нам доктор, дамы, лаская меня, хвалили, повязывали мне на голову красный шнурок, часто ставили меня на подмостки и заставляли учить новоприходящих.
Наконец исполнилось мне десять лет, и раз смотрительница сказала мне, что ей очень меня жаль, но что мне нельзя больше оставаться в приюте, что я уже из лет вышла; что, однако же, за то, что я хорошо себя вела и хорошо училась, меня возьмут в другую школу, где я выучусь тонкому рукоделью. Я узнала, что приют тот содержат прямо добрые люди, не из корысти, не из чванства, а так - за любовь.
Так и случилось. Перешла я на житьё в Частную школу (так называются такие школы в Петербурге), и сказали мне, что тою школою управляет Царевна. Это снова меня испугало, но девушки часто меж собою говорили, что Царевна - предобрая, и это меня успокоило.
Я уж была не так глупа, как прежде, не дичилась, а старалась прилежно учиться, работать и часто молилась Богу, чтобы Он помогал мне. Бог услышал мою молитву, и скоро моя работа стала из лучших. Выучилась я также чисто писать, читала я громко и явственно и всегда была исправна.
Часто в школу приезжала к нам и Царевна; она часто заставляла то одну, то другую из девушек читать или писать и пересматривала их работы, хвалила и хулила. Но меня Царевна как-то не замечала, и боялась я, и хотелось мне, чтобы она меня вызвала. Вот однажды очередь дошла и до меня, так у меня коленки и подогнулись, но я скрепилась, сотворила в сердце молитву и вышла. Царевна милостиво спрашивала меня о разных вещах по нашему учению. Кажется, мои ответы ей понравились; она заставила меня читать, писать, считать, спросила мою работу и всем так была довольна, что взглянула на меня, ангельски улыбнулась и сказала: "Хорошо, что ты прилежна - и тебе хорошо, и другим пригодится". Я и плакала, и смеялась, то страшно, то как будто стыдно мне было, что дождалась я такого почёта, и хотелось мне, по-деревенски, прикрыться рукою, но рука не поднималась; то становилось мне отрадно и тепло на душе, и вспоминала я про старое время; как будто я снова на коленях у родимой матери, словно она поёт надо мною тихую песню и приголубливает. Памятна была мне эта минута, никогда её не забуду. Как теперь гляжу в светлые, весёлые очи прекрасной Царевны, как теперь слышу её звонкие, серебристые речи...
Сначала я не совсем понимала их, хотя они часто приходили мне в голову, и лишь теперь я их вполне выразумела...
Между тем мачеха пред концом захотела со мною свидеться, я вышла из школы, откуда мне выдали денег в награждение, и возвратилась сюда.
Признаюсь вам, батюшка, что деревня показалась мне совсем иною, чем прежде. Не то чтобы я возгордилась, но не могла я не спросить себя: отчего я умею и читать и писать и знаю всякое рукоделье, и опрятно я одета, и могу себе хлеба кусок добыть, а другие, такие же как я, из той же деревни, живут себе так, а маленькие дети даже не знают, какой рукой перекреститься, правой или левой. И пришло мне на память прежнее моё житьё в той же деревне, и как я так же не знала, какой рукой перекреститься и отчего я стала совсем иная.
И тогда вспомнила я слова доброй, прекрасной Царевны, и стали они мне понятны. Показалось мне, что снова смотрят на меня её светлые, весёлые очи и будто велят они мне приберечь её добро, чтобы оно не пропало.
Тогда стала я собирать вокруг себя ребятишек и стала их забавлять и учить, как меня забавляли и учили. Бог благословил мои силы: ребятишки ко мне привыкли, а я отвожу их от худого, и часто, как задумаюсь в моём кружке, чудятся мне весёлые очи Царевны и как будто поощряют меня.
- Хорошее дело ты затеяла, - отвечал отец Андрей. - Но, добро, теперь лето, на поле простор; ну, а зимой-то как тебе быть?
- Да уж и сама не знаю, - отвечала Настя. - У тётки в доме тесно, семья большая.
- Так и быть уж, я тебе помогу, - отвечал отец Андрей. - Есть у меня светелка особая: как холода настанут, а ино место и в дождик, собирай свою мелюзгу к нам в светелку. В ином чем тебе жена подсобит, да и я когда поучу, а теперь вот пока тебе книжка, да ещё с картинками. Поди толкуй её с своими ребятишками, а я послушаю, чтобы ты подчас сама не завиралась.
- Спасибо, батюшка, - отвечала Настя, - такой радости не чаяла, и ты сам меня будешь учить?
- И я сам буду тебя учить.
- И матушка будет мне подсоблять?
- И матушка будет тебе подсоблять.
- И светелку дашь?
- И светелку дам.
Настя захлопала в ладоши, все ребятишки собрались вокруг неё, они громким хором запели какую-то детскую песню, которую Настя затягивала лишь в самых торжественных случаях.
Так и пошло дело на лад. Ребятишки по-прежнему собирались вокруг Насти. Когда она отлучалась, жена священника занимала её место, а иногда и отец Андрей, когда был свободен от духовных треб, приходил, садился на скамейку под дубом и учил и учеников, и учительницу.
Когда крестьяне узнали об этом, то уже стали сами посылать детей к Насте, а иные и сами приводили, да, приводя, останавливались и прислушивались и даже потихоньку плакали от умиления. Ино место и мужик забывал об ёлке в праздник, засматриваясь на потеху детей, и часто мать стыдила взрослого сына, показывая ему на маленьких. Скоро Настя, при пособии матушки, достигла до того, что не только лохмотья на ребятишках были зашиты, но и сами уже матери, посмотрев раз-два на детей чистых, опрятных, уже стыдились водить их замарашками, да и сами, глядя на детей, сделались попорядочнее.
Зимою в светелке отца Андрея мало-помалу завелись и доски с песком, на которых дети чертили буквы, а потом, гляди, и скамейки. Почётный смотритель училищ, проезжая раз по деревне и заглянув в светелку отца Андрея, подарил большую чёрную доску с мелом, с дюжину грифельных досок да столько же разных детских книжек, вот какая завелась роскошь! По воскресеньям дети парами ходили в церковь, не кричали и не зевали по сторонам, как бывало, а тихо становились на клирос и подтягивали дьячку, а миряне, тронутые детскими чистыми голосами, молились усерднее прежнего.
Настя радовалась и благодарила Бога за то, что Он благословил её дело, и вспомнила слова Царевны.
Между тем часто Никита заглядывался на Настю, и даже старики толковали, что не худо бы ему было такую добрую хозяйку себе нажить, но ещё откладывали до поры до времени. И до Насти доходили о том слухи, только что-то они её не радовали; ни с того ни с сего тоска напала на сиротинку, всё ей что-то становилось грустно, и когда отец Андрей спрашивал, что с ней такое, Настя отвечала:
- И сама не знаю, откуда эта грусть и зачем она, а только грустно мне, очень грустно: как будто чует сердце что-то недоброе, ничто меня не веселит. По-прежнему во сне и наяву чудятся мне очи моей прекрасной Царевны, но мне всё кажется, что её светлые очи тускнеют. Я смотрю на них, и мне становится жалко, так жалко, что проснусь, и слёзы льются у меня из глаз, и на весь день остаётся на сердце такая грусть, что и сказать нельзя.
Отец Андрей утешал Настю, сколько мог, но понапрасну: она по-прежнему исправляла дело своё, собирала детей, толковала с ними, пела с ними вместе и вдруг останавливалась, и слёзы лились из её глаз сами собою, и она невольно начинала потихоньку молиться.
Между тем дни шли за днями, а Настя с каждым днём всё больше грустила и тосковала, с каждым днём всё больше худела и разнемогалась.
- Тускнут, тускнут весёлые очи моей прекрасной Царевны! - говорила она. - Чует моё сердце недоброе: молитесь, дети, за мою Царевну.
Дети не понимали её, но становились на колени и тихо молились о доброй Царевне.
- Нет силы больше, - сказала однажды отцу Андрею. - Во что бы то ни стало, а пойду в Питер, наведаюсь, что сталось с моею Царевною...
Но уже было поздно: силы оставили бедную сиротинку: кашель разрывал её грудь, тело её высохло и сделалось почти прозрачным, виски и щёки ввалились, и пальцы её дрожали. Уже Настя не могла сходить с места, едва могла говорить и только творила внутреннюю молитву.
Однажды, когда домашние, собравшись вокруг Насти, старались как могли облегчить её страдания и бедный Никитка сам не свой стоял у изголовья умирающей, вдруг Настя вскрикнула:
- Ничего мне теперь не надобно, потухли очи моей Царевны; нет её больше на свете, нет моей родимой... Позовите отца Андрея...
То были последние слова сиротинки... Священник пришёл, благословил, наставил её на путь в ту обитель, где нет ни печали, ни воздыхания, но - жизнь бесконечная...
И не стало на земле сиротинки...
В то время в царских чертогах плакали над другою потерею.
Впервые напечатано: "Вчера и сегодня. Литературный сборник, изданный В.А. Соллогубом". СПб., 1846.
У одного деревенского помещика было два сына-близнеца, т. е. которые родились в одно время. При их рождении отец посадил два яблонные деревца. Дети подросли, и деревца подросли. Когда детям минул третий год, отец им сказал: "Вот тебе, Петруша, дерево, и вот тебе, Миша, дерево. Если вы будете за ними хорошо ухаживать, то на них будут яблоки, и эти яблоки ваши".
Это было в начале весны, когда ещё во рвах лежит снег, трава ещё не зеленеет и на деревьях нет ни листика.
Дети были очень рады такому подарку и каждое утро бегали посмотреть, не выросли ли яблоки на их деревцах. Но не только яблок, но и листьев на них не было. Детям было очень досадно, что их деревца такие ленивые или скупые, что от них не только яблочка, но и ни одного листика добиться нельзя. Миша так даже на своё дерево рассердился, что перестал ходить к нему в гости; бегал и играл по аллеям в другой стороне сада, а на своё деревцо и не заглядывал.
Петруша поступал не так. Он не пропускал ни дня, чтобы не посмотреть на своё деревцо, и скоро заметил в нём большую перемену.
Ещё с зимы остались на сучьях какие-то шишечки, и не раз, смотря на них, Петруша думал, зачем эти шишечки? Уж не срезать ли их, тогда бы все прутики были гладенькие. Однако ж он не решился их срезать, а спросил о том у садовника.
Садовник засмеялся.
- Нет, - сказал он, - сударь, отнюдь не режьте этих шишек: без них дерево жить не может. Вот ужо увидите, что из них будет.
Петруша поверил садовнику, а всё-таки ему было жаль, что прутья на яблоньках не гладенькие.
Однажды Петруша, осмотревши своё деревцо, заметил, что шишечки на ветвях сделались больше и как будто разбухли.
Сначала он подумал, не занемогло ли деревцо, но, посмотрев повнимательнее, увидел, как иные из шишечек раздвоились и из них выглядывало что-то прекрасного зелёного цвета.
- Посмотрим, что будет, - подумал Петруша.
Теперь он стал ещё чаще и внимательнее присматривать за своим деревцом.
Вот через несколько времени то, что было в почке зеленоватого цвета, обратилось в маленькие листики, свёрнутые в трубку. Эти зелёные листики были сверху прикрыты двумя черноватыми листиками.
- Посмотри, - говорил Петруша садовнику, - посмотри, Игнатьич, уж на моём деревце листики, только они что-то не скоро растут; им, видно, мешают эти негодные чёрные листики, которые их держат будто в тисках. Я хочу помочь бедным листикам выйти скорее на свет. Я на одной ветке уже снял эти чёрные листики, теперь зелёные будут расти свободнее.
Садовник опять рассмеялся.
- Напрасно, - сказал он, - эти чёрные листики словно крышки над зелёными, а зелёные ещё молоды, слабы; плохо им будет без крышки.
Это очень огорчило Петрушу, особливо когда к вечеру сделалось что-то очень холодно и папенька велел затопить камин. Греясь против огня и посматривая на окошки, которые запушило вешним снегом, Петруша вспомнил о своём деревце и подумал: каково-то моим бедным зелёным листикам, у которых я снял покрышку?
На другой день Петруша, одевшись, тотчас побежал в сад к своему деревцу, и что ж он увидел? Все те почки, с которых он снял покрышку, завяли, а те, на которых осталась покрышка, как ни в чём не бывали. Петруша пожалел, да уж делать нечего.
Между тем время идёт да идёт; листики с каждым днём становятся больше и больше и раздвигают свою чёрную покрышку.
Вот между листиками показалась новая зелёная почка. Садовник говорил, что это завязь.
Вот на завязи показалась маленькая белая шишечка.
Эта шишечка росла, росла, раскрылась и сделалась цветком.
Этих белых цветков было так много, что издали казалось, будто всё деревцо покрыто снегом. Петруша не мог налюбоваться своим деревцом.
Садовник сказал, что почти с каждого цветка выйдет по яблоку. Это казалось Петруше очень странным, каким это образом из цветка сделается яблоко? А между тем ему хотелось узнать, сколько у него будет яблоков; каждый день он принимался считать цветки, но никак не мог перечесть, - так их много было.
Однажды, когда он занимался таким счётом, Петруша видит, что-то между цветами шевелится; смотрит - то прехорошенький зелёный червячок ползёт по ветке. Петруша вскрикнул от радости.
- Смотри, Игнатьич, к моим белым цветочкам гости пришли, - сказал он садовнику, - посмотри, так и вьются вокруг них.
- Хороши гости! - отвечал Игнатьич. - Эти гости много кушают. Если их не сбрасывать, то они ни одного листочка на дереве не оставят. Нынешний год такая напасть от червей, что не успеваешь их обирать. Того и смотри, что ни одного яблока с дерева не снимешь.
Петруша призадумался. Смотрит, в самом деле, червяки припадут то к листку, то к цветку и точат так исправно, что не пройдёт минуты, как из листка уже целый край выеден.
Жаль было Петруше зелёных червячков, а делать было нечего: не кормить же было их яблоками?
Вот Петруша принялся обирать этих злых червяков, бросать их на землю и топтать.
Много было ему работы. Каждое утро он приходил избавлять своё деревцо от незваных гостей, и каждое утро они снова появлялись. А тут другая беда: смотришь - на деревцо и муравья полезли. Петруша схватил было одного, но муравей так щипнул его за палец, что Петруша даже закричал. На крик прибежал Игнатьич, узнал, в чём дело, рассмеялся по своему обыкновению, взял немного сырой земли, потёр ею Петрушин пальчик, и боль прошла.
- Ну, - говорил Петруша Игнатьичу, - теперь совершенная беда, - плохо моему деревцу приходится; от червяков я мог его избавить, они так лениво ходят, а вот эти кусаки ещё и бегают скоро, их и не поймаешь.
- Не трогайте их, - сказал Игнатьич, - они за делом на дерево ходят.
- Как не трогать, - говорил Петруша. - Если уж они меня кусают, то что ж от них достанется бедному деревцу, у которого нет ни рук, ни ног, которому нечем от них защититься.
- Муравьи больно кусаются, - заметил Игнатьич, - но они деревцу вреда не делают.
- Да зачем же они на него ходят? - спросил Петруша.
- А вот зачем, - ответил Игнатьич, - посмотрите!
Петруша взглянул и с большим удовольствием увидел, как пара муравьев, схватив большого червяка в охапку, тащила его с дерева долой.
Петруше показалось это очень любопытным. Ему захотелось узнать, что тут будет.
Вот видит он, что муравьи с большим трудом стащили червяка на землю. Тут уж им тащить было гораздо труднее: да, к счастью, встретился им третий муравей, верно, знакомый или просто добрый молодец. Он тотчас бросился на подмогу двум работникам, и они все трое вместе начали очень искусно переваливать червяка с травки на травку. Тут Петруша заметил, что задний муравей иногда становился на цыпочки, чтобы приподнять червяка, а передний вешался всем телом, чтобы перетянуть червяка на другую сторону. Петруше хотелось узнать, куда пробираются муравьи с своей ношей.
Вот они выбрались из травы. Петруша смотрит, - в том месте по земле словно дорожка проложена и по этой дорожке снуют муравьи в обе стороны и в больших хлопотах: кто тащит зерно, кто соломинку, кто мошку, кто просто бежит; двое встретятся, остановятся, как будто поговорят друг с другом, и опять за работу. На этой большой дороге наши работники встретили много помощников; червяка потащили так скоро по глади, что Петруша едва успевал следовать за ним глазами; наконец, муравьи добрались до небольшой кучки, складенной из соломы и хворосту, - такая кучка называется муравейником, - вскарабкались на кучку, правду сказать, не без труда: иной свалился, иному, может быть, и колотушка досталась, но всякий скоро оправлялся и опять за работу, а работа была нелёгкая. Червяк извивался в разные стороны и, кажется, никак не хотел идти в гости в муравейник, но пока одни его держали за ножки, за головку, за волоски, другие проворно разбрасывали под червяком хворост, так что червяк мало-помалу всё опускался вглубь, а наконец, его и совсем не стало видно.
Петруше жаль было бедного червяка, но, однако же, с тех пор, встречаясь с муравьями, он всегда снимал картуз и очень вежливо им говорил: "Здравствуйте, господа муравьи, мои помощники, много ли вы червей с моего дерева натаскали?" Одного только жаль было, что муравьи на эту учтивость никогда ничего не отвечали. Правда, когда Петруша подходил к ним слишком близко, они поднимали головки и как будто слушали, но, видя, что Петруша им никакого вреда не делал, снова принимались за своё дело.
Благодаря этим помощникам, а также и своему попечению, скоро на Петрушином деревце не осталось больше ни одного червячка, и цветки росли всё пышнее и пышнее и пахли свежим запахом; иногда налетали на них мотыльки и бабочки, опускали свой носик в чашечку цветка, тянули из него сладкую каплю и опять улетали.
Петруше также хотелось заглянуть в самый цветок и посмотреть, что в нём такое. Он заметил, что у яблонного цветка пять белых листиков.
Отчего, подумал он, у этого цветка только пять листиков? у других не больше ли будет? Посмотрим.
Он принялся считать белые листики то на том, то на другом цветке, но по всей яблоне на каждом цветке было пять листиков, - ни больше, ни меньше, и у каждого эти пять листиков вставлены были в зелёную трубочку. Заглянул он в средину цветка: посреди белых листиков было множество тоненьких тычинок с жёлтыми головками. Он было принялся считать и эти тычинки, но никак не мог перечесть, - так этих тычинок было много.
Между тычинок торчало ещё что-то беленькое, но без жёлтой головки.
Петруше захотелось узнать, что это такое между тычинками.
Он оборвал осторожно сперва белые лепестки цветка, потом тычинки и немало удивился, когда увидел, что в средине были какие-то пестики. Он счёл их: их было также пять. Это ему показалось странным. Петруша сорвал ещё несколько цветков: в каждом было внутри по пяти пестиков, - не больше и не меньше.
Петруша, заметив это, положил себе чаще заглядывать в цветки, чтобы узнать, что выйдет из этих пестиков.
Между тем время шло своим чередом; много было бед на молодое деревцо: то дождь лился долго, а после того Петруша смотрит, - по его деревцу мох потянулся. Сначала Петруша тому было очень обрадовался, что его деревцо принарядилось, а Игнатьич опять начал смеяться.
- Эх, сударь, - сказал он, - как ваше-то деревцо мохом затянуло!
- Ну так что же? - отвечал Петруша. - Видишь, как красиво?
- Оно красиво, правда, - заметил Игнатьич, - только вот что плохо, что вашему деревцу от такой красоты не поздоровится. Ведь этот мох - дармоед. От него ни цвета, ни плода, а между тем он вашим деревцом питается, сок из него тянет, на его счёт живёт.
Петруша послушался Игнатьича, очистил мох, собрал его в бумажку, принёс домой, и ему этот мох пригодился. Старшая сестрица выучила Петрушу наклеивать этот мох на бумагу, отчего выходили прехорошенькие картинки.
Были и другие беды. Вдруг дожди перестали идти, долго-долго не шли, и Петруша слышал, как старшие горевали, говоря: "Засуха, ужасная засуха!"
Петруша сначала не понимал, о чём тут горевать, когда дождь не идёт и можно каждый день гулять сколь хочешь. Но однажды утром приходит он к деревцу, смотрит - листики свернулись, цветы повисли. Петруша так и всплеснул руками.
А Игнатьич-насмешник опять смеётся.
- Пригорюнилось никак, сударь, ваше деревцо?
- Да отчего это? - спросил Петруша.
- Известное дело отчего, - сказал Игнатьич, - вы вашему деревцу пить не даёте.
- Как пить?
- Да посмотрите, у него земля-то пыль пылью: коли не будете его поливать, так оно и совсем погибнет.
- Ах, какая беда, - вскричал Петруша. - Ну что теперь делать?
- Известное дело, - отвечал Игнатьич, - полить его водой поскорее. Дайте, хоть я вам помогу.
Игнатьич обкопал землю вокруг деревца и принялся усердно поливать её.
- Да что же это? - сказал Петруша. - Ты на смех, что ли, это делаешь? Выливаешь понапрасну воду на землю, и бедному деревцу ничего не достаётся.
- Уж будьте спокойны, сударь: ведь у деревца корешки-то в земле. Они всю воду высосут, а через корешки вода и в деревцо поднимется, и до листьев и до цветков доберётся.
Петруше очень хотелось видеть, как вода будет пробираться вверх по деревцу, но этого он не мог никак заметить. Игнатьич говорил, что вода пробирается не снаружи, а внутри дерева. В самом деле, когда Петруша посмотрел на отрезанный сучок у другого дерева, то ясно увидел, что внутри сучка всё были маленькие дырочки и что отрезанные места были сырые.
Петруша срезал несколько травок и увидел там дырочки ещё явственнее, и из срезанных мест целыми каплями выходила жидкость, иногда белая как молоко. Петруша взял большой ствол от лопушника, разрезал его и увидел, что вдоль ствола шли все трубочки, по которым, вероятно, пробиралась вода из земли. Тогда Петруша поверил Игнатьичу. И в самом деле, политое деревцо к вечеру опять повеселело; молодые листья развернулись и цветы распустились.
Прижизненные публикации не обнаружены.
Впервые напечатано: Одоевский В. Ф. Избр. педагогич. соч., М., 1955, с. 158-163.