ившееся для многих весьма трагически.
Раскаявшийся прощенный русский эмигрант герценовской партии В. И.
Кельсиев, считаясь тогда в изгнании и именуясь "не осужденным
государственным преступником" (Такое звание принадлежало не одному В. И.
Кельсиеву, а его, в официальных бумагах, давали и покойному Алек. И. Герцену
и многим другим, но что такое собственно значит "не осужденный
государственный преступник", это пусть решат гг. юристы. (Прим. автора.)),
проезжал из Англии через Петербург в Москву для свидания с тамошними
раскольниками, которым впоследствии этот визит наделал кучу хлопот, а
приютившему Кельсиева московскому купцу, Ивану Ивановичу Шебаеву, стоил даже
продолжительной потери свободы, чего старушка мать Шебаева не перенесла и
умерла, не дождавшись решения судьбы арестованного сына. Василий Кельсиев
ехал в Москву с паспортом турецкого подданного Яни, или Янини. В Петербурге
Кельсиев останавливался на короткое время у Бенни, квартировавшего в то
время на Гороховой близ Каменного моста, в доме э 29. Про то, что Кельсиев
пристал у Бенни, на несчастие сего последнего случайно сведал Ничипоренко;
он знал также и то, что когда Кельсиев опасался сам идти для визирования
своего паспорта, то Бенни взял всю эту; рискованную процедуру на себя и
благополучно получил визу на фальшивый паспорт Кельсиева. Ничипоренко был в
восторге от этой проделки и разронял эти новости повсюду, а вскоре после
секретной побывки Кельсиева в Петербурге он ездил с упомянутым в сенатском
решении по этому делу акцизным чиновником и театральным писателем Николаем
Антип. Потехиным в Лондон к Герцену для тех сношений, для которых давно
прочили Ничипоренку петербургские друзья Герцена. Покойному Герцену,
Ничипоренко необыкновенно понравился. Герцен на нем совершенно срезался; он
нашел в Ничипоренке то, чего в нем не было ни следа, ни зачатка, именно он
отыскал в нем "большой характер" и немедленно же отписал об этом в Петербург
В. С. Курочкину и Н. Т, Чернышевскому. Ничипоренко в качестве "большого
характера" снискал у Герцена огромное доверие и, получив от него полномочие
для дальнейших негоциации, взялся доставить какие-то важные революционные
бумаги к белокриницкому митрополиту Кириллу. Это была цветущая, золотая пора
Андрея Ив. Ничипоренко - пора, когда он забыл от счастия все свои неудачи
при нижегородских "предприятиях". Теперь он был особа, а Николай Антипыч
Потехин (так читано в решении сената) только был при нем в качестве
подначального "доброго малого и болтуна".
Получив от Герцена так называемые "важные бумаги", скомпрометировавшие
впоследствии великое множество людей, Ничипоренко, однако, не довез их к
митрополиту Кириллу. Он испугался угрожающего ему обыска и бросил все эти
бумаги под прилавок в одной из австрийских таможен. Там эти герценовские
бумаги без всяких хитростей были найдены убиравшим комнату сторожем,
представлены поначальству, прочитаны и чрез кого следует доставлены русскому
правительству. Ничипоренко во все это время пребывал в совершенном
спокойствии. Беспечность и безрассудство этого человека были так велики, что
он даже вовсе не придавал никакого значения тому, что бросил в таможне,
посреди фискальных чиновников, секретные революционные бумаги. Он считал все
это вздором и благополучно приехал в свои родные Прилуки, вступил в
должность, которую ему его петербургские друзья устроили по акцизному
ведомству, и сел было здесь спокойным обывателем, как вдруг был арестован и
увезен в Петербург.
В показаниях своих, которые Ничипоренко писал с каким-то азартом
покаяния и увлечением поклепа, он записывал все и всех, кого знал и что
помнил. Если бы теперь в ходу были пытки, то можно бы подумать, что этого
человека душили, жгли, резали и пилили на части, заставляя его оговаривать
людей на все стороны, и что он под тяжкими муками говорил что попало, и
правду и неправду, - таковы его необъятнейшие воспоминания, вписанные им в
свое уголовное дело, где человеческих имен кишит, как блох в собачьей шкуре.
Среди таких воспоминаний он вдруг, ни с того ни с сего, вспомнил и о проезде
через Петербург В. И. Кельсиева, о том, что Кельсиев в Петербурге был у
Бенни. Все это Ничипоренко тотчас же собственноручно самым аккуратным
образом записал в свое показание, заметив при этом кстати, что это он
говорит "о том самом Бенни, ездивши с которым в Орел, он заезжал с ним по
знакомству во Мценскую деревню Ив. Серг. Тургенева" (Невозможно понять, с
какой целью покойный Ничипоренко при следствии вызывал из своей памяти самые
пустые события, о которых его никто не спрашивал, а иногда просто даже
сочинял, чтобы только приписать в свои показания чье-нибудь новое имя. Так,
он, например, вспомнил, между прочим, и обо мне и, описывая какой-то
сторонний случай, вставил кстати, что "в это де время я познакомился с
литератором Лесковым, который своим образом мыслей имел вредное влияние на
мои понятия", и далее опять о постороннем. Я сам не читал этих касающихся
меня строк, но слыхал о них от Бенни и от Тургенева, которым я вполне верю,
а они имели случай читать дело Ничипоренко. По этому поводу я тщательно
припоминал себе все мельчайшие подробности моих сношений с Ничипоренко, с
которым мы в одно время жили вместе у профессора И. В. Вернадского, но
ничего не мог припомнить, чем бы я его мог совратить с доброго пути? Разве
тем, что мы с проф. Вернадским иногда позволяли себе слегка воздерживать его
от увлечений революциею да предсказывали ему его печальную судьбу, которая с
ним, на его несчастие, вся и исполнилась? (Прим. автора.)). Таким образом
Ничипоренке удалось приобщить к делу разом двух своих добрых знакомых:
Артура Бенни, который жил в это время в Петербурге, и Ив. Серг. Тургенева,
который в это время уже находился за границею, "о по этому случаю тоже
привлечен был к ответу и приезжал сюда из Парижа. Бенни тоже был,
разумеется, призван в следственную комиссию, и на вопросы, сделанные ему
насчет указанного Ничипо-ренком проезда г-на Кельсиева через Петербург с
паспортом Яни, крепко-накрепко заперся, хотя следователи и убеждали Бенни не
запираться, выставляя ему на вид, что это уже бесполезно, потому что
Ничипоренко все расписал, но Артуру Бенни казалось, будто его выпытывают,
что у членов комиссии есть только подозрение, что г-н Кельеиев проезжал
через Петербург, но достоверных сведений об этом нет, а потому Бенни и не
видал побудительных причин открывать это "событие". Но в деле действительно
было уже собственноручное показание Ничипоренки, в котором подробнейшим
образом описывалось пребывание г-на Кельсиева в Петербурге и тем самым
доказывалось преступное запирательство Бенни, вмененное ему впоследствии в
число обстоятельств, усиливших его вину. Бенни была предложена очная ставка
с Ничипоренко, который сам вызвался уличить Бенни в том, что Кельсиев
действительно был в Петербурге; но Бенни, не хотя доводить Ничипоренко до
этого во всяком случае малоприятного труда, удовольствовался одним
представленным ему собственноручным показанием Ничипоренки и признался и в
передержательстве Кельсиева и в своем умышленном запирательстве на первом
допросе. После этого у Бенни был немедленно отобран паспорт на прожитие в
России, и он попал под суд. Правда, что у него никогда не был взят его
английский паспорт, с которым он во всякое время мог бы свободно перебежать
за границу, как перебежал за границу Кельсиев с паспортом Яни (что со всею
откровенностию самим же г-ном Кельсиевым и рассказано в книге его покаяний и
признаний). Бенни имел все возможности уйти из России даже без хлопот и без
риска, но он не хотел этого сделать, опасаясь, что его побег даст делу
ничипоренковского посольства к Герцену характер важного заговора и увеличит
в глазах правительства вину несчастного Ничипоренко. Дело это шло очень
долго. Бенни во все время тихо и мирно сотрудничал в "Северной пчеле" и,
вспоминая порою о своих попытках произвести в России вдруг общую революцию с
Ничипоренком, искреннейшим образом над собою смеялся, негодуя на тех русских
социалистов, которых нашел, но неуклонно стремясь отыскать других, которые,
по его великой вере, непременно должны где-то в России таиться... Иначе он
никогда не думал, да и можно ли его винить, что он не знал России, когда сам
хиротонисавший его Герцен был тех же самых мнений и уповал и хвалился, что
"он создал поколение бесповоротно социалистическое"? Чего после этого можно
спрашивать с человека, совершенно чуждого русской почве?
Между тем в это же время Бенни, сталкиваясь с различными людьми
столицы, сделал себе несколько очень хороших знакомств. Его отличали и
любили в весьма почтенных домах, у людей, занимавших в то время видные места
в правительстве. У Бенни были хорошие юридические способности и довольно
большая начитанность в юридической литературе. Зная это, два сенатора, в
домах которых Бенни был принят, старались открыть ему юридическую карьеру.
Он, после нескольких колебаний, согласился на это и начал сдавать в
университете кандидатский экзамен. Казалось, вот-вот этот бедный молодой
человек ускользнет от мелких дрязг суетной жизни, выйдет на солидную дорогу,
на которой его могут ждать и благородный труд, и благодарная деятельность, и
доброе имя, но ничему этому не суждено было совершиться. Горячий, как бы
весь из одного сердца, нерв и симпатий сотканный, Бенни снова был увлечен
круговоротом ежедневных событий: благие намерения его заменились другими,
хотя и не злыми, но эфемерными, и он снова попал в положение, которое дало
известный повод еще с большим ожесточением распространять о нем вздорные
слухи.
Поводом к новым неприятностям для Бенни был известный апраксинский
пожар, которому предшествовало несколько меньших, быстро один за другим
следовавших пожаров. Тогда везде говорили, что эти пожары происходят будто
от поджогов; даже утверждали, что это не простые грабительские поджоги, а
поджоги, производимые "красными" с целию взбунтовать народ. Об этом есть
свидетельства у романистов Писемского и у Крестовского (см. "Взбаламученное
море" и "Панургово стадо"), да это, наконец, столь общеизвестно, что и не
нуждается ни в чьих свидетельствах. Бенни, работая в редакции газеты, куда,
разумеется, притекали подобные слухи, все это слышал и знал все эти толки.
Но, кроме того, в самый день апраксинского пожара Бенни был свидетелем
ужасного события: он видел, как, по слуху, распространившемуся в народе, что
город жгут студенты, толпа рассвирепевших людей схватила студента
Чернявского (впоследствии один из секретарей правительствующего сената) и
потащила его, с тем чтобы бросить в огонь, где г-н Чернявский, конечно, и
погиб бы, если бы ему не спас жизнь подоспевший на этот случай патруль
(происшествие это в подробности описано в первом томе моих рассказов).
Другого студента, родом поляка, г-на К-го (товарища Бенни по Пиотрковской
гимназии), избили до полусмерти, и он спасся лишь тем, что начал креститься
по-православному и забожился, что он не студент, а "повар княгини Юсуповой"
(Судьба этого находчивого сармата, спасшегося под именем юсуповского повара,
тоже не без интереса. Отправленный "лизать тарелки", он и в самом деле
прекрасно было пристроился "при милости на кухне" большого барского дома, но
повстанческим террором был отторгнут от сытной трапезы (которую безмерно
любил)и увлечен в литовские леса, где и убит при стычке банды с русскими
войсками, причем представилась такая странность: на груди его чамарки нашли
пришитою русскую медаль за крымскую войну... Вероятно, он это припас про
всякий случай. (Прим. автора.)). Как уже тут ему, бедному, в этом страхе
пришла в голову эта счастливая мысль - не знаю, но только она спасла его:
ему дали еще несколько толчков и прогнали "тарелки лизать". Этого избитого,
в разорванном платье горюна, по просьбе одного из членов редакции "Северной
пчелы", спрятал дворник, некогда служивший в доме Н. И. Греча. Энергичный
Бенни, бывший свидетелем этого события, услышав злой рев: "В огонь
студентов! Студенты жгут!", выкрикнул громко: "Неправда, неправда! Студенты
не жгут, а гасят", и с этим вскочил на одну пожарную трубу, где качалыцики,
видимо, уставали, и начал работать. За ним последовали три знакомые ему
университетские студента и два литератора, и все они начали качать воду.
"Видите, мы студенты, и мы гасим, а не поджигаем", - бодро и смело крикнул
Бенни в толпу с трубы. Толпе это понравилось, и из нее раздались
одобрительные голоса: "Хорошо, барин, хорошо! молодец! работай!"
Несколько мещан вскочили и начали качать вместе со студентами. Так это
и уладилось благодаря энергии и находчивости Бенни.
Возвратись домой (Бенни жил в редакции, где все в это время заняты были
обстоятельствами ужасного бедствия), Бенни разделял общее мнение, что
вредных толков, распространяющихся в народе о том, что Петербург поджигают
студенты, скрывать не следует, а, напротив, должно немедленно и энергически
заявить, что такие толки неосновательны и что, для прекращения их, полиция
столицы обязана немедленно назвать настоящих поджигателей, буде они ей
известны. Так это, с общего согласия, и было "Северною пчелою" сделано. В
передовой статье номера, вышедшего на другой день после пожара, было от
слова до слова сказано следующее: "Во время пожара в толпах народа слышались
нелепые обвинения в поджогах против людей известной корпорации. Не допуская
ни малейшего основания подобным слухам, мы полагаем, что, для прекращения
их, полиция столицы обязана назвать настоящих поджигателей, буде они ей
известны". Было сказано ни более ни менее как именно то, что здесь
приводится. Полиция, разумеется, ничего этого, в защиту чести студентов, не
сделала, а некоторые смутьяны по злобе ли или по глупости угораздились
усмотреть в приведенных строках не только какую-то обиду "молодому
поколению", но даже и обвинение его в поджигательстве!! И вот утром, в один
из ближайших дней после пожара, к Бенни в редакцию явились два человека,
назвавшие себя "депутациею от молодого поколения". Депутация эта предстала с
укором Бенни (как будто он, а не другое лицо было редактором газеты) и с
требованием, чтобы Бенни заявил всем участвующим в газете, что это
"обвинение молодого поколения в поджогах так не пройдет никому, а особенно
тому, кто писал передовую статью". На имя этого угрожаемого сотрудника были
присланы два анонимных письма, что он "будет убит близ Египетского моста",
через который тот действительно часто ходил в одно знакомое ему семейство и
возвращался оттуда ночью один и большею частью пешком. Теперь, впрочем,
кажется, можно уже без обиняков сказать, что этот угрожаемый сотрудник был
не кто иной, как я сам, пишущий эти строки.
Но возвращаемся к Бенни. При всех этих допросах, угрозах и заявлениях
"депутатов молодого поколения" Бенин опять вдруг потерял свою деликатную
выдержанность и забылся до резкости. После попытки разъяснить "депутатам
молодого поколения", что они не умеют читать по писанному, что взволновавшая
их статья самым искренним образом направлена в защиту студентов от клеветы,
а не в обвинение их, Бенни назвал депутатов людьми, лишенными смысла, и
выпроводил их от себя вон довольно бесцеремонным образом. Но тут пылкий и
неудержимый в преследовании всех своих целей Бенни опять выкинул штуку,
очень благонамеренную, но которая была понята бог знает как и снова
причинила ему много досады и горя.
Освободясь от депутатов молодого поколения, Бенни немедленно же
отправился к бывшему в то время с. - петербургскому обер-полицеймейстеру
Анненкову с самою странною и неожиданною просьбою, объясняемою единственно
лишь только пылкостью характера Бенни и его относительным незнанием
петербургских нравов. Не упоминая, разумеется, ни одного слова о приходившей
к нему с угрозами депутации молодого поколения, Бенни просил генерала
Анненкова, во внимание к распространившимся в столице ужасным слухам, что в
поджогах Петербурга принимают участие молодые люди, обучающиеся в высших
учебных заведениях, дать этим молодым людям возможность разрушить эти
нелепые и вредные татки, образовав из себя на это смутное время волонтеров
для содействия огнегасительной команде. Бенни доказывал обер-полицеймейстеру
Анненкову, что мера эта совершенно безопасна и дозволяется почти везде за
границею, да и у нас в Риге, а между тем она и усилит средства
огнегаситедьной команды, когда будет являться в помощь ей на пожары, и в то
же самое время докажет, что у молодых людей, из которых она будет
навербована, нет ничего общего с зажигателями. В священной простоте своей
Бенни, объясняя свой план генералу Анненкову, ни на минуту ни сомневался,
что молодые люди, о которых он хлопотал, так и кинутся в волонтеры-гасители.
Он и не подозревал, что в кружках, где распоряжались от лица "молодого
поколения", не было и малейшего поползновения оправить и очистить студентов
от подозрений, а, напротив, вся забота состояла в том, чтобы представлять
самих себя в опасном положении, чтобы только свирепеть и злобствовать,
выводя из всех этих пустяков необходимость непримиримой вражды... С кем и за
что? - тогда разобрать было невозможно. Между же тем не совсем укладистая
мысль Бенни не была вдруг отвергнута обер-полицеймейстером. Генерал Анненков
попросил Бенни изложить его мысль о волонтерах на бумаге, и Бенни подал об
этом генералу обстоятельную записку, и в течение некоторого времени
осуществление волонтерской команды казалось возможным. В это время "Пчела"
эту мысль поддерживала, а другие тогдашние петербургские газеты (впрочем, не
все) вдруг ополчились против хлопот Бенни и нашли в них нечто столь смешное
и вредоносное, что не давали ему прохода. Всегда отличавшаяся близорукостью
и полным отсутствием политического такта сатирическая газета "Искра"
хохотала над этою затеею учредить волонтеров, и мало того, что издевалась
над нею в прозе и стихах, она еще рисовала Бенни разъезжающим на пожарной
трубе вместе с другими сотрудниками "Пчелы", которые не принимали в этих
хлопотах Бенни ни малейшего непосредственного участия. Дело было осмеяно,
студенты в него теперь не пойдут. Все замущено и одурачено, никто не
разберет, что хорошо и что дурно... Этого только и надо! Встретив такое
противодействие своей мысли не со стороны администрации, а со стороны прессы
- откуда Бенни, в святой простоте сердца, ждал только одной поддержки, - он
даже растерялся от этой бестактности, казавшейся ему совершенно невозможною.
Осмеянный и обруганный, он бросил все свои хлопоты о волонтерной команде и
опять взялся за свой кандидатский экзамен с целию сдать его и со временем
искать места присяжного поверенного при ожидавшихся тогда новых судах. С
этих пор Бенни решил было совсем удалиться от всяких русских революционных
деятелей. Но живая, впечатлительная натура его, при полном отсутствии всякой
устойчивости, не позволяла ему и на этот раз остаться в стороне от вопросов
дня, волновавших тогдашних хлопотунов. В это время в Петербурге разгорался
так называемый "женский вопрос". Бенни непременно надо было попасть и сюда;
надо было впутаться и в этот "вопрос", имевший для него впоследствии более
роковое значение, чем все его прежние предприятия.
Многим известно, что как только здесь, в Петербурге, был поднят
"женский вопрос", он тотчас же не избежал общей участи многих вопросов,
обращенных в шутовство, с которым деятелям того времени удалось сблизить и
общественную благотворительность, и обучение грамоте народа, и даже
бесстрастное преподавание естественных наук и многое другое. Пока в
петербургских журналах печатались разные теоретические соображения насчет
нового устройства женского пола, в жизни практической объявились некоторые
специалисты по женской части. Эти практиканты начали направлять бездомовных
и отбившихся от семейств женщин в типографии. Что за выгодную статью видели
эти люди в типографской работе и почему наборщичество казалось им, например,
прибыльнее часовщичества, гравированья, золоченья и других ремесел, в
которых женщина вполне может конкурировать с мужчиной? - это так и остается
их тайною, а полицию это предпочтение типографского труда натолкнуло на
подозрение, что тут дело идет не о женском труде, не об обеспечении женщин,
но об их сообщничестве по прокламаторской части. Это была почти самая первая
и едва ли не самая большая и вредная ошибка со стороны администраторов
женского вопроса, по крайней мере с этого начинались подозрительные взгляды
на труд женщин. Но теоретиков никакое подозрение не образумливало, а только
сердило, и они еще более утверждались в убеждении, что приучением женщин
работать в типографиях можно достичь благодетельной реформы в судьбах
русской женщины и положить начало практическому разрешению женского вопроса.
Специалисты-практиканты взялись все это осуществить. Здесь не место
рассказывать, сколько тут было обличено лжи, безнравственности и притворства
и как невелико было число людей, искренне готовых приносить какие бы то ни
было жертвы на пользу женщин. Именно, их можно бы даже без затруднения всех
пересчитать здесь по пальцам, и они давно отмечены от толпы шарлатанов,
искавших в этой суматохе только лишь случая репетиловски "пошуметь" во имя
женского вопроса (очень часто во вред делу) или просто с целию пользоваться
трудным положением женщин, когда те, отбившись от семей и от преданий,
охранявших их женственность, увидят себя на распутии, без средств и без
положения. К сожалению, со стороны многих людей это было то же самое мирское
лукавство, от которого женщина страдает повсюду, Волки только надели овечьи
шкурки... Число искренних людей, желавших собственно облегчить тяжкий
женский заработок, в столице было самое маленькое, и Бенни был одним из
первых в этом небольшом числе. Он начал с того, что ввел в редакцию
"Северной пчелы" несколько дам и девиц в качестве переводчиц. Особы эти
должны были работать под его надзором, но работы, к сожалению, делалось
очень мало... Большое помещение, которое, имел Бенни при редакции, в доме
Греча, с этих пор каждый день было переполнено мужчинами, которые сюда были
введены В. А. Слепцовым, чтобы могли видеть, как он будет "учить и
воспитывать дам". С этих пор по всем комнатам во всех углах раздавались
жаркие дебаты о праве женщин на труд, а на всех рабочих столах красовались -
курительный табак, папиросные гильзы, чай и самые спартанские, но самые
употребительные здесь яства: молоко и норвежские сельди. Неисповедимым путям
всеохраняющего провидения угодно было, чтобы селедки, плавая в молоке, в
желудках милых дам и благородных мужчин "гречевской фаланстеры" не причиняли
ни малого вреда питавшимся ими деятелям. Работою здесь серьезно никогда не
занимались; ею только изредка пошаливали две из посещавших редакцию дам, но
и то работа эта большею частию была никуда негодная: Бенни все переделывал
сам и только отдавал работницам мнимо следовавший им гонорар. Бенни вскоре
же увидел, что из его усилий создать женскую atelier (Мастерская (франц.).)
не выходит ничего похожего на atelier, но терпел ее в том виде, какой она
принимала поволе и по вкусам приходивших развивателей. До чего это дошло бы?
- это предсказать трудно; но, на счастье Бенни, atelier его скоро стала
рассыпаться: две из его работниц, обладавших большею против других
практичностию и миловидностию, вышли замуж церковным браком за
нигилистничавших богатых юношей (одна из них теперь даже княгиня), а
остальные, обладавшие меньшею практичностию, устроились менее прочно, но
все-таки и эти, наскучив так называвшимся "бенниевым млеком", мало-помалу
оставили его atelier. Сам же Бенни в это время додумался, что нужно
заботиться о том, чтобы приурочить к труду простых женщин, а не барышень и
не барынь, в которых он разочаровался. Бедный Бенни и не воображал, что
"простая русская женщина" уже и без него давно так приурочена к труду, что
на нее не только нельзя ничего накидывать, но, напротив, давно надо
позаботиться, чтобы избавить эту женщину хотя от части ее трудов. Крайнее
непонимание жизни, врожденная легкомысленность и отвычка вдумываться в дело,
приобретенная двухлетним вращением среди вопросов, не составляющих вопроса,
пустила Бенни увлекаться по этому пути заблуждения. Да и это бы еще ничего,
но он пошел увлекать на этот путь тех, которые имели неосторожность на него
полагаться. На зарабатываемые своим литературным трудом деньги Артур Бенни
приобрел четыре типографских реала и поставил за них четырех наборщиц.
Девушки, начавшие учиться за этими реалами типографскому делу, были: одна -
бедная швея, не имевшая о ту пору работы, другая - бедная полька, жившая
субсидиями Огрызко, третья - бедная дворянка, дочь едва двигавшей ноги
старушки, которую дочь содержала своим трудом, а четвертая - капризная
подруга одного из мелкотравчатых писателей. Но с этими женщинами у Бенни
тоже дело не пошло, да и не могло идти, как не шли все его предприятия,
потому что Бенни, которого простодушные люди считали хитрым, был легкомыслен
как дитя. Он, этот трагикомический "натурализованный английский субъект",
пришедший к нам с мыслию произвесть социально-демократический переворот в
России, сделавшись антрепренером четырех типографских реалов из чужой
типографии, выказал такую неспособность организовать работу, что это новое
его серьезнейшее предприятие обратилось в самый смешной анекдот. Оказалось,
что Бенни не только не имел и такой основательности, какая непременно бывает
у каждого мелкого ремесленника, открывающего маленькую собственную
мастерскую, но что у него не было даже предусмотрительности босоногого
деревенского мальчишки, сажающего для своей потехи в клетку чижа или
щегленка. Тот, сажая птичку, заботится припасти для ее продовольствия горсть
конопель или проса, а Бенни взял четырех совершенно бедных женщин с условием
доставлять им содержание до тех пор, пока они выучатся и станут печатать
книги, и упустил из виду, что это содержание вовсе не дебаты о труде, а
нечто вещественное, что его надо было своевременно приобресть и запасти. Он
не сообразил, что ученицы, шедшие к нему на определенное готовое положение,
были совсем не то, что прежние его сотрудницы, барышни-переводчицы, хотя и
получавшие задельную плату с переведенной строчки, но имевшие все-таки кусок
хлеба и без этого заработка. Его новым, бедным работницам надо было давать
четверым восемьдесят рублей в месяц, хотя бы они не выработали и на
восемьдесят копеек.
Имея возможность зарабатывать в ежедневной газете от трехсот до пятисот
рублей в месяц, Бенни, конечно, не зарывался, считая себя в силах давать
своим ученицам ежемесячно восемьдесят рублей, - он мог давать им эти деньги:
но он упустил из вида одно важное условие, что для получения денег он должен
был продолжать работать, а ему в это время стало не до работы. Пока Бенни
учреждал свою женскую типографию, другой литератор (имя которого всецело
принадлежит истории комического времени на Руси) учредил в Петербурге
упомянутую в "Панурговом стаде" г-на Крестовского "коммуну", где поселилось
на общежительство несколько молодых дам, девиц и кавалеров. В числе
приехавших в эту коммуну из Москвы женских членов была одна девица из очень
хорошего московского дома. Ей суждено было произвести на Бенни то сильное и
неотразимое впечатление, которое на человеческом языке называется любовью...
Девушка эта, наделенная от природы очень способною головою, но
беспокойнейшим воображением, не поладив с порядками родительского дома,
приехала из Москвы с намерением жить в Петербурге своим трудом.
Справедливость требует, упоминая здесь об этой девушке, заметить, что
тот бы очень погрешил, кто стал бы думать о ней, как позволяли себе думать
некоторые другие, шедшие тою дорогою, на которой показалась и она. Девица К.
была личность юная, чистая, увлекавшаяся пламенно, но по разуму своему скоро
обнимавшая вопрос с разных сторон и с тех пор страдавшая сомнениями
обращавшимися для нее в нравственные пытки. Безукоризненная чистота ее
образа мыслей и поведения всегда были превыше всех подозрений, но она несла
разные подозрения, и несла их в молчаливом и гордом покое, в котором эта
"маленькая гражданка" (как мы ее называли)1 была чрезвычайно интересна. Она,
подобно Бенни, глубоко и искренно верила в то, чем увлекалась, и Артур.
Бенни сразу же это отметил в ней и... полюбил ее. Бенни устремился угождать
ей отыскиванием для нее переводной работы, исправлением ее переводов и их
продажею. Потом, когда уставщик коммуны однажды неосторожно оскорбил эту
девушку, явясь в ее комнату в костюме, в котором та не привыкла видеть
мужчин, живучи в доме своего отца, - она заподозрила, что в коммуне идет
дело не об усиленном труде сообща и, восстав против нравов коммуны, не
захотела более жить в ней. Понадобились хлопоты Бенни об устройстве
оскорбленной девушки в каком-нибудь частном доме. Все это требовало времени
и денег, а работа не делалась; заработков у Бенни не было, и четыре
засаженные им в типографию пташки оставались без корма.
Таким образом, типографское предприятие Артура Бенни и его
покровительство русским женщинам постигла участь всех прежних предприятий
этого увлекавшегося юноши: оно не годилось с самого начала. Ученицам нечего
было есть. Бенни делился с ними, он отдавал им, что было. А у него, при его
бездействии, бывали ничтожные рублишки, и то не во всякое время. Все это,
разумеется, ничего не помогало. В средине учениц произошло нечто вроде
восстания, которым в качестве литературной дамы предводительствовала подруга
писателя. Она не хотела слышать ни о каких отсрочках и на втором же месяце
шумно покинула кооперативное учреждение. Три остальные были терпеливее и
выносливее, но однако мало-помалу и они отстали. Швея ушла шить; полька ушла
"do familii" 91 В семью (польск.).), а одна продолжала ходить и училась,
питаясь бог весть чем, как птица небесная. Она выдержала так четыре месяца и
поступила потом корректором в другую типографию. Засим исчез и след женской
типографии Артура Бенни, и на месте ее стала "мерзость запустения".
В это время Бенни посетила тяжелая болезнь и нищета, к которой он
привел себя предшествовавшим своим поведением и из которой, упав духом, не
мог выбиться до самой высылки его, по решению сената, за русскую границу в
качестве "англичанина". Средства, к которым Артур Бенни прибегал для того,
чтобы, имея некоторый талант и знания, при отменной трезвости и
добросовестности в работе, доходить порой до неимения хлеба и носильного
платья, были самые оригинальные.
Бескорыстное служение Бенни неспособным переводчицам, его возня с
капризными жилицами коммуны, его женская типография и вообще многие другие
его поступки, свидетельствовавшие о его бесконечной простоте и доброте,
обратили на него внимание некоей литературной черни, решившей себе, что "он
Филимон простота". У Бенни была большая квартира: у него был или бывал
иногда кое-какой кредит; он один, с его начитанностию и с знанием нескольких
европейских языков, мог заработать втрое более, чем пять человек, не
приготовленных к литературной работе. Пятеро из людей такого сорта (один не
окончивший курса студент, один вышедший в отставку кавалерийский офицер,
один лекарь из малороссиян, один чиновник и один впоследствии убитый в
польской банде студент из поляков) устремились овладеть священнейшею
простотою Бенни, чтобы жить поспокойнее на его счет. Устремились они к этому
довольно одновременно, так что ни одному из них не удалось обратить Бенни в
свою исключительную частную собственность. Понимая друг друга, как рыбак
рыбака, и боясь один другого, как иезуит иезуита, достопочтенные люди эти
решились, скрепя сердца свои, владеть Артуром Бенни сообща, в компании, на
коммунистических началах. Они склоняли его к мысли устроить у него мужскую
atelier. Бенни и в этом не отказал, и коммунисты поселились у него все
разом. Условием этой однополой коммуны было, чтобы никому между собою ничем
не считаться. Кто что заработает, кто что принесет, кто что истратит, чтобы
это все было без контроля и без счета. Бенни верил, что это гораздо более
по-русски, чем в общежительной коммуне, откуда бежала "маленькая гражданка"
и где каждый брал заработки в. свои руки, а только лишь расходы велись
сообща. Это и точно вышло по-русски. Наглости артельщиков Бенни не было и не
может быть ничего равного и подобного. Это ничего почти не выразит, если мы,
по сущей справедливости, скажем, что сожители его обирали, объедали,
опивали, брали его последнее белье и платье, делали на его имя долги,
закладывали и продавали его заветные материнские вещи, - они лишали его
возможности работать и выгоняли его из его же собственной квартиры. Чтобы
передать хотя сотую долю того, что проделывали с этим добрейшим человеком
поселившиеся у него лже-социалисты, надо писать томы, а не один очерк, и
притом надо быть уверенным, что пишешь для читателя, который хотя
сколько-нибудь знаком с нравами подобных деятелей, свирепствовавших в
Петербурге в эпоху комического времени на Руси. Иначе каждый человек, не
видавший подобных вещей, подумает, что ему рассказывают вымысел и сказку, -
так все это, поистине, чудно и невероятно. Если бы Бенни не вел своего
дневника и не оставь он никаких бумаг, то трудно, может быть, было бы
решиться рассказать и то, что до сих пор рассказано в этой "Беннеиде"; но
благодаря этим бумагам когда-то объявятся миру еще не такие чудеса
"комического времени" и, читая их, конечно, не один потомок вздохнет и
покраснеет за своего предка.
Еще раз приходится упомянуть, что Артур Бенни был девственник. Хотя,
собственно, это его личное дело, но об этом нельзя не упомянуть, потому что
этим объясняется нечто такое, о чем наступает очередь рассказывать. До
высылки Бенни из России многие, близко знавшие этого юношу, знали и его
целомудренность. Такой целомудренности лучшая из матерей могла бы пожелать
своей нежно любимой дочери, и девушка эта имела бы право называться
скромнейшею из девиц своего времени. Артур Бенни не только не любил никакого
нескромного слова и смущался при виде обнаженной женщины на картине, но он
положительно страдал от всякого нескромного разговора и не раз горестно
жаловался на это автору настоящих записок. Говоря о женщине (знакомой или
незнакомой - это все равно), но говоря о ней цинично, как иные любят
говорить, думая, что это очень интересно, Бенни можно было довести или до
слез, или до столбняка, что не раз и случалось. Артельные сожители Артура
Бенни знали за ним это и создали ему из его стыдливости нравственную пытку.
Им претила его нравственная чистота и его несносная для них целомудренность.
Они начали толковать, что этот "порок" мешает Бенни быть полезным деятелем.
- Он не шпион, а он михрютка, не знающий, где раки зимуют, - сказал о
нем однажды всей его компании один беллетрист, имевший одно Бремя значение в
некоторых кружках, примыкавших к "общежительной коммуне". - Оттого, -
говорил беллетрист, - и все действия Бенни странные, оттого-де он и выходит
таким шутом. Это можно, мол, доказать и с физиологической точки зрения:
посмотрите-де только на старых девушек "и монахинь, и т. п.
Беллетрист резонировал бархатным баском; ему внимали его сателлиты и
нашли, что все им сказанное на эту тему действительно очень умно и резонно.
Поощряемый таким сочувствием, оратор и деятель заключил, что Бенни надо
перевоспитать, что из него "надо выбить дурь английской морали" и сделать из
него такого человека, как все они. Решение это тотчас же было принято всеми
сожителями Бенни, крайне заинтересовавшимися на этот раз бедственною судьбою
своего кормильца. Проживавшая на хлебах у Бенни артель давно тяготилась
отсутствием в их казарме женского элемента. Правда, приходили туда к ним
иногда в гости некоторые дамы, но они должны были и уходить оттуда с
чинностью, к которой волей-неволей обязывало их присутствие скромного
хозяина. Нахлебники Бенни находили, что это со стороны их хозяина даже
своего рода деспотизм, что таким образом, через его чудачества их
собственная, дорогая им жизнь утрачивает очень много своей прелести и
"гречевская фаланстера" (как называли сами они квартиру Бенни) теперь, по
его милости, скорее не фаланстера, а раскольничий скит, да еще с скопцом
игуменом. Теперь решено было, что все это действительно несносно и что
необходимо чтобы с этого же дня все здесь шло по-другому. Составлен был
план, как действовать на Бенни. Молодец, руководивший всем этим делом,
прежде всего вменил в обязанность всем изменить свое обращение с Бенни. До
сих пор все знавшие Бенни остерегались при нем всяких скабрезных разговоров,
цинических выходок и слов, которых Бенни не переносил; теперь было решено
"ошколить его" и приучить его ко всему. Начать это положено было немедленно
же, даже с сего же дня, если только Бенни сегодня возвратится, пока не
улягутся спать. Бенни был легок на помине и позвонил в то самое время, когда
его артель и гости закусывали. Заслышав его голос, нахлебники переглянулись,
они оробели - почувствовали, что все-таки они мимо воли своей уважают
нравственную чистоту Бенни., Но уставщик-беллетрист был гораздо наглее и
оживил; своим примером смелых на словах, но на самом деле оробевших
нахлебников Бенни.
"Натурализованному английскому субъекту" готовился всего менее им
ожиданный русский спектакль.
- А, Беня! - воскликнул беллетрист навстречу вошедшему хозяину, и
запел: "Ах, где ты была, моя не чужая?" Хор сметил, что нужно поддержать, и
подхватил:
Ах, где ж ты была,
Завалилася?
На дырявом я мосту
Провалилася.
А черт тебя нес
На дырявый мост!
А черт тебя нес
На дырявый мост!
Бенни сконфузился: его за это постыдили и завели с ним срамной
разговор. Он ушел, со слезами на глазах, в другую комнату, сел над столом и
закрыл ладонями уши. К нему подошла вся компания и хватила над ним:
Ой, ты куда, куда, еж, ползешь?
Ты куда, куда, таковский сын, идешь?
Бесстыдная песня все развивалась, развивалась и, наконец, выговорила
слова неистовейшего разврата. Бенни вскочил, бегом бросился в свою небольшую
рабочую комнатку, схватил томик Лонгфелло и начал читать, скоро и громко
читать, чтобы не слыхать, что поют в его квартире, "в тех самых комнатах,
где стоит портрет его матери!" Это ему казалось ужасно. Это перевертывало в
нем все понятия о человеке и человеческой натуре; а тут анекдот за
анекдотом, пошлость за пошлостию, и воспитатели твердою стопою входят и в
последнее убежище Бенни. Книжка выпала у него из рук; он сел на кровать и
устремил глаза на вошедших. Те стояли перед ним и распевали, как шел с кумою
кум, и как оба они спотыкнулися, и что от того сделалось. У Бенни не было
уже энергии, чтобы встать и выбросить за двери этих людей, нарушавших его
спокойствие и отравлявших его жизнь. Он только силился помнить слова
Лонгфелло и не слыхать за его словами слов песни про кума и куму; но наша
доморощенная русская муза одолела американскую. Бенни прослушал все упреки
кумы и многократно, на разные тоны повторенное оправдание перед нею кума:
А ты, кума Матрена,
Не подвертывайся.
Певцы, увлеченные своим пением, не замечали остолбенелого взгляда,
который устремил на них злополучный Бенни, и варьировали этот конец, долго и
старательно вы-работывая:
А ты, кума Матрена,
А т-ы, к-у-м-а М-а-т-р-е-н-а,
А т-ы, к-у-м-а М-а-т-р-е-н-а,
Не подвертывайся!
Но когда раскатилась последняя рулада и песня была спета, оказалось,
что она была пета истукану. Бенни не слыхал и не видал ничего - он был в
жесточайшем столбняке.
Засим, разумеется, понадобился доктор, а воспитатели, удивленные
несколько странным результатом своего первого урока, разошлись, пожимая
плечами и повторяя с улыбкою:
А ты, кума Матрена,
Но и на этом еще суждено было не кончиться злоключениям Бенни.
Непосредственно вслед за этою встрепкою он заболел очень серьезною болезнью
и дошел до того крайнего обнищания, в котором тянул уже все последующее
время, пока его, по иску полковника Сверчкова и портного мастера Федора
Андреева Степанова, посадили за долг в триста шестьдесят девять рублей в
долговую тюрьму, а из той перевели в тюрьму политическую.
Едва Бенни оправился от своего столбняка и начинал понемногу входить в
себя, как однажды ночью в его большую одинокую квартиру (из которой артель
его, лишившись во время болезни Бенни всякого провианту, немедленно же
разбежалась) является к нему одна дама, бывшая у него в ученицах
типографского искусства. Она чем-то поразладила с мужем и в порыве гнева и
раздражения явилась к Бенни с просьбою дать ей у его ночлег. Строгое понятие
Бенни о нравах и приличии было шокировано этим до последней степени; но, с
другой стороны, он чувствовал, что нельзя же отсылать женщину, приходящую
среди ночи искать себе приюта. Бенни поручил свою гостью попечениям своей
горничной девушки, некогда многоизвестной здесь в некоторых кружках
московской чудихи и добрячки Прасковьи, а сам тотчас же оделся, взял у
перевозчика на сенатской набережной ялик и уехал на взморье. Целую ночь он
простоял против Екатерингофа, глядя, как рыбаки ловили рыбу, и возвратился
домой, когда уже был день. В следующую ночь он уже надеялся иметь
возможность спать в своей постели, ибо вчерашнее нашествие считал возможным
только раз, в минуту крайней растерянности. Но, возвратясь на другой день
домой около двенадцати часов ночи, он опять застал у себя свою вчерашнюю
гостью, и... чтобы избавить ее от всяких подозрений, опять, по-вчерашнему
же, провел ночь на ялике, на взморье, против Екатерингофа. Двое суток без
сна и две ночи, проведенные на воде, под свежим морским ветром и сырыми
зорями, сказались Бенни страшною простудою, которую он почувствовал на
третий же день и в тот же день слег в постель, чтобы не вставать с нее очень
долго. Болезнь у него была весьма серьезная и сложная, средств для лечения
не было почти никаких; други и приятели все его оставили, и он лежал
одинешенек, поддерживаемый единственною заботливостию той же его служанки,
простой московской крестьянской женщины Прасковьи, да бескорыстным участием
вступившегося в его спасение ныне весьма известного в Петербурге доктора
Вениамина Тарковского (в ту пору еще молодого медика). Из всех людей, с
которыми Бенни с полным великодушием делился всем, чем мог поделиться, его
не вспомнил никто или по крайней мере никто не вспомнил его с тем, чтобы
заплатить ему хотя малейшею внимательностию за его услуги, а вспомнили его
один раз три друга, но только для того, чтобы забрать у больного последние
его вещи, имевшие хоть какую-нибудь ценность. Самое носильное платье его
было со скандалом спасено от этого расхищения тою же его служанкою
Прасковьею. При самой постели тяжко больного Бенни эта московская баба
Прасковья дралась с социалистами, отнимая у одного прежнего сожителя Бенни
последнюю теплую вещь, которою она одевала стывшие ноги больного и которую
те сняли и хотели реализовать... Это не прикрасы; это истинное событие,
которое знают многие люди.
Так одинокий Бенни предоставлен был своей роковой судьбе. Он обмогался
медленно и плохо. Во время его болезни последние вещи его, убереженные от
расхищения, пошли в залог; силы его почти не возвращались. Он постарел за
эту болезнь на десять лет; лицо его получило рановременные глубокие морщины,
прекрасные черные глаза его потухли, изо рта выпали почти все передние зубы.
От бедного беленького бабушкиного козлика, детство которого так холили и
нежили в чистеньком домике уважаемого томашовского пастора, оставались лишь
ножки да рожки. Он буквально слег юношею, встал стариком. Вдобавок же ко
всему этому, чтобы не был нарушен непостижимый закон, по которому беды не
бродят в одиночку, а ходят толпами, дела газеты, от которой Бенин хотя и
отстал, но в которой все-таки мог бы работать снова, получили самый дурной
оборот.
Воскресши из мертвых после своей болезни, Бенни еще раз тяжко сознавал
свои ошибки и тяготился воспоминанием о времени, убитом им с русскими
революционерами и социалистами. Его вера в русских предпринимателей получала
удар за ударом: в это время некто ездил; в Москву и привез оттуда роковое
известие, которому, кажется, невозможно бы и верить: новость заключалась в
том, что известный сотрудник "Современника" Г. 3. Елисеев был у М. Н.
Каткова и просил последнего принять его в число его сотрудников, но...
получил от г-на Каткова отказ. Бенни был этим жестоко смущен: он, говоря его
словами, всегда верил, что "если людишки и плохи, то между ними все-таки два
человека есть". Эти два человека, по его мнению, были г-н Чернышевский и г-н
Елисеев, из которых с последним Бенни лично даже едва , ли был знаком, но об
обоих имел самое высокое мнение, и вот один из них, самый крепкий, г-н
Елисеев, - идет и предается Каткову, которого имени Бенни не мог переносить
с тех пор, как он сам являлся к редактору "Московских ведомостей".
...Но этим еще все зло не исчерпывалось: помимо ввергавшего Бенни в
отчаяние обстоятельства, что Г. 3. Елисеев искал сотрудничества при изданиях
М. Н. Каткова, оказалось, что этого же добивался у редакторов "Московских
ведомостей" и сам Н. Г. Чернышевский и что искательства этого тоже были
отклонены... Бенни бегал, осведомлялся, возможно ли, слыхано ли что-нибудь
подобное, и узнал, что все это и возможно и слыхано. С этой поры его все
поражало: он, например, был "поражен", что Вас. Ст. Курочкин писал во время
крымской обороны патриотические стихи, обращавшие