В. Т. Нарежный. Запорожец.
НОВЫЕ ПОВЕСТИ
--------------------------------
Воспроизводится по изданию:
В. Т. Нарежный. Избранное, - М. Сов, Россия, 1983.
OCR Pirat.
--------------------------------
Едва взошло осеннее солнце над необозримыми равнинами моря Черного, вся
Запорожская Сечь зашумела. Бесчисленное множество парода толпилось на
обширной площади, пред храмом угодника Николая. Громкой звон колоколов
потрясал воздух. Звук труб и лнтавров далеко расстилался по ровному полю и
гладкой поверхности моря.
Радостный говор народа изъявлял всеобщее восхищение.
Что ж было виною сего торжества всеобщего? Еще на заре утренней
прискакал гонец с радостным известием, что войсковой атаман Авенир Булат,
по весне отправившийся с отборною дружиною для усмирения хищных
закубанцев, возвращается восвояси с полною победой и богатою добычей. Он
просил духовенство не начинать литургии, пока не вступит в Сечь, дабы
воины, столь долго лишавшиеся счастия слышать слово божие, при самом
появлении в пределы места драгоценного, могли сего сподобиться, облобызать
крест господен и окропиться водою священною.
С постепенным возвышением солнца нетерпение народа возрастало. То
глубокое молчание, то шумные восклицания измеряли время. Наконец, с
восточной стороны поднялась в поле пыль высокая; еще одно мгновение, и все
увидели развевающуюся в воздухе хоругвь Запорожскую. Кто опишет радостное
смятение обитателей Сечи, их крики, вопли и завывания? Но увы! прибывший с
радостным известием гонец, по именному велению атамана умолчал, что этот
храбрый муж, этот достойный предводитель получил две глубокие раны, одну в
грудь, другую в голову. Не имея сил сам собою держаться на коне, он ехал,
поддерживаемый с каждой стороны казаками; двое вели за узду унылого коня
его. За ним несли хоругвь, и храбрая дружина следовала с поникшими
взорами. Вздохи теснили грудь каждого, и щеки омочены были обильными
слезами. Они не смели взглянуть на оставшихся в Сечи товарищей, стыдясь во
взорах их встретить достойные упреки, что сами возвращаются в совершенной
целости, кроме нескольких, падших на поле решительной битвы, а не умели
сберечь храброго вождя своего.
Когда Авенир поровнялся с дверьми церковными, то по данному им
мановению коня его остановили. Духовенство приблизилось к нему с крестами
и хоругвиями священными.
Но, взглянув на бледное лицо атамана, едва испускающего дыхание, оно
остановилось с ужасом. Все людство, толпившееся вокруг его, узнав причину
поражения духовных, восстенало, подняло вопль горестный и возрыдало.
Мгновенно колокольные звоны и звуки трубные умолкли, и не было бы конца
общему смятению, если бы сам Авенир не дал знака к молчанию. Глубокая
тишина распростерлась; он собрал силы и - хотя голосом слабым, но довольно
внятным - произнес: "Почтенные отцы духовные и вы, дети мои, казаки
запорожские! Неужели последним подвигом не заслужил я, чтобы встретили
меня с веселием, как всегда встречали доселе возвращавшегося из походов?
Неужели раны, атаманом вашим полученные, могут пристыдить вас при свидании
с родными нам малороссиянами или безбожными агарянами? Или дорогою ценой
купил я победу и приобрел корысти? Обозрите все, сочтите - и будьте веселы!
Двадцать храбрых казаков пали на месте битвы, до сорока ранены. Зато
получили мы, если не навсегда, по крайней мере на долгое время,
спокойствие; в плен взято около тысячи мужей, жен и детей обоего пола;
отбито пятьсот коней, триста волов, бесчисленное множество овец, несколько
дюжин ружей, пистолетов, сабель, дорогих ковров и связок шелковых и
бумажных тканей. Посредством торга с соседними турками и татарами обратите
всю добычу в серебро и золото. Десятая часть- - по установлению нашему -
да посвятится на украшение храма угодника божия; что достанется на мою
долю, если к тому времени угодно будет провидению воззвать меня к иной
жизни, да будет вручено по равным частям этим четверым моим провожатым,
сему старцу Вианору и этим юношам: Астиону, Эрасту и Крониду. Они же
должны быть наследниками и прочего имущества, трудами моими
приобретенного. Теперь уготовьте для меня одр у этих врат церковных.
Возлежа на нем, я хочу услышать, может быть в последний раз, святое слово
божие и помолиться благому милосердию об отпущении многочисленных грехов
моих".
В ту же минуту исполнено было желание Авенира. Погребательный одр
поставлен на месте назначения и покрыт ковром драгоценным. С величайшею
осторожностью сняли его с коня и усадили на сем ложе. В головах стал
знаменосец, имея по обе стороны Вианора и Астиона; в ногах стояли Эраст и
Кронид; все воинство, бывшее с ним в походе, стало в полуокружии. Во время
священнодействия глаза Авенира обращены были к небу; время от времени
делал он крестные знамения довольно твердою рукою и, несмотря на раны
тяжелые, кланялся низко. По окончании литургии духовенство вышло на
крыльцо церковное, где, во-первых, отправлена панихида о успокоении душ
воинов, на брани убиенных, потом пропето многолетие православному царю
московскому, а наконец совершено водоосвящение, и все распущены по
куреням. Знамя Запорожское торжественно внесено в церковь, а одр с
атаманом поднят и отнесен в дом его, стоявший близ самого храма. Там уже
дожидал его славный врач Сатир (славный потому, что был один во всем
Запорожье, где каждый больной лечился как знает), польский уроженец,
проживавший с семейством на хуторе.
По осмотре ран и промытии оных Сатир сказал окружавшим постелю атамана:
"Если бы раны были свежи, то я сейчас сказал бы, чего надеяться можно. Но
как они довольно долго оставались без всякого врачевания, то будьте
терпеливы до завтрашнего полудня. Мази мои спасительны и составлены по
рецептам знаменитейших врачей, которые тех только не принимались
пользовать, у коих головы были уже отрублены".
По окончании перевязок Авенир объявил, что чувствует наклонность ко
сну, почему приказал удалиться всем, исключая престарелого Вианора,
который при нем к остался.
Врач Сатир, получивший за посещение щедрую плату, поскакал в хутор, а
печальные Астион, Эраст и Кронид, повеся головы, побрели в курень свой,
близ атаманского дома устроенный, где они, с тремя прислуживавшими им
казаками, все жили вместе. Кто ж такие, этот старик Вианор и эти трое
молодых казаков, коих атаман отличал от прочих, имел к ним неизменную
доверенность и обходился не как добрый начальник, но как самый ближний,
нежный родственник, хотя они и сами не знали, кто такие были, откуда и
каким роком в начале отрочества попались в Сечь Запорожскую? Это мы увидим
впоследствии.
Под вечер они все трое получили повеление явиться к Авениру, которого и
нашли гораздо в лучшем состоянии, нежели в каком оставили. Он сидел на
постеле и в самом деле был бодр и весел, или только хотел таким казаться.
Комната освещаема была слабым светом лампады, горевшей пред образом. Он
указал пальцем на скамью, стоявшую в ногах постели, и они сели. Авенир
стал подле них, опершись на столбик кроватный. Тогда Авенир, помолчав
несколько, сказал: "Пора нам, друзья мои, короче между собою
познакомиться. Хотя мы живем здесь около двадцати лет, но вы столько ж
знаете меня, сколько один другого, сколько каждый знает самого себя, то
есть нисколько. Будьте внимательны к словам моим; они очень для вас важны.
Чтобы не расстраивать меня в сем болезненном состоянии, я требую, чтоб
никто из вас не прерывал меня в повествовании, хотя бы некоторые
обстоятельства сильно кого-нибудь из вас тронули. Слушайте.
Вы видите во мне единственного сына маркиза де Газара, богатейшего
помещика в Лангедоке, но зато самого надменного, своенравного,
непреклоннейшего из всей области.
Обыкновенно половину года проживали мы в Париже, а другую в деревне.
Находясь в городе, я ланят был всегда то ученьем, то искусствами, то
посещением домов, знакомых отцу моему, и время текло хотя единообразно,
следственно - довольно скучно, однако сносно. До двадцатидвухлетнего
возраста я не знал других чувствований, кроме страха к самовластному отцу,
почтения к моему ментору и совершенного равнодушия ко всему, меня
окружающему.
Мне сказывали, что мать моя была добрая, кроткая, снисходительная
женщина, а потому я мог бы ощущать и четвертое чувствование - любовь ко
всему изящному, но она умерла, когда я ничего еще не мог чувствовать.
В 1-й день апреля, в который исполнилось мне двадцать два года, я
позван был в кабинет отца моего. Облобызав по обыкновению его руку, я
равнодушно ожидал приказаний, мало заботясь об исполнении оных, ибо
грозный, вечно недовольный взгляд отца мало-помалу произвел в сердце моем
какое-то онемение, так что для меня все равно было слышать: "Леон! ты
поступил в том и том очень разумно, я тобою очень доволен!" или: "Леон! ты
сделал преглупый такой-то поступок, и маркиз Газар стыдится иметь тебя
своим сыном!" или: "Леон! ты поступил в таком-то случае как настоящий
мещанин! Если впредь также провинишься, то сошлю тебя в деревню и посажу в
тюрьму на целые два года. Не забывай даже во сне, что ты теперь граф
Бонвнль, а по кончине моей примешь на себя знаменитое имя маркиза Газара.
Поди вон и целые два дня не смей показаться на глаза мои!" Я почтительно
кланялся, уходил, и если бы он не призывал меня по прошествии сего срока,
то я готов бы был не видать его хоть двадцать лет. Может быть, вы, друзья
мои, подумаете, что бог одарил меня тем правом, что я, смотря на предметы
равнодушно, и в самом деле был бесчувствен? Совсем нет! Если можно иногда
пылинку но подобию сравнивать с огромною горою, то я скажу, что сердце мое
в тогдашних обстоятельствах подобилось горе Этне, покрытой снегом. Все на
ней, по-видимому, покойно, но в недрах ее клубятся целые реки огненные, и
как скоро прервут они оплоты, их удерживавшие, то какая сила человеческая
остановит их порывы? Я сделал сие отступление нечаянно, по кстати. Теперь
вы в начертанной мною картине видите отца моего и меня в настоящих видах.
Помнится, я остановился на том, что в день моего рождения потребован
был к отцу. Он принял меня дружелюбнее обыкновенного, приказал сесть
против себя и сказал:
"Леон! с сего часа ты перестаешь быть мальчиком и делаешься настоящим
молодым человеком, который имеет право управлять своими поступками под
надзором одного отца своего. Вчера еще, одарив щедро твоего ментора, я
отпустил его; составил для тебя особый штат и назначил в доме особое
отделение. Живи как хочешь; но отнюдь не забывай, что ты граф Бонвиль и по
времени будешь маркизом Газаром. Каждый шаг твой будет мне известен, и
если хотя одним недостойным словом или низким взором обесславишь высокое
свое звание, то от одного мановения моего все величие твое улетит дымом на
воздух, вся знаменитость лопнет, как мыльный пузырь. Через несколько дней
мы едем в Лангедокский замок и пробудем там до осени. По возвращении в
Париж я куплю тебе роту в котором-либо полку королевской гвардии или
армейский полк, или камергерский чин, смотря по обстоятельствам; потом
выберу тебе невесту, ибо у меня на примете есть две; ты женишься и будешь
искать счастия или при дворе, или в поле. Это зависеть будет от выбора
невесты".
Мы скоро прибыли в Лангедокский замок, и отец мой повестил о том
соседнее дворянство заведенным порядком, т. е. приглашением на
великолепный обед и просьбою, которая значила дозволение, посещать его во
всякое время. Он и подлинно принимал всегда и всякого ласково, но никого
не удостоивал взаимным посещением. Я занимался чтением, прогулками и
охотой. Мне позволено даже было заходить иногда к кому-либо из дворян на
завтрак и на обед.
"Граф! - говорил мне отец однажды, - что было бы непростительно для
меня, за то свет с тебя не взыщет. Ты еще не самовластный господин и не
составляешь собою члена в государственном теле. Когда же сделаешься
маркизом Газаром, то непременно должен совершенно перемениться.
Смотри только внимательно на мое поведение и одного этого образца для
тебя довольно".
В одно прекрасное утро, в средние мая, одевшись в охотничье платье, в
сопровождении одной собаки вышел я из замка. Я не был страстным охотником,
а потому мало заботился, что почти совсем не встречал дичи, а где и
попадалась она, то я на воздух тратил заряды. С меня довольно было
проходить прелестные поля, смеющиеся долины и привлекательные рощи,
смотреть на все эти красоты природы, коими благое небо преимущественно
одарило стороны полуденные. Идучи далее и далее, я наконец очутился в
таких местах, где не бывал от роду. Новизна эта еще более меня пленила.
Солнце было уже в полуденной точке.
Голод и жажда начали меня беспокоить. Не может быть, думал я, чтоб в
такой восхитительной стороне не было ни одного помещичьего замка или по
меньшей мере аренды.
Я бодро пошел далее, и, едва выбрался из тенистой липовой рощи, как в
двухстах шагах представился мне небольшой, но красивый домик, а невдалеке
деревня, прекрасно отстроенная. Я прислонился к дереву и размышлял: к кому
мне пожаловать, к господину ли дома или к деревенскому старосте.
Надумавшись, я сказал вслух: "На что беспокоить помещика и притом
незнакомого? Не лучше ли отобедать в деревне за деньги, так еще доставлю
тем выгоду какомунибудь поселянину!" - Я сделал шаг вперед и остановился,
услыша по правую сторону голос: "Какие расчеты!" - Я оглядываюсь и вижу в
пяти шагах от себя кавалера Ле-Льевра, человека пожилого, но самого
забавного, шутливого.
Он часто посещал замок Газар, и мы давно обращались с ним на
приятельской ноге. "Как? - вскричал я, подошед ближе и обняв его, - какими
судьбами вас здесь вижу?" - "Я с большим правом могу вам сделать этот
вопрос, - отвечал он, - ибо вижу вас от замка Газара за четыре добрые
мили, а вы видите меня подле моей хижины. Вот она!"
Он, так сказать, потащил меня с собою; мы скоро вошли в гостиную, и я
представлен был малочисленному семейству кавалера. Оно состояло из пожилой
жены его, по виду женщины простой - во всем значении сего слова, молодого
сына, служащего в армейском полку поручиком и обыкновенно во время
отпусков проживавшего в отцовском доме, и дочери Юлии, прекрасной
шестнадцатилетней девушки.
Обед был небогатый, но весьма довольный. По окончании оного Юлия повела
нас в сад, показала цветник ее саженья, кусты розовые и ясминные, за коими
ходила; в беседке играла на лютне, пела прелестные романсы, словом -
обворожила всех и в особенности меня. "Несравненная девушка, - говорил я,
едучи около полуночи домой на верховой лошади кавалера, - как прекрасно
цветешь ты в уединении!
Какая из всех виденных мною красавиц парижских может сравниться с тобою
в простоте, любезности, привлекательности?!"
Редкий проходил день, чтобы я не был в поместье ЛеЛьевра; не было
минуты, чтобы не думал о его дочери, и в течение трех месяцев любовь моя
взошла на высшую ступень. Юлия была чистосердечна, как аркадская пастушка,
и в первые недели знакомства нашего, когда я осмелился объявить ей
беспредельную страсть свою, она со всею свободою невинности открылась, что
с первого на меня взгляда полюбила от всего сердца и ничего столько не
желала, как принадлежать мне. Чего не доставало к моему благополучию? Ах!
весьма многого. Как ни стремилось сердце мое открыться перед маркизом,
сколько раз ни решался я при первом свидании объявить ему о своей страсти
и умолять о согласии, но, увидевшись с ним, взглянув на гордую осанку, на
свирепый или, по крайней мере, на туманный взор, я колебался, умолкал и
приведение к концу своего намерения откладывал до другого времени.
В одно утро, узнав, что отец мой прогуливается в саду, я укрепился в
сердце, нашел его и, несмотря на грозный взор, стал на колени и довольно
твердым голосом сказал:
"Ваше превосходительство! (Я никогда не смел назвать его именем отца.)
дозвольте мне открыть пред вами сердце мое". - "Завтра! - отвечал он
голосом пасмурным, - завтра я выслушаю тебя". - Он удалился, не удостоя
меня дальнейшего объяснения. Боже! Что тогда чувствовал я в душе своей?
Если законы природы неизменны, то почему одно лицо обязано любовью к
другому, которое платит за то ненавистью? Тронутый таким хладнокровием
отца, оставившего меня на коленах, не выслушав о причине такого унижения,
я поклялся в душе моей - лучше погибнуть, чем оставить Юлию и жениться на
невесте, какая мне предназначена будет упрямством гордого властелина.
На другой день, рано поутру, я получил повеление садиться в карету и
ехать - куда повезут. Приготовив прощальное письмо к Юлии, в коем
торжественно обещал ей свою руку, я сел в карету вместе с моим
камердинером, Клодием, росшим при мне с самой колыбели. Он был несколькими
годами старее меня, и его преданность, расторопность, всегдашняя
готовность к услугам сделали его для меня необходимым. Нетрудно будет вам
отгадать, куда снаряжена была сия поездка. Мы прибыли в свой парижский
дом, и прежняя несносная жизнь началася. Однако надобно отдать
справедливость, что отец мой день ото дня становился ласковее,
приветливее. Под конец осени я немало был удивлен появлением доброго
Клодия с новою парою блестящего мундира. "Поздравляю вас, - сказал он, - с
королевскою милостью! Вы теперь полковник драгунского полка,
расположенного недалеко от границ испанских. По воле его
превосходительства, извольте одеться в это платье и явиться к нему".
С удовольствием принял я сей подарок (да и кого не прельстил бы он в
мои лета?), поспешно оделся и полетел к отцу с благодарностью. "Граф! -
сказал он с возможною важностью, - теперешним счастием своим обязан ты
другу моему, Д*, а вскоре, надеюсь, ты будешь благодарить его за больший
знак милости. Мы сегодня у него в доме обедаем".
У маршала Д* я никогда не был и даже мало знал его лично, а потому во
время езды терпеливо слушал отцовские наставления, как должен я вести себя
в присутствии его светлости. Прибыв в палаты сего вельможи, я нашел
огромное, блистательное общество, был представлен хозяину и его семейству,
и не прошло часа, как я возненавидел маршала за непомерную спесь и
самохвальство его, ощутил презрение к жене его, истинной кокетке, и еще
большее отвращение к тридцатилетней дочери их, столь же надменной, как
отец, и такой же кокетке, как мать. За нею увивалось множество щеголей
разного рода, и она смотрела на искательство их как королева, удостоившая
кого-нибудь из подданных милостивого взгляда. По окончании великолепного
обеда гостей ввели в огромную залу, где увидел я воздвигнутый жертвенник и
подле него епископа в приличном облачении. Не понимаю, как это случилось,
только я, ведомый отцом за руку, очутился у алтаря, и в ту же минуту
явилась подле меня Аделаида, дочь маршала. Я остолбенел, оцепенел,
окаменел и тогда только несколько опомнился, когда сперва епископ, а после
отец мой, а там маршал и многие из гостей начали поздравлять меня с
благополучным совершением вожделенного брака. Аделаида с великою важностью
подала мне руку для поцелуя; но я чувствовал, что губы мои дрожали и были
как ледяные. Зачем описывать окончание сего горестного дня? Увидясь один
на один с отцом, я сказал: "Вы сделали меня на всю жизнь несчастным, но не
думаю, чтоб от того сами были счастливее". Свирепый взор его был ответом.
Среди беспрестанных горестей, тоски, мучения прошло более полугода, и
Аделаида уведомила меня о своей беременности. Я не знаю, как назвать
тогдашнее чувствование, какое ощутил я при сем известии. Это была смесь
удовольствия, беспокойства, неприятности и досады. Однако с самого того
времени я стал ласковее смотреть на жену свою, но вместе с тем приметил,
что и она не менее ласково смотрит на статного, пригожего камергера
Флизака, и надо отдать справедливость, что его геркулесова наружность была
весьма обольстительна для всякой Омфалы. Открытие сие крайне меня
осердило. Как, думал я, будучи страстно влюблен в Юлию, я не дозволял себе
даже и подумать о неверности, а ненавистная Аделаида - нет! Как скоро
удостоверюсь в измене, то - погибель преступникам неизбежная.
По кончине отца решился я оставить опротивевший Париж и отправился к
полку, на границу Франции. Тем самым думал я избавиться присутствия
опасного придворного, не навлекая на себя нарекания, неразлучного с
названием ревнивца.
Первые месяцы пребывания моего в полку прошли довольно спокойно, или -
-по крайней мере - сносно. Аделаида родила сына, которого нарек я
Леонардом. Хотя я, по смерти отца, сделался маркизом Газаром и обладал
весьма большим имуществом, однако, несмотря на все убеждения моей маркизы,
настоятельно требовал, чтобы она кормила дитя своею грудью, в противном же
случае грозил отнять от нее навсегда сына. Это устрашило Аделаиду: она
решилась преодолеть отвращение и сделаться кормилицею.
Это звание тем более пугает знатных женщин, что они в это время должны
отказаться почти от всякого развлечения. Приятно ли в самом деле маркизе
Газар, дочери маршала Франции, принять кого-либо из гостей, а тем менее
побывать в каком-нибудь блестящем обществе с запачканным ребенком и
дозволять ему пред всеми играть полусокрытыми ее прелестями. Она часто
задумывалась, просиживала долгое время, не произнеся ни слова, или
уединялась в свою комнату, по нескольку часов проводила там, запершись с
своею верною Перретою, которая некогда нянчила ее на руках своих и была
доселе в неизменной доверенности. Такие поступки жены моей я причитывал
скуке и казал вид, что ничего особенного не примечаю.
Наконец, по прошествии года после рождения моего сына, по совету
медиков, младенец отнят от груди, и жена моя в первой раз приятно
улыбнулась. Она с приметным удовольствием передала его с рук своих в руки
нянек и мамок и с величавым видом ушла на свою половину. Такой поступок
матери мне крайне не понравился, но мало ли что не нравилось мне со
времени роковой женитьбы! Я нимало не думал возбранять Аделаиде в принятии
гостей и в разъездах куда хочет; а она с своей стороны не считала за
нужное просить от меня дозволения посмотреть на свет после годичного
своего заключения.
Недель около двух после этого, в одно прекрасное майское утро, вошел ко
мне честный Клодий с видом крайне пасмурным. Хотя со времени моей женитьбы
я никогда не видывал его прямо веселым, но также он не бывал и печален.
Посему с удивлением я спросил: "Что это значит, Клодий, что ты в весеннее
утро, под полуденным небом Франции, смотришь, как в зимнюю пору камчадал,
одержимый цинготною болезнию". - "Ваше превосходительство, - отвечал он со
вздохом, - дай бог, чтоб мой вид обманул вас и чтоб мое подозрение было не
вернее, как грезы страждущего горячкою". - "Однако говори скорее, - сказал
я решительно, - какое подозрение? в чем? на кого?" - "Мне больно, -
отвечал Клодий, - сердце мое трепещет от ужаса, если я в доброе, невинное
сердце ваше волью полную чашу горести; но что ж мне делать? Когда я,
будучи лет пятнадцати, а вам было с небольшим десять, важивал вас в садах
Газарского замка, с того времени поклялся неизменно к вам верностью, хотя
бы кто потребовал от меня измены с опасением потерять жизнь. Слушайте:
Вчера, иод вечер, зная, что за мною никакого не будет дела, пошел я в
сад и, залегши в жасминных кустах у большой беседки, предался размышлению
и неприметно задремал. Не знаю, долго ли я пробыл в сем положении, только
громкий смех разбудил меня, и я начал прислушиваться.
Вскоре различаю знакомой мужской голос, не могши припомнить, чей
именно: "Ин прощай, верная Перрета! Вот тебе письмо и двадцать червонных.
При первом удобном случае доставь письмо по принадлежности, а деньги
возьми себе на башмаки. Будь уверена, моя дорогая, что услуга твоя забыта
не будет, как и все прежние никогда не забывались". - "Простите, г-н
Флизак, - отвечала Перрета, - и будьте уверены, что как прежде, так теперь
и впредь я готова усердно служить благородным и благодарным людям.
Надеюсь, что если не сегодня, то наверное завтра вы на опыте узнаете,
можно ли всегда полагаться на обещания Перреты".
Они расстались, я немного приподнялся и видел, что г-н Флизак,
приближаясь к калитке у ограды сада, отпер ее (вероятно, поддельным
ключом) и скрылся. Перрета хотя проворно пробиралась в дом, но была мною
настигнута на самом крыльце. Слыша топот бегущего человека, она оглянулась
и, увидев меня, несколько изменилась в лице и спросила: "Ты где был,
Клодий? и куда так спешишь?" - "Прогуливался, - отвечал я простодушно, - в
саду, вот там (указав в противную сторону той, где были камергер и
Перрета); но, увидя издали, что ты бежишь в господский дом, почел, что
маркиз меня, а маркиза тебя спрашивают, бросился со всех ног, чтоб
опередить тебя и доказать, что я первому не менее предан, как ты
последней". - Едва мы прошли коридором к парадному входу, как увидели, что
карета маркизы быстро выезжала за ворота. Перрета показала недовольный вид
и пошла на свою половину, а я от всего сердца радовался, что по крайней
мере на сей день мой добрый господин избавлен будет от предательства.
Я пошел к крестовой сестре моей, Маше, которая выдана вами замуж за
храброго Мартына, капрала полка вашего, упросил, чтоб она в сей же вечер
назначила домашнюю вечеринку и самолично уговорила г-жу Перрету быть
участницей в весельи. "Вот тебе на расход деньги, - сказал я,- но смотри,
- никому ни слова". Как хотелось, так и сделалось. Я также присутствовал
на этом пиру. Много было закусок, а вин и того больше. Когда готовились
потчевать гостей шампанским, я, отведши Машу в другую комнату, сказал:
"Налей для г-жи Перреты бокал побольше других и подай мне". Когда это было
исполнено, то я всыпал туда заготовленный мною сонный порошок. Маша
переменилась в лице и спросила: "Что это значит, братец?" - "Разве ты
считаешь меня ядотворцем? - отвечал я строгим голосом. - Кажется, ты давно
знаешь крестового брата своего! Успокойся Маша! Этот порошок имеет силу,
что тот, кто его выпьет, сделается гораздо веселее обыкновенного. Поди к
Перрете, проговори почтительную речь и поднеси бокал, а я с большим
подносом подойду к прочим гостям". По желанию моему все исполнилось.
Вскоре Перрета начала зевать, жмуриться и потягиваться. "Что за напасть, -
сказала она едва внятным голосом, - я, кажется, выпила не больше других а
сон так и валит с ног. Г-н Клодий! потрудись проводить меня до коляски". -
"Г-жа Перрета! - Отвечал я с видом усердия - что хорошего, когда я привезу
вас в дом маркиза спящею и должен буду до вашей спальни нести на руках!
Еще не поздно, и нас увидят все челядинцы. Явный соблазн! Не лучше ли вам
часа на два отохпуть на постели Машиной, а я даю честное слово дожидать
вашего выхода". - Перрета лишилась употребления языка, сделала рукою знак
согласия; я и Маша повели ее в спальню и уложили на постель. Тотчас начал
я шарить в ее карманах, с трепетом выхватил нужное мне письмо и спрятал.
"Машенька! - сказал я изумленной сестре, - будь спокойна. Эта одна бумага
и была только мне надобна. Вероятно, Перрета проспит до позднего утра; не
беспокой ее. Когда ж проснувшись будет усиливаться уйти домой, то
постарайся удержать ее, пока не явится сюда присланный от маркиза с
дальнейшими приказаниями".
Вот все, милостивый государь, что я сделал; не знаю доныне и сам,
хорошее ли или худое. Возьмите письмо и читайте. В ближней комнате буду
ожидать ваших приказаний".
Клодий вышел. Я сидел в креслах, подобясь египетскому Мемнону, т. е.
склоня голову назад, устремя глаза к небу и положа руки на колена. Мрачные
мысли, подобно громовым тучам, клубились в голове моей. Холодный пот
показался на лбу; сердце то непомерно трепетало, то совсем замирало. Какое
ужасное положение!
Однако ж я скоро собрался с духом. Выражения отца моего пришли мне на
память. Сердце наполнилось твердостью; я встал, начал ходить по комнате,
вертя в руке проклятое письмо, и говорил: "Будь мужествен, маркиз Газар!
Прилично ли благоразумному человеку печалиться и впадать в мучительное
уныние от того, что женщина, называвшаяся его женой, сделалась распутною,
бесчестною! Разве тина, в коей погрязает она против моего чаяния, может
опятнать почтенное имя мое?" - Конечно, по принятому мнению, мщение в
таком случае необходимо; но благоразумие и справедливость требуют, чтоб мы
как можно внимательнее рассматривали, в чем состоять должно это мщение.
Я сел хладнокровно, по-видимому, в кресла, развернул письмо и прочел
следующее:
"Милая, бесценная, но чрез меру жестокая Аделаида!
Когда я в прелестных объятиях твоих упивался блаженством неизъяснимым,
я не жаловался, что ты, исполняя строгое повеление отца жестокосердого,
согласилась сделаться женою неизвестного тебе деревенщины, но утешался
мыслию, что я был любим тобою. Я также не жаловался, что ты, следуя
глупому требованию твоего педанта, целый год решилась просидеть в скучном
уединении, питая грудью сына твоего Аргуса. Теперь я имею полное право на
тебя жаловаться. Как! Ты более двух недель выезжаешь ил дому, а не
вздумаешь навестить приютной пустыни в полумиле от города, обитаемой твоим
придворным затворником.
Неужели Перрета подробно о сем тебе не растолковала?
Не может быть! Проживая здесь около месяца, я более десяти раз с нею
виделся и всякой раз получал удостоверения, что ты обо всем знаешь.
Постарайся ж, обожаемая Аделаида, исправить свой проступок, и чем скорее,
тем лучше. Я приложу все старание, чтоб вознаградить тебя за то мучение,
которое неминуемо должна была ты чувствовать, находясь более года в пытке.
Ах! Как героически ты умела перенести оную! Прости, дражайшая! Дети наши
здоровы и заочно обнимают милую маменьку. Их хорошо воспитывают в
известных тебе местах. Девятилетний Эмиль - настоящий я, а семилетняя
Адель - истинный образ юной Аделаиды. До прибытия твоего в мою пустыню
нетерпение мое прижать тебя к моему сердцу будет возрастать ежеминутно. A
propos! Присланные тобою в начале минувшего апреля двадцать пять тысяч
ливров, увы! улетели на воздух невозвратно".
Прошу вас, молодые друзья, судить о моем отчаянии, бешенстве. Я так
поруган, обесславлен! И эта вероломная была уже дважды матерью до нашего
ненавистного союза!
И сделавшись женою, она не ужасалась быть прелюбодеицею! О отец мой!
Как извинишься ты пред высшим правосудием, что сына своего сделал
злополучным и, может быть, злополучным до гроба.
Пробыв около получаса в этом ужасном смятении чувств и предпринимая
разные планы к отмщению, я наконец решился. Первый и ближайший предмет
этого мщения была бесчестная Перрета, которая, по всему вероятию, повергла
склонную к распутству Аделаиду в доме родительском в объятия порока, как
сделала после в доме мужа и как готовилась и впредь делать.
Быв командиром полка моего имени и вместе комендантом города, им
занимаемого, я написал приказание смотрителю смирительного дома, чтобы
распутную Перрету, взяв из рук, приведших ее, держал там во всю жизнь ее.
Призвав Клодия, я сказал: "Ты заслуживаешь всю мою благодарность за то,
что еще довольно рано открыл мне заблуждение; и я спрашиваю, чего ты от
меня за то просишь?" - "Того, - отвечал добрый Клодий, - чтоб вы никогда
меня от себя не отдаляли, хотя бы судьба занесла вас в землю камчадалов
или караибов; ибо, сколько могу догадываться, на этом месте вы недолго
пробудете". - "Даю торжественное слово исполнить твое желание, - вскричал
я, - а теперь явись к капитану 1-й роты и объяви мое приказание -
отпустить с тобою двух гренадеров; арестуй Перрету, отведи в смирительный
дом и этот пакет отдай смотрителю оного". - "О! - вскричал радостно
Клодий, схватив пакет, - это приказание исполню я с большим успехом и
радостию, нежели если б вы сказали: "Клодий! поезжай в Париж и от банкира
моего потребуй сто тысяч ливров. Вот тебе доверенность!" - Он выбежал из
комнаты, а я продолжал обдумывать средства, как скорее и удобнее привесть
в исполнение мои намерения.
В тот же день приготовил и отправил я к моему нотариусу, в Париж,
форменное полномочие на продажу всего моего имения, исключая замок Газар,
в коем покоились прахи моих предков, и на перевод вырученных денег в
Мадридский банк. После этого, призвав Клодия, возвратившегося уже домой по
точном исполнении моего приказания относительно Перреты, сказал: "Ты
справедливо заметил, верный Клодий, что здесь случившееся и впредь
случиться могущее не дозволяет мне оставаться долее в своем отечестве.
Надо будет искать его под чужим небом. Но бог везде правосуден и благ,
везде есть честные и бесчестные люди. Я думаю ехать в Испанию, как
ближайшее королевство, из которого уже на корабле можно достигнуть всякого
места, какого пожелаешь. Но должна ли непотребная мать спокойно смотреть
на моего сына, играющего на ее коленах, и смеяться терзаниям отца его?
Нет! Этого не будет! Сын мой должен предшествовать мне в Испанию.
Надеешься ли ты, Клодий, что нянька Леонардова, Тереза, к которой он
весьма привязан, согласится оставить с ним отечество?
а к другой привыкать будет для него трудно!" - "Почему ж не так? -
отвечал Клодий. - Впрочем, в ее согласии нет особенной надобности. В
назначенный вами час подвезена будет карета. Тогда объявлю я г-же Терезе,
что ваше превосходительство желает недели на две посетить свой
прародительской замок Газар, но что вместе с тем требуете, чтоб и сын ваш
был с вами; а потому благоволила бы се милость сесть с своим питомцем и
крестовою сестрою моею, Машею, в карету, а двое верных слуг, Петр и Никар,
будут сберегателями их в дороге. Таким образом простодушная женщина и не
увидит, как очутится за границею". Я одобрил план этот и приказал сколько
можно скрытнее готовить все, нужное к спокойному путешествию дитяти.
Сделав распоряжение о двух важнейших предметах, то есть о сбережении
имения и сына, я стал с довольным спокойствием разбирать свое бюро,
пересмотрел все бумаги, бесчисленное множество передрал, а остальные
необходимые спрятал в небольшом ларчике. После этого собрал рассеянные по
разным местам драгоценности, как то: брильянтовые и золотые вещи, уложил в
другой ларчик, а все серебряные рассудил раздарить слугам и служанкам.
Наличных денег было у меня до двух тысяч червонных: эту сумму полагал я
достаточною на издержки до прибытия в Мадрид В таких занятиях, конечно,
горестных, прошел весь день, и я, подремав несколько в креслах, встал с
самым рассветом дня, столько для меня незабвенного.
Едва узнал Клодий, что я уже проснулся, как предстал ко мне и объявил,
что Тереза с малюткой и спутниками в дороге. Я велел собрать в зале всех
моих домашних от мала до велика, заложить дорожную коляску и оседлать две
верховые лошади. Между тем как я переодевался, все было готово. Я вошел в
залу и сказал слугам и служанкам:
"Друзья мои! По домашним обстоятельствам, я должен пробыть в моем замке
Газар, может быть, немалое время.
Я сей час отправляюсь туда, а до прибытия в дом жены моей вверяю оный
твоему управлению, старый, добродушный Мишель, равно как и всех, живущих в
нем. В этой корзине уложены все мои серебряные вещи и тысяча ливров. То и
другое разделите между собою, смотря по должностям, вами отправляемым, и
по возрастам. Прощайте!"
Сопровождаемый Клодием и Бернардом, я сошел вниз и сел в коляску, а
сопутники мои, вскочив на лошадей, установились по правую и по левую
сторону и поскакали в путь. Я забыл упомянуть, что на все догадливый
Клодий, провожая устрашенную Перрету в назначенный для нее приют, угрозами
вечного заточения и обещанием скорой свободы вынудил ее сделать такое
точное описание жилища камергерова, что оное весьма нетрудно отыскать
можно было. И действительно мы пробыли в дороге не более часа, как
завидели искомый нами храм Бахуса и Венеры. Я приказал остановиться и
вышел из коляски, имея под левою мышкой две шпаги, а в правой руке пару
заряженных пистолетов. Случись же так, что, пробираясь к красивому домику
по краю перелеска, нашли на спящего Коллина, любимого слугу жены моей. Мы
остановились с удивлением, и я сказал: "Вот счастливый случай без труда
отыскать надобных нам людей! Клодий! разбуди его". Клодий пошевелил
спящего уютною дорожною палкою; Коллин проснулся, привстал, осмотрел нас и
задрожал. "Бездельник! - вскричал я с крайним гневом, - так-то ты верно
служишь своему господину? Если не хочешь, чтоб я сейчас размозжил тебе
голову, то проводи нас к бесчестному Флизаку так, чтоб он ускользнуть не
мог". - "Милостивый государь! - отвечал Коллин дрожащим голосом, -
требование ваше исполнить весьма нетрудно. Во всем доме одна старая
стряпуха на кухне да мальчишка буфетчик, а я, два кучера, один г-жи
маркизы, а другой г-на Флизака, и лакей последнего - Шарль были в городе
за разными покупками. Как по милости госпожи мы не нуждаемся в деньгах, то
и зашли в питейный дом. Пробыв там не более часа, я и Шарль догадались,
что если еще пропируем хотя четверть часа, то уже нам не дойти домой до
ночи, и потому отправились и полегли в этом прекрасном месте, я здесь, а
Шарль несколько поодаль. Что же касается до кучеров, то они остались в
городе и, вероятно, там заспались. Г-н камергер и г-жа маркиза во все
время своего здесь пребывания пьют шоколад, обедают и ужинают в саду, под
четырьмя прекрасными кедрами, образующими беседку, внизу коих разбросаны
кусты роз и жасминов. Извольте следовать за мною".
Мы достигли садовой ограды; Коллин отпер маленькую калитку, и мы вошли
в эту приятную обитель. "Вон, - сказал Коллин шепотом, - сказанные мною
четыре кедровые дерева. Ступайте прямо, и вы найдете тех, кого ищите".
Я приказал своим сопутникам соблюдать самую строгую осторожность, и мы
начали подвигаться вперед, останавливаясь на каждом шагу, так что около
получаса прошло, пока мы пробрались не более десяти сажен, и тут
остановились, услыша громкий разговор, сопровождаемый смехом.
Я подвинулся еще шага на четыре и из-за стоящего передо мной
каштанового кустарника увидел эту прекрасную чету. Они оба были в утреннем
наряде. На камергере был штофной халат голубого цвета, а на маркизе
розовое тафтяное дезабилье. Они оба сидели к нам лицами на дерновой
скамье, за столиком с шоколадным прибором. Камергер, обняв маркизу с
движеньями, взорами и улыбкой Сатира, сказал: "Согласись, Аделаида, что
хотя ты всегда прелестна, но третьего дня приехала сюда совсем в другом,
виде, нежели в каком теперь находишься. Пламень в глазах твоих потух, розы
на щеках превратились в лилии; некоторая усталость, изнеможение разлились
по всему лицу твоему.
Хотя муж твой в таких делах не что иное как драгунский рекрут, никогда
не прикасавшийся к лошади, однако, думаю, и он заметит сию перемену. Бог
знает, чего не пожелал бы я, чтоб только быть свидетелем, как он примет
тебя по приезде домой, с какою глупою заботливостью станет расспрашивать о
здоровья, с каким усилием будешь ты удерживаться от смеха и с какою
величавою ужимкой потребуешь, чтобы он оставил тебя одну в покое по
крайней мере недели на две, а между тем мы дремать не станем, и..."
Я кипел гневом и мщением. Руки и ноги дрожали, в глазах туманилось.
Однако, скрепя сердце, я бодро выступил вперед, подошел к столу и положил
на нем шпаги и пистолеты. Маркиза громко вскрикнула и упала в обморок.
Камергер, помертвелый, трепещущий, уставя на меня неподвижные глаза,
хранил молчание. "Бесчестный человек! - сказал я, наконец, - какой злой
дух соблазнил тебя нанести мне такое оскорбление? Разве не довольно с тебя
было, что ты обольстил эту несчастную, когда она не связана была никакими
узами, кроме благонравия? Ты продолжал, злодей, и тогда оскорблять законы
божеские и человеческие, когда она сделалась уже моей женою. Умри,
чудовище, или умертви меня и тем усугуби свое беззаконие и жди двойного
наказания от людей и от неба".
Камергер несколько опомнился, привстал и сказал с надменностью: "Разве
не знаете, г-н маркиз, что нам, придворным людям, строго запрещено
сражаться каким бы то ни было оружием? Нам представлено только ратовать
языком.
Итак, если вы считаете себя несколько обиженным, то подавайте на меня
просьбу вышнему начальству и будьте уверены, что без ответа не останетесь.
Я в полной надежде, что один из дядей моих - лионский губернатор, а другой
дворцовый маршал..."
"Подлец! - вскричал я, - если ты не согласишься разделаться со мною
честным образом, то прикажу слугам моим забить тебя до смерти палками!
Гей! Клодий! Бернард!
Будьте готовы".
Верные исполнители воли моей величественно подняли увесистые жезлы свои
и медленными шагами начали подходить к столу. "А! если ты таков,- вскричал
камергер с разъяренным видом, - так ступай в ад, где давно тебе быть бы
должно". - Тут схватил он пистолет и, отбежав в сторону, остановился.
"Отсчитай, щекотливый муж, - кричал он, - двенадцать шагов и стреляй
первый". - Медленными, мерными шагами отсчитал я указанное расстояние,
оборотился к нему и начал прицеливаться. Хотя я дрожал всем телом от
бешенства, однако, утвердясь несколько, спустил курок. Раздался роковой
выстрел, и противник стремглав полетел наземь; однако, лежа ли на земле
или во время самого падения, я второпях того не заметил, и он сделал
выстрел. Несколько минут я стоял неподвижно, не понимая и сам, чего
ожидаю, как по левую руку раздался болезненный вопль и стон: я оглядываюсь
и вижу, что жена моя силится подняться со скамьи, но не может. Я подхожу к
ней и вижу - о небо! - кровь ручьем лилась на траву из левой ноги ее.
Желая осмотреть рану, я нашел, что пуля пониже колена прошла насквозь и
раздробленные кости высовывались из раны. Она продолжала произносить
вопли. "Несчастная! - сказал я, - видишь ли, как правосудное небо, рано
или поздно, наказует беззакония! Бесчестный сообщник твоего преступления
погибает от руки моей, а ты, может быть, погибнешь от руки его!"
На звук выстрелов прибежали Коллин и Шарль. "Отнесите этих несчастных,
- сказал я, - на постели, и кто-нибудь скачи в город за доктором. Может
быть, искусство в силах будет спасти их".
Проходя мимо камергера, я нашел, что он еще жив. Хрипение колебало
грудь его, и судорожные движения потрясали руки и ноги. Достигнув коляски,
я сел; сопутники вскочили на коней, и все продолжали путь сколько можно
поспешнее. К ночи мы проехали уже границу, и я велел остановиться в первой
деревне, чтобы самим успокоиться и дать отдых лошадям, ибо, сверх того, во
весь этот несчастный день ни люди ни лошади не ели и не пили.
Мы остановились у бедной деревенской корчмы, которая по наружности
ничего хорошего не обещала; но та ли пора, чтоб прихотничать? Когда наш
кучер ввез коляску под навес и все лошади снабжены были кормом, тогда и
меня с Клодием и Бернардом ввели в комнату, которая была довольно
просторна, порядочно освещена и столь опрятна, что на скамьях не было
комьев грязи, а на стенах охапок паутины; а я начитался и наслышался, что
в испанских, даже городских гостиницах такие прикрасы за ничто считаются.
Я сел за стол, покрытый чистою скатертью, и спросил у стоящего передо
мной пожилого испанца с важным видом: "Я голоден и хочу быть сыт; скажи
хозяину, чтобы приготовил самый лучший ужин для меня и для трех моих
оруженосцев". - "Ваша светлость, - отвечал предстоявший, - вы изволите
делать приказания самому хозяину Маттиасу де Фернандесу; хотя отсюда до
Байоны и не близко но вы не сыщете трактира столь запасного, как мой, и
смело скажу что если бы сам его католическое величество благоволил у меня
откушать, то я нашел бы, чем употчевать его со всею свитой. Сегодня обедал
у меня маленький французский маркиз с многочисленными сопутниками, и все
довочьны были моим угощением. Для маленького превосходительного
приготовлено было..." - "Постой, дон Маттиас де Фернандес, - вскричал я, -
скажи, сколько было сопутников у молодого маркиза и кто такие?" - "С ним
вместе в карете - отвечал он, - сидели две донны, одна средних лет а
другая гораздо моложе. По обе стороны кареты бы по по одному кавалеру, а
на козлах сидел кучер в великолепной одежде". - "Итак, ступай же, дон
Маттиас де Фернандес и приготовь ужин, сколько можно лучший и
изобильнейший".-"Все будет в одну минуту представлено вашей светлости, ибо
я живу не без запаса", - сказал хозяин поклонился и вышел мерными шагами.
"Кажется здесь обедали наши путешественники", - сказал я и Клодий
отвечал: "Нет сомнения! Мы завтра же их догоним" Тут завелся было разговор
об ужасных происшествиях сего утра, как вдруг хозяин явился с бутылкой
вина и двумя хлебами, а за ним следовала служанка с бочьшим блюдом. Когда
сей припас уставлен был передо мною то выпив рюмку вина, принялся я за
баранину с подчивкою вскипяченною в воде с коровьим маслом. Хотя такое
блюдо во Франции и последнему из моих служителей показалось бы не по
вкусу, но теперь я насыщался им с особенною приятностью. Вскоре поставлены
были пара жареных цыплят и такой же заяц, там рыбное блюдо, а ужин
оканчивался яишницею. Дон Маттиас де Фернандес стоя поодаль, беспрестанно
упрашивал есть и пить побольше ибо де не во всяком трактире в королевстве
удастся найти такой ужин. И действительно, не мог я надивиться
запасливости хозяина и укорял в клевете тех писателей и путешественников,
кон поносят испанские гостиницы как со стороны опрятности, так и угощения.
Как скоро я насытился, то встал и начал расхаживать по комнате! а на
моем месте сели кавалеры Клодий, Бернард и вновь призванный кавалер
Марсель, мой кучер. Хотя наставленного для меня кушанья осталось более
двух третей однако вновь принесенного было блюдо оллы потриды [Любимое
блюдо у испанских простолюдинов: оно сеть похлебка, составленная из разных
мяс. (Примеч. Нарежного.)], три большие куска сыру, три хлеба и три
бутылки вина.
"Кушайте, господа кавалеры, кушайте на здоровье и не говорите, что в
трактире дона Маттиаса де Фернандеса можно так же хорошо поститься, как в
Кармелитском монастыре". - Мои кавалеры и без потчиванья хозяйского не
дали бы маху; они убирали все, как проголодавшиеся волки, и когда на столе
ничего не осталось, то все расположились к покою, я в коляске, а прочие -
где кто хотел. Перед выходом из корчмы я приказал Клодию честно
рассчитаться с хозяином, ни мало не торгуясь, и как скоро рассветет, то,
не дожидаясь моего пробуждения, ехать далее.
Утро было прелестное. По обе стороны дороги зеленели виноградные сады и
оливковые деревья. Клодий и Бернард, кинув затейливую наружность, ехали
позади коляски рядом и курныка