лет перед этим, канун Христова дня на дворе, а время такое же, какое и тогда стояло, теплое время, на радость да на волю разымчивое. По лугам река разливалась. Разлелеялась она, голубушка, так-то просторно - глаза заломит, ежели на досуге пойдешь взглянуть: какое, мол, такое в нынешнем году половодье у нас? Снежины по ней такие-то большие, будто лодки, в обгонку несутся и сверкают боками обледенелыми, ясным солнцем позолоченными. А на льдинах на тех, ровно лес, камыш плывет, - и несет река те льдины с камышом вместе и с зайцами, какие зиму в нем проживали, через Дон к дальнему Азовскому морю. Свежестью и прохладой веет тебе в лицо от реки, и сметает с лица эта прохлада всякую копоть, которую зимой в курной избе насидишь.
Господи боже ты мой! Хотя бы разговор мой про степное житье нескладное как-нибудь в другую сторону повернул и хоть об дне-то господнем весело пришлось поговорить.
Сидят на завалинке старики, около них внучки копошатся и любуются, как это ясное божие солнышко землю парит, воду из ней снеговую высасывает, травкой яркой такой сельские улицы приукрашивает и, словно как живой человек, места такие сухие готовит для великого праздника, где бы можно было малым ребятам красные яйца катать и взрослым парням да девкам сойтись - подсолнечных семенков погрызть и после смирного великого поста друг дружке веселое слово сказать.
На посадском базаре, словно река в непогоду, бурлил наехавший из окрестных сел и деревень народ. Всего больше бабенки горланили. Верст из-за пятнадцати иные притаскиваются к нам на базар потолкаться; самые лютые морозы удержу на них не могут положить. Глупы, бедные! Живут-то они у нас в тесноте да в одиночестве, так им и лестно на народ поглазеть. Сухонькие такие тропки на базарной площади протоптал этот народ, лаптями своими широкими всю ее зарябил. (Как он только в грязь такую непроходную в этих лаптях ходить может?)
Забота у всех немалая на душе лежит: больших денег от всякого хозяина праздник требует. Первое дело: будь ты богат, будь беден, а полведра вина припасай, потому чем же ты попов, когда они с образами к тебе на святой неделе придут, потчевать будешь? Разве брагой-то твоей домашнею, по бедности по своей, обносить станешь их? Другое дело: без убоины тоже в праздничное время скучно покажется. Не набила степнякам оскомины убоина, хоть и говорят, что у нас на степях скота много, только ж не часто, однако, едим мы ее. Целый год помнишь, какая она такая вкусная, ежели бог приведет рождеством да на святой ею полакомиться. Опять дочь-невеста: платок с тебя беспременно к празднику спросит, а то тебе и праздник будет не в праздник, как она целую неделю голосить будет, что вот, дескать, осталась я у батеньки с маменькой для великого Христова дня разутою и раздетою, не дают мне, завоет, родители милые свободушки красоту мою девичью лелеяти, косу русую от работушки расчесывать мне времени нет. Такое-то она тебе напоет, что и скопидомству своему не рад будешь. А там маслица деревянного тоже беспременно (и даже это всего нужнее и спасительнее для христианской души) купить надобно, потому лачужки наши убогие и задымленные тем только о праздниках и красятся, что в переднем углу перед иконами лампадки горят...
Мало, однакож, за всеми этими нуждами к посадским торгашам приезжий народ заходил. У нас эти торгаши не очень-то разживаются, потому есть над ними в каждом посаде и городе набольший такой (капиталами какой побольше всех сумеет заправиться), который их всех в ежовых рукавицах держит, то есть ни разжиреть им, ни с голоду умереть не дает. Знают они того набольшего и почтенье ему всякое отдают, потому может он своего брата во всякое время в бараний рог согнуть, ежели, примером, самая малая поперечка выйдет ему от кого. Оттого, ежели к меньшим-то братьям и навернется какой покупатель, так они его истинно обдерут, потому ежели не ободрать его, так сами они должны с голоду помирать.
Так, говорю, по базару-то так только народ шатался, потому исстари заведено, что уж ежели приехал ты на торг, так мало тебе на нем нужду свою исправить, а и выпить, и походить, и удаль свою показать непременно следует. Подойдет так-то мужичок какой к лавке с куличами, приценится, как и почем продаются они, опробует и пойдет себе с богом к другой лавке тоже прицениться и попробовать. Тут-то взад ему торговцы всякую брань загибают, а он себе ничего, потому надо же дома на деревне ему рассказать все подробно, когда спрашивать начнут: почем, мол, Иван, на базаре в крепости куличи были? Бабенки - тоже и с девками это бывает - к лавкам с красными товарами подойдут и роются в них. Целые вороха навалит им молодой краснорядец незнающий, а они-то всё щупают да между пальцами трут: не линючий ли, мол, ситец-то у тебя? И ведь не бывает у них деньжонок-то, а обновы-то хочется к празднику: стыдить-то себя перед добрыми людьми старым тряпьем и простой даже бабе совестно ведь. Так она пробует материи-то; и видишь ты, что краснеет она и боится чего-то, а там станет торговец товар убирать, либо штуки ситца, либо платков полдюжины у него и не хватает. Ловят их, бедных бабенок, всегда почти. Больно уж просты они у нас и нехитры! И тут-то базару и потсаду потеха бывает. Кроме того, что всё с нее оберут, возьмут - воровским-то - обвешают ее всю, да и водят по селу, показывают, значит, что вот, дескать, баба эта воровка. Случалось слышать, что иные не выдерживали такого сраму и домой назад не приходили уж. Так и пропадет, грешница, словно в воду канет. Поймали тоже - помню я, на Николин день это было - девицу одну дворовую с поличным: двух лещей она стибрила. Невеста уж была, и красивая такая. Прицепили ей рыбу на шею и водят за руки по селу, молодые мещане хохот вслед за ней подняли. И так-то она плакала, так-то убивалась, бедная, и молила, чтобы не показывали ее, не срамили; только всё больше ее на смех поднимали, потому не столько рыба дорога, сколько над взрослой девкой посмеяться хотелось.
- Батюшки мои! Голубчики мои! - вопила она и металась на все стороны. - Ведь не кормят совсем, на одном хлебе, родимые мои, всю зимушку мрем. Ох, пустите меня! Ох, не срамите!..
- Ладно, ладно! Вот лакомка какая! Хлеб надоел ей, рыбки некупленной захотелось. Вот уже возьмут тебя замуж воровку...
Только пришла она домой-то, все накинулись на нее: и господа и дворовые. Тосковала, тосковала девка, и однажды на погребице нашли ее - задавилась...
Такими-то зрелищами одними всегда почти и кончалась торговля посадских мещан.
Был у нас на селе кто-то позубастее их, крохоборов, - кто всю торговлю своими руками вел. У нас на степях всегда так-то: только что въезжаешь в какое-нибудь село, сейчас тебе напротив церкви на самом бойком месте дом покажется, объемистый такой дом, двухэтажный. Видишь ты, что тысяч пять на серебро непременно хозяин упрятал в него. Таким-то он медведем коренастым из всей кучи сельских домов выглядывает, что сразу узнаешь: купецкий, мол, это дом. Не жалеючи толстых бревен, рубит его богатый хозяин, и из каких самый дом сворочен, из таких же и забор выстроен. И хоть, признаться сказать, не очень-то мы богаты, на домишки свои тратим денег не слишком-то много, однако в каждом селе, кроме того дома-медведя, другие дома у господ, у духовных, а то у мужичков иных - хорошие есть: а он от них отличие всегда большое имеет. Нет у него, например, как у господ и у духовных бывает, чтобы садик какой за ним али палисадничек перед ним был или бы хоть, как у мужиков хороших, дома-то при огородах строятся, при просторных таких огородах, - у иного и пашни-то такой большой нет, - никаких таких причандалов, сказываю, не бывает при нем. А просто возьмет себе такой дом самое привольное место, или на церковном выгоне, или близ большой дороги, при въезде, обнесется крепким забором, крепость какая словно, глухо и гладко соломенными сараями накроется, - и стоит он себе господином, и видишь ты, что над всем селом господствует он, что все он своих сильных руках держит. Выше таких домов, кроме церкви господней, ничего во всем селе и не бывает...
Разными светлыми красками расписанные, все-таки бирюками какими-то страшными глядят на божий свет дома эти, словно бы еще покрепче хотят они около себя забор своротить, словно бы глуше еще охота припала ему соломенными сараями со всех сторон призакрыться. Не в пример страшней тебе этот дом собак лютых, какие хозяином спущены хозяйское его добро сторожить, потому от собак тех можно палкой отбиться, а от злой нужды, которая бедный народ в такие дома загоняет, не отобьешься ничем.
Великую скорбь претерпеваем мы, бедняки, когда нас бедная доля наша в дома те приводит. Хозяева их наши лошадиные труды по своей воле самой завалящей копейкой оценивают. Так мы их лупилами и зовем, - тем маленько в горе своем великом и утешаемся только...
Таким-то лупилой у нас в Чернополье Иван Липатыч был, сын Липатки-дворника. Вот и дом его коренастый стоит (такой-то ли неуклюжий на награбленные деньги взнесен!..), с лавками и амбарами. Широкие ворота его настежь отворены, потому ссыпка идет хлеба на дворе, а перед самыми воротами на высоких перекладинах весы качаются. Эх, жаль, умер Липатка! Кабы да на эти перекладины повесить его заместо весов, хорошо бы было, потому, глядя, как родитель качается, не стал бы, может, сынок плутовать да кровь нашу мужицкую пить!..
Тут-то и происходила самая главная торговля. Сюда-то со всех сторон волной необузданной и валил народ. Только и слышно было, что в имя Ивана Липатыча словно в колокола перезванивали. Чуть кто встретится с кем, сейчас спрашивает: куда, мол, родимый? "К Ивану Липатыпу, золотой. Недохваточки разные есть". - "Ох, не ходи, пуще зверя лютует. Меня сейчас в три шеи со двора-то пугнул,- делов, говорит, очень много".
- Иван Липатыч? А Иван Липатыч? - спрашивает бабенка одна молоденькая и робко за рукав лупилу дергает.
- Ну што ты? - огрызается он на нее, а сам на дворе у амбара стоит, овес от мужиков принимает.
- Я вот яичек тебе в подарок к празднику принесла. Куды сложить повелишь?
- Спасибо. Жене поди отнеси, да не мешайся ты тут.
- А я было вот поспрошать хотела тебя: холстинки ты у меня не возьмешь ли?
- Не надо. Ступай, не мешайся.
- А то взял бы, кормилец! Хороша больно холстина-то, тонка уж очень она у меня.
- Ну, ну, давай, - не мешайся. Положи вот тут да на фоминой за деньгами приходи. - Это уж так, ради одной потехи, сказал Иван Липатыч бабенке, чтобы на фоминой приходила, потому бабенке сейчас деньги надобились, так он посмотреть хотел, как заорет она, ежели он ей денег не даст.
Точно что бабенка захныкала было и на месте, как коза голодная, заметалась.
- Да как же, касатик? Мне вить сейчас деньжонки-то надобны.
- Ну, ну, хорошо. Не мешай только. Сколько дать-то тебе? Будет три гривенника, што ли?
- А вот я смеряю сейчас. По двадцати с грошиком за аршин положь. Уж ты там сам разочтешь.
- Есть тут мне когда дожидаться тебя! На-ка вот полтинник получи, да не мешай ты тут, а то не возьму.
Рада бабенка полтиннику, и хоть думала она за холстину свою рублика четыре получить, и хоть она все-таки топочется как-то нескладно и головою вертит, получая полтинник, но все же рада, что успела товар свой продать. А тут уж целая куча мужиков и баб стоит, своей очереди дожидается. Без шапок все, ровно перед начальником, стоят и мнутся, с ноги на ногу тихохонько переступают.
- За милостью вашей, Иван Липатыч, рождеством еще ржицы вам привозил, маленько должку оставалось, - получить бы желательно было.
- Некогда мне с тобой разговаривать. В слободное время толкнись, получишь сполна, а теперь не мешай.
- Надобно нам очинно деньги-то...
- Разговаривай по субботам. Мне, думаешь, не нужны деньги-то? Расходу-то побольше твоего держим.
- Вестимо побольше, - уныло поет мужик: - только ты выручи меня, Христа ради.
- Иди уж, иди поскорей, - шепчут мужику из толпы...
- Батюшка, Иван Липатыч! Снабди ты мне, бога ради, три серебра! Я тебе вот и заклад принесла, - плачет старуха-мещанка и какое-то старое ситцевое тряпье благодетелю показывает.
- Нет у меня такой суммы. Не мешай, бабка.
- Батюшка! Сына становой в кандалы кует - откупить хочу. Родителя твоего покойного знала. Он мне давал, бывало, взаймишки-то, дай и ты.
- Нету, нету, баушка! Поди-ка ты отсюда, не разговаривай ты пустяков-то, старый ты человек.
- Штобы у тебя и не было их никогда, разбойник ты безжалостный! Штоб вам обоим с батькой с твоим, мошенникам, не видать ни дна, ни покрышки, проклятым, - вопит сердитая старуха.
- Ишь, старая, ругается как, - сквозь зубы бормочет Иван Липатыч: - грех только бранить стариков-то; я бы тебе нос-то утер...
Еще новый проситель приходит. В руках у него пара гусей и новый нагольный тулуп.
- Иван Липатыч, - говорит новое лицо и смеется.- Будьте благодетелем, освободите от ноши. Век буду бога молить.
- Ну, уж ты мне! - отвечает Иван Липатыч и тоже смеется. - Издалека?
- Будьте без сумнения. В город вчера ходил, так назад когда шел, на дороге попалось. Должно быть, обронил кто-нибудь, ха-ха-ха!
- То-то обронил! Ты смотри у меня, не очень подбирай.
- Без сумнения, осторожность надо соблюдать, потому шея у меня не купленная. Тоже ведь мы бережем шею-то, ха-ха-ха! Прикажите четыре серебра получить, - праздник.
- А ты в самом деле береги загривок-то, парень. Четыре серебра! Ишь его расхватывает. На-ка вот получи рубь-целковый!
- И на том благодарны. Нам это все равно. Ха-ха-ха! Нам это летошнего снега дешевле. Только нельзя ли у вас под перед одолжиться. На предбудущую службу пошло бы. Не обернусь я рублем-то.
- Будет с тебя в трынку-то поиграть, а то коли нужно что, поди в лавке возьми.
Парень этот, видите ли, с цапанным приходил. Молодцы такие очень занозисты. Им и хозяева-то в пояс кланяются, потому ежели что не по нем сделается, умеют они под купецкие крыши красных петухов запускать.
Обеими руками, как видите, жар загребает Иван Липатыч.
Тут опять пошли у него расчеты с мужиками, у каких хлеб он ссыпал.
- Ты, шершавый, получай, подходи, - говорит ближнему мужику Иван Липатыч. - За семь мер по три гривенника рубь восемь гривен.
- За восемь, кормилец. Гляди, вон на бирке-то сам же наметил.
- Это уж ты гляди да дома с женой считай, а мне с тобой валандаться некогда. Вишь, народу сколько, не ты один,
- Это точно. Только дома я мерял, ровно четверть была, и у тебя давеча столько ж намеряли.
- То-то, то-то, говорю: на печь поди домой разговаривать-то, не в пример тебе теплей будет там. На-ка, получи поди: вот тебе рубь, а вот тебе трехрублевый. Эх, хороша монета-то! В клад хотел было положить, ну, да уж бог с тобой, огребай деньги: а пятачок за мной будет, - после заедешь когда.
- Додай теперича, Иван Липатыч. Тебе все равно.
- Чудак ты какой - погляжу я на тебя! Давай, пожалуй, с пятирублевой бумаги сдачи. Мне твоего не надобно; душа-то мне всех твоих денег дороже. Ну ступай, ступай поскорее, - давай другим место.
Другой подходит мужик.
- За три четверти по семи рублей, - бормочет как будто для себя Иван Липатыч:- двадцать рублей. Скостить што ль што-нибудь? Берешь, берешь у тебя всякую залежь, а благодарности от тебя никогда никакой нет. Ой, малый! Говорю я тебе: оставь ты свой норов собачий. Будешь ты у меня в город с своим хлебом прогуливаться. Сам покупать у тебя не буду и другим никому не велю.
- Можешь ты это завсегда сделать, коли господа бога не боишься. Только скостить я тебе ничего не скощу, а за три четверти по семи рублей не двадцать рублей выходит, а двадцать один. Ты мне их и давай.
- Ладно, ладно. Получи-ка поди.
- Еще рубль подавай.
- Ну это ты после приди, а теперь неравно обожжешься. Подходи, ребята, некогда мне с вами разговаривать. Нищую братию обделить еще нужно.
- Рубь, Иван Липатыч, давай. Деньги нужны, - пристает мужик.
- Приди с нищими вместе - два, может, получишь.
- Самому приведи бог, а мне мое подавай.
- Мне-то когда приведет, а ты-то уж клянчишь, музлан необузданный. Подходите, ребята, скорее, а то все деньги раздам, ждать вам придется.
- Нечего ждать-то - сейчас подавай, - пристает мужик с собачьим норовом.
- Подождешь. Сколь ты глубоко в землю-то врыт, не вижу; а на виду-то ты не очень широк, подождешь.
- Не больно ж и ты из земли-то вырос. Деньги, сказываю, подавай.
- Уж заставлю же я тебя, парень, молчать. Засажу я тебя хлеб ссыпанный из амбара по зернышку назад выбирать.
- Много будет. Утрись прежде, а там уж и лезь в приказчики-то.
- Ну, да живет - живет девка за парнем. Есть нечего, зато житье хвалит. Ты вот увидишь у меня, что еще не рождался ты, а я уж утерт был. Паренек! Обрати-ка ты лошадь его в ворота оглоблями да хлестни ее раз-другой покрепче. Может, она поумней своего хозяина выйдет: третьего не дождется, домой убежит...
- Своих хлестай, а мою не трожь, - говорит мужик и хозяйского парня отпихивает. - Погоди, сам уйду, деньги только дай получить.
- После посева получишь, когда новые вырастут, а теперь у меня одни только старые монеты остались. Хлещи, малый, лошадь-то, видишь - некогда.
Малый хлестнул лошадь, и она, как угорелая, бросилась со двора.
- Разбойники, душегубцы вы преисподние! Когда вы разбойничать перестанете? - закричал мужик.
- Што ты разорался, суконное рыло?
- Деньги подавай.
- На! Вот тебе, волк ты несытый! Широка у тебя глотка-то, я ее засажу! На! Вот тебе, вот тебе! Будешь ты у меня купцов разбойниками обзывать.
- Батюшки! Караул! - раздалось по всему посадскому базару.
- Вот тебе за караул еще, скалдырник ты эдакой! Для праздника великого руку-то с тобою осквернил...
Со всего базара сбежался народ и смотрел, как Иван Липатыч мужика бил. Все он ему лицо в кровь избил и со двора взашей вытурил. Не буянь, говорит...
Правду сказать: глуп наш степной народ. Вот хоть бы этот мужик. Ну чего он перед хозяином бодрился? Только что для праздника согрешить его вынудил, да себе эдакую благодать получил по салазкам...
Такие-то обороты торговые чуть ли не каждый день на дворе Ивана Липатыча совершались. Многих он мужиков, какие уж очень к нему за деньгами пристают, смертельным боем бьет, затворивши ворота.
Да оно, пожалуй, и запирать ворот не следует, потому никто не пойдет заступаться. Исстари у нас это ведется: без всякой опаски богатые бедных колотят, да еще так тебя нужда-то пригнет, что ты же его благодарить станешь; спасибо, мол, что уму-разуму поучил.
Вот и прошел день в таких хлопотах. Близится к празднику время - и ждут его все не дождутся. Ребятенки то и дело у матерей спрашивают:
- Скоро ли, мама, молоко и красные яйца с колокольни слетят?
- Скоро, скоро, - отвечает мама,
- А может, они прилетели уж? Ишь вон сколько наставила ты молока и яиц. Дай-ка мне чуточку. Я бы покуда отведал.
- Грех теперь про это говорить. Спи, поди, завтра после обедни всем накормлю.
"Господи! Когда же это обедня-то начнется?" - думает нетерпеливый ребенок и в думе своей засыпает, а во сне снится ему, что отошла уж обедня и кормит его мамка всеми скоромными снадобьями, за которыми она просидит до самой заутрени.
Темная ночь накрыла собой и посад и село. Никого на улицах нет, только старые старухи сельские по улицам грязным чеботами своими праздничными хляскают. Отправляются они в церковь на всенощное бдение, чтобы послушать деяния апостолов святых. Радостно умиляются их старые души, когда в ночной тишине заслышится им про воскресенье Христово пенье святое, которое на папертях базарных церквей слаживали молодые мещане к завтрашней службе великой.
Двум младшим братьям своим, молодым, еще не женатым парням, и всему семейству своему в такой час ночной Иван Липатыч такую речь вел:
- Сказать вам не могу, други мои, как умирал страшно покойник тятенька Липат Семеиыч. Три дня и три ночи в предсмертной болезни страдал он - все не мог с душой своей распроститься. Только часа за два до смерти подозвал он меня к себе и говорит: "Будешь ли помнить, Иван, что я скажу тебе?" Буду, мол, тятенька. "И исполнять будешь?" Буду. "Ну, говорит, помни и исполняй, а не то: нет тебе моего родительского благословения, и да будешь ты от меня отныне и до века анафема-проклят". Ужаснулся я и слушаю, а он и говорит мне: "Сколь бы долго или мало жития твоего на сем свете ни было, всегда ты, говорит, последнюю копейку убей, а заповедь мою исполняй: всякий год, накануне великого дня Христова, покупай ты, говорит, украшенье какое-нибудь для церкви господней и тайно, чтоб никто из посторонних не знал, то украшенье в божий дом и подкидывай, потому великий я грех в этот день тайно от всех людей учинил. Детям своим под страшным заклятием накажи, чтобы они на вечные времена помин по моей грешной душе неуклонно творили. Из могилы, говорит, выйду я и замучу того, кто слова моего не исполнит". По такому тятенькину приказу я каждый год поступаю и вам тоже приказываю, чтобы не погрязла душа моя в проклятии родительском. На-ка вот, братец, подкинь поди на паперть церковную ризу парчовую да кадило серебряное. А вы, - обратился он к домочадцам: - подите сюда. Получите вот и между заутреней и обедней нищей братии христовой, за упокой дедушкиной души, раздавайте...
Ровно в двенадцать часов на всех посадских церквах плошки зажглись и в колокола к заутрене зазвонили.
Бабы-домоседки все до одной на улицы высыпали - час тот караулить, когда, по стариковским рассказам, будет радоваться светлому дню христову и на небе играть божие солнце...
- Христос воскрес, милая? - говорят друг дружке соседки.
- Воистину воскрес, родимая! Видела, мать, как солнце-то в небе играло?
- Как не видать, голубушка, - видела. Все видела, как оно там, словно молния жгла, - разными огнями самоцветными жаром горело...
- Истинно, что прозорливы душевные очи у людей простых и сердцем невинных! - говаривал в этот раз чернопольский священник. - Божья благодать, невидимо для нас, грешных, радости райские в души их посылает и восхищает их дух. Многих, под строгим испытаньем, спрашивал я: правда ли, что видят они во время пасхальной утрени солнце играющим и веселящимся будто? Все они мне говорили: истинная правда, батюшка! Сподобил бог радостью сей насладиться...
Велик господь в праведном гневе своем. Он, как говорят духовные люди, за грехи, отцами сделанные, детей их, даже до четвертого рода, наказывает. Укрылась грешная Липаткина голова в этом свете от осуждения и наказания человеческого (вот и думай теперь, сколь справедливы бывают людские слова, в которые мы про братьев своих, по своему слепому уму, перезваниваем), только ж нашли светлые божьи очи, на кого за грех этот наслать пламя свое палящее.
Попалило это пламя всех детей и сродников разбойника даже до последнего малолетка, словно как в лютый пожар лесной огонь не только что сучья развесистые с дерева оголяет, тонкий и красивый ствол обугливает, а даже и в самые корни, какие земля в своей глуби таит, забирается, и выедает он день за днем всю мокроту из тех корней, дабы, оставшись в дереве, та мокрота сызнова его не поправила и не расцветила.
Все мы смотрели и видели, как многие годы тяготела рука господня над проклятым родом убийцы, как она, попустивши ему возвеличиться над нами, сломила, нам грешным в наставленье благое, род его гордый и поставила ниже самых низких...
Только страсть нас всех великая брала, когда, как свеча восковая, таяло это семейство на наших глазах и с каждым годом достатки его всё больше под гору уезжали.
Сказываю о том теперь, как это дело началось и чем оно кончилось.
Помню (маленький совсем в это время я был), жаркий такой летний день стоял. Большие-то все после обеда спать разошлись и один другого тайнее от жара по сенцам, по садам и огородам запрятались, потому что в такой жар никому нельзя на улицу выйти - больно он голову ломит и все тебе суставчики так разварит, что жить тошно станет. Такая-то жуть по всему саду после обеда стоит, словно в царстве каком заколдованном. Только ребятишки одни не спят, да и их голоса не очень слышны в это время бывают, потому и ребятишки от того жара угорают и в холодок куда-нибудь приго-чаются.
Вот, сказываю, и я в такой день сидел на своем дворе под сараем и сетку из конских волос для ловли птиц плел. Такою удачливой выходила эта сетка в руках у меня, что, по приметам, не только у воробьев и синиц, а даже и у галок вырваться из нее силы бы не хватило. Придумал я палочку к ней небольшую приделать, чтобы палочка эта птицу, какая в сеть попадет, по голове колотивши, отуманивала и рвать сети той не давала....
Очень хитрая сеть вышла! Когда я так-то пальцем своим примеривал, как птицы будут попадать в нее, до крови мне - первой птице - палочка палец размолотила. Разорвал я эту сеть, палец из нее выдираючи, и другую, без палочки уже, плесть стал. Собака тут наша подле меня лежала. Сильно ж ее, надо полагать, оводы и жар пробирали, потому так-то тоскливо стонала она и все пить из корыта, которое к колодцу приделано было, бегала.
Как теперь припоминаю, очень я пристально в дело-то углубился. Грезилось мне, сизые будто бы голуби с золотым отливом налезли ко мне в сетку и так будто бьются в ней и крылами щелкают.
- Пусти, пусти нас на волю, мальчик, - ворковали они. - Мы божии птицы, ты вон поди у бабки своей спроси, и она тоже скажет тебе, что голуби божии птицы. Мы, когда Иисуса Христа жиды распинали, мы слетели к нему на крест и, чтобы его больше не мучили, всем ворковали: умер, мол, умер - не мучьте; а воробьи-воры, так те всё кричали: жив, жив! Вот ты их и лови и мучь их - тварей неверных - за Христа. Сорок грехов тебе, все равно как за таракана, за убиение всякого воробушка на том свете простится...
- Ну, что ж, - говорю я будто бы голубям. - Ступайте, летате, - я вас, пожалуй, выпущу из сети, - только вы дайтесь мне по спинкам немножко погладить,
А большой двор с высокими сараями и огородом такими-то сиротами печальными и задумчивыми расстилались предо мной, так-то млело над всем, что около меня было, жаркое солнце, что в глазах круги какие-то радужные рябили, когда случаем посмотришь, как на желтой верхушке длинного подсолнечника лучи солнца горят.
Горят, жарко горят те лучи, на травинках высоких и низких горят, и как будто играют. Словно как птица какая огненная, летали они по деревьям зеленым, по соломенным крышам, и на всё разлетались от них яркие искры, и все, что видел я, искры те зажигали... Плету я свою сеть, ребячью игрушку, и не знаю, есть ли у меня голова на плечах, потому что вижу я, огненные столбы какие-то с дымом и громом летят по земле и все, что встречается им, беспощадно палят. Полдневная тишь зашумела в ребячьей голове стоном и смятеньем базарным... Забегали, залетали, зароились по широкому двору и огороду люди какие-то неизвестные. Бледные-бледные все были они, головы свои, будто разбил им кто головы, к грудям они клонили и стонали: "Батюшки, жарко! Сгорим мы сейчас!.."
Смотрю я на тех людей, с ужасом и тоскою смотрю (очень мне жаль их, как они, бедные, в этом жару мучатся) - и думаю, как бы и мне не сгореть вместе с ними; а там уж и не помню, как выпала сетка из рук моих, - упал я горячей головой на холодеющий под сараем навоз, и несчетное будто бы множество голубей и всяких птиц, одна другой краше и цветистее, налетели на меня, всего меня собою завалили, и такой холодок отрадный и щекотливый крыльями своими навевали они на меня, что сердце мое ровно в небе плавало, и давал я в бреду тем птицам обещанье с божбой - никогда не ловить их, а они будто не верили мне и стращали богу сейчас жаловаться на меня лететь...
Замер я так-то в беспамятстве своем и до слез жалею о том, что птицы не верят мне и что накажет меня за них господь бог, ежели я не упрошу их с жалобой своей к нему не лететь...
- Не летайте, не летайте, - умаливаю я безжалостных птиц.- Сказал - никогда не буду ловить вас, - ну и не буду... - А они налетели на меня еще более сплошной тучей, уставились прямо в глаза мне своими светлыми, маленькими глазками и с такой-то угрозой пугающей все в один голос мне говорят: "Нет! Не умолишь ты нас. Молодец был ты сети на нас плесть, теперь вот посмотришь, как тебя за нас в аду самого сетью будут ловить. Небось! К той еще похитрей палочку-то приделают - и будет тебя палочка та в голову колотить..."
Вдруг будто бы подо мною расселась земля. Стремглав лечу я в эту расселину, и обдает меня из нее дымом и пламенем серным. Во всей этой пропасти, где я очутился, горел будто бы, как в печи, неугасимый огонь, а в огне летали крылатые дьяволы, точь-в-точь какими их на картинках пишут, и всего меня насквозь прожег огонь этот, а дьяволы, как только увидали меня, все закричали: "Попался ты к нам. Вот мы тебя сейчас проберем. Будешь ты голубей ловить! Давай сюда сковороду, да погорячей, - пусть-ка он попробует, как у нас голубятину жарят..."
Вырваться стараюсь из пропасти, а тут уж сковороду притащили всю красную, и начал один чертеныш голову мне к такой сковороде нагибать, чтобы я лизал ее. Вцепился он в меня острыми когтями и гнет, а сковорода мне губы палит, только вырвался я будто и побежал: "Держи, держи, - заорала нечистая сила. - Голуби! Держите его!" - и неоглядной станицей бросились за мной голуби и всего меня запутали они волосяными сетями и потащили назад, а палочки, какие я приделывать к сетям ухитрился, так-то больно по голове меня колотили...
"Ну, не уйдешь теперь!" - и голуби и нечистые в один голос шумят, и от шума того затряслись стены пропасти и заколыхался, словно живой, огонь, который горел в ней...
Застонал я от ужаса и проснулся. Проснулся, трясусь весь и вижу, что жар уже немного поспал. Куры по двору заходили, воробьи под сараями кое-где зачирикали. Видно, что все это хочет проснуться и не проснется никак, потому очень тяжелый сон наводит жар на мир божий и долго после того сна стоит тишина и даже словно бы мука какая-то на лице земли-матери примечается...
И теперь так было: задумываюсь я о своем сне, а вокруг меня словно вымерло все. Из самого дальнего угла огорода, где росли разноцветные розы, слышно было, как пчелки звенели и как зеленая саранча шуршала крыльями своими стеклянными.
Чутко ухо ребячье! Помню, заслушался я чего-то в это время и задумался о чем-то глубоко, так что и о сне своем страшном думать почти перестал, - только вдруг молчанье наше - и мое и божье - голос какой-то разрезал, да такой голос унылый и болеющий, об такой скорби и истоме душевной сказал он, что вдруг меня холод по всему телу прошиб.
Волосы у меня на голове поднялись и глаза выскочить хотели, как этот голос на весь посад выводил: о-ох-ох,- протянет и вздохнет под конец, так что и вздох-то самый я слышал.
Видно было, что крепкая грудь у кого-нибудь сокрушалась.
Крещусь я так-то и думаю: "Господи! Что же это такое? Кто это вздыхает так больно?" - а сам с места тронуться не могу - перепугался очень.
Смотрю: в подворотню нашу приятель мой Мишутка Кочеток лезет. Пролез это он в подворотню и на одной ножке ко мне и подпрыгивает. (Молодец он был на одной ножке прыгать,- дальше Мишутки никто из мальчишек не прыгивал.)
- Что ты, - кричит он мне издали, - сидишь тут? Дворник Липат Семенов умирать собрался, побежим смотреть.
- О-о-ох! Смерть моя! - снова прокатилось по двору.
- Вишь вот кричит как, - сказывает Мишутка. - Маменька сейчас говорила мне, что Липатка-то колдун, вот он с душой-то своей и не может проститься...
Побежали мы с Мишуткой на постоялый двор смотреть, как дяденька Липат Семеныч умирает. Приходим - видимо-невидимо народу в избе, и весь этот народ молча стоит, так что слышно. было, как мухи жужжали и толстыми туловищами об грязные оконницы бились. Стоит народ и ужасается лютой смерти грешника. Белый, как полотно, лежит Липат в переднем углу, под образами, - сухое и тощее лицо у него сделалось, а смертные судороги так-то сурово сдвинули ему густые брови; но еще суровее и мрачнее глядели на унылую избу святые иконы, ярко освещенные лампадками и восковыми свечами.
Приютились мы с Мишуткой в углу и смотрим.
- Умрет? - спрашивал меня шепотом Мишутка.
- Умрет непременно, - говорю я. - Посматривай, Миша, как из него душа вылетать станет. Сказывали: голубем белым вылетает она из человеческого тела.
- У меня небось мимо не пролетит, - говорит Мишутка. - Я подкараулю... Только ты это верно сказываешь: дедушка мой когда умирал, так я сам видел, как из него душа голубем улетела... И теперь еще голубь-то этот у нас под крышкой живет. Мы того голубя так дедушкой и зовем.
И не одни наши с Мишуткой толки в это время по избе ходили. Советников и советниц всяких, как это живому еще человеку на вечный покой поудобнее отойти, много тут разных стояло.
- Липат Семеныч! - бабочка одна - и в летах уж эта бабочка довольно-таки престарелых была - умирающему самым слезным образом стонет: - ты бы родненьких-то своих благословил, прощальное бы слово свое родительское сказал им...
- Ох, отойди ты от меня! Без тебя тошно, баба, - через силу отзывается Липат.
- Нечего тут об земном толковать, - с угрозой говорит мещанин Кибитка (на крылосе он всегда первого баса держал):- к небесному ум свой при последнем конце направлять следует. Кайся, Липат Семеныч, при всех православных, кого ты когда и чем обижал, вслух; а ежели вслух совесть зазрит, в душе кайся, - это все единственно...
- Ох! Много я народу на своем веку изобидел, дорогие мои! Всего теперича не упомнишь, - болезнь великая душу мою гнетет, - говорит больной.
- Нечего, нечего тут стоять, господа! Не до вас теперь, - вступается брат Липата. (Из Коломны он нарочно приехал, как только про болезнь братнюю ему написали.) - Уходите, православные.
- Истинно, истинно уходить пора, - доканчивает Кибитка. - Во всяком дому своему горю подобает быти. Всякому своя возня и обуза...
Никто, однакож, не уходил, только немного потоптались на месте и остались опять слушать последние стоны и смотреть на последние движения умирающего тела.
- Брат! Позови Ванюшку сюда, - слышим мы, говорит Липат. - Чую: близок конец мой! Надо ему в самом деле мне наставленье дать.
Привели Ванюшку. Все семейство стало около лавки умирающего большака и ожидало, что скажет сиротам своим мудрость его житейская.
- Прощайте, други мои, - начал старик. - Грехов и всяких злых дел много я на своем веку сделал. Для вашего блага я делал их, все о вашем счастье заботился, так вы помните это и молитесь за мою грешную душу. Может, бог и простит меня по вашим молитвам. Вот я вас сиротами оставляю малолетными, так вы дядю слушайтесь, пока сами неразумны; а ты призри их, братец, христа-ради. Видишь сам, какие они у меня: мал мала меньше. Призришь? Побожись мне в этом на святые иконы!
- Призрю, - отвечает коломенский брат. - Покарай меня царица небесная, - все равно как за своими родными детьми буду глядеть за ними. Анафема-проклят буду, ежели дам их злым людям в обиду, - завершает он, делая пред образами земные поклоны.
- Смотрите вы у меня, мелюзга, - продолжал больной: - старшего брата, как меня, слушайтесь. Не то счастья вам у бога не вымолю, а ты, Ванюшка, люби их, оберегай, - ты ведь теперь набольшим в доме останешься. Будешь?
- Буду, тятенька, - отвечает сквозь слезы Ванюшка, тот самый Иван Липатыч, о котором я вам в прошлый раз сказывал.
- Побожись, Ваня, что точно меньших братьев своих и сестру обижать ты не станешь?
И Ваня тоже трижды три земных поклона совершил пред ликами божьими и тоже на голову свою молодую кару царицы небесной призвал, ежели обещанья, данного отцу на смертной постели, он не исполнит.
- Вот смотрите, христиане благочестивые, при всех - при вас говорю, - обратился Липат к стоящим соседям. - Детям моим капиталу моего двадцать тысяч на ассигнации оставляю, на храмы господни три тысячи, тысячу служителям церковным за помин моей души окаянной. Ванюшка! Принеси из-под кровати сундучок мой. Видишь, Ваня, сколько тут денег? Ты и руководствуй ими, без обиды руководствуй, потому ты теперь старшой в доме. Брат! Смотри же: не оставь на поруганье своего рода.
- Сказано!
Все в это время двинулись к сундучку и смотрели, как дядя Липат свертки денежные развертывал. "Для того объявляю,- говорил он, - чтобы сирот моих не ограбил кто... Заступитесь тогда за них, други мои, по-христиански, хлеб-соль мою соседскую поминаючи".
- Заступимся, Липат Семеныч, беспременно будем все за твоих сирот заступаться.
- О духовном-то хлебе пекись, сосед, - советует басом Кибитка. - Его-то побольше забери в свою дальнюю дорогу, а про сирот нечего говорить. У них у всех вообще бог да добрые люди заступники.
Смертное томление, видимо, с каждой минутой овладевало Липатом. Щеки его вытягивались, длиннее и длиннее, морщины, ровно глубокие борозды, заходили по широкому лбу, а брови сурово всщетинились в одну шершавую линию, как огородная грядка, обитая сильным градом.
- Ох, тяжела ты, моя постелюшка смертная! - жалобно стонет Липат и руки свои то над головою высоко поднимет, то вдруг на грудь их плетью опустит. Звонко ж хрустели и щелкали пальцы у него, когда он, тяжкой боли не вытерпев, ломать их принимался.
- Дайте, Христа ради, водицы испить, жгет меня всего, - умолял Липат. - Да пошлите за батюшкой-священником,- свету в глазах моих не стает.
Все с этим словом почуяли, что пришла и невидимо стала около больного страшная смерть. Воцарилось в избе что-то такое тайное и грозное, от чего поневоле содрогалась душа человека. Все лица отуманились в эту минуту такой тоской и печалью, как будто о том, что собственная их жизнь прекращается, тоскливый гул от плача сиротского как-то особенно дико раздавался в избе, и все это завершалось тихим шепотом соседей и последними стонами больного.
Наконец пришел священник. С появлением его все умолкло, и только одна маленькая дочка умирающего, наученная бабенками, безустанно выла около отцовой постели.
- Что, Липат Семеныч, - спрашивает священник, - плохо тебе?
- Плохо, батюшка, страсть как плохо! Свету в очах не стает. Как бы мне царствия небесного, святого причащения не успевши принять, не лишиться, - отзывается Липат.
- Подкрепи тебя господь и помилуй, - утешает его батюшка.
Пелись и читались тут святые молитвы в напутствие души отходящей - так жалобно, так грустно, что Мишутка Кочеток и говорит мне:
- А ведь эдак и над нами жалостно читать будут, когда мы умрем?..
- Будут, - отвечаю я, а дым от кадильного ладана такими-то струйками душистыми носится по избе, так-то те струйки расцветил луч солнечный, бивший в окошко, что без думы пальцы в святой крест слагались, а уста творили молитву на счастливую дорогу душе, оставляющей землю родную.
- Выходите, православные, из избы, - говорит священник. - Сейчас, исповедь начну.
- Выходите, господа, выходите, - повторяет коломенский брат.
- Идите, идите, братцы, - слышится в толпе. - Исповедь начинается.
- Нечего нам чужие грехи слушать, своих у каждого много, - сердито сказывает всем Кибитка, отворяя дверь.
- Как же это? - спрашивает меня тихим шепотом Мишутка Кочеток. - Ведь эдак мы, пожалуй, и не увидим, как из дяденьки душа вылетать будет.
- Не увидим, потому он без нас, пожалуй, умрет.
- Валяй на печь, покуда народу много, оттуда будем глядеть...
Вышел народ, и опять в избе встала безответная, пугающая тишь. Слышался тихий голос священника, мир и надежду грешной душе возвещавший, а на него отзывался тяжелый, одно и то же все время повторявший стон:
- Грешник я, батюшка, великий грешник!
И, наконец, началась молитва, готовящая человека к примирению с богом. "Верую, господи, и исповедую",- тихо и внятно шепчет священник.
- Верую, господи, и исповедую, - без боли в голосе и радостно повторяет Липат.
Забыли мы с Мишуткой, что втайне оставаться должны, и тоже на печи промеж себя говорим: "Верую, господи, и исповедую..."
Освещенная лучами солнца и мерцанием лампад и свечей, горевших пред иконами, блеснула святая дароносица, и светлые лики, вычеканенные на ее серебре, передали как будто свой свет и свою радость и принявшему благодать божию и тому, кто ее передавал...
- Подкрепи тебя и помилуй господь, - снова сказал больному священник и вышел; а мы с Мишуткой все сидим на печи и ждем времени, в какое белым голубем вылетит душа из Липатова тела.
Почти уж стемнело, а мы с Мишуткой все еще сидели на огромной печи постоялого двора,