Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Кадетский монастырь, Страница 2

Лесков Николай Семенович - Кадетский монастырь


1 2

твечал:
  - Я и знать, - говорит, - этого не хочу: это вино для ребенка нужно.
  - Ну а если нужно, так и толковать не о чем, - отвечал Бобров и сейчас же вынул деньги и послал в Английский магазин за указанным вином.
  Привожу это, между прочим, в пример тому, как они все были между собою согласны в том, что нужна для нашей выгоды, и приписываю это именно той их крепкой друг в друге уверенности, что ни у кого из них нет более драгоценной цели, как _наше_ благо.
  Имея на руках в числе тысячи трехсот человек двести пятьдесят малолетних от четырех до восьми лет, Зеленский тщательнейше наблюдал, чтобы не допускать повальных и заразительных болезней, и заболевавших скарлатиною сейчас же отделял и лечил в темных комнатах, куда не допускал капли света. Над этой системой позже смеялись, но он считал ее делом серьезным и всегда ее держался, и оттого ли или не оттого, но результат был чудесный. Не было случая, чтобы у нас не выздоровел мальчик, заболевший скарлатиною. Зеленский на этот счет немножко бравировал. У него была поговорка:
  - Если ребенок умрет от горячки, доктора надо повесить за шею, а если от скарлатины - то за ноги.
  Мелких чиновных лиц у нас в корпусе было очень мало. Например, вся канцелярия такого громадного учреждения состояла из одного бухгалтера Паутова-человека, имевшего феноменальную память, да трех писарей. Только и всего, и всегда все, что нужно, было сделано, на при больнице Зеленский держал большой комплект фельдшеров, и ему в этом не отказывали. К каждому серьезному больному приставлялся отдельный фельдшер, который та:с возле него и сидел - поправлял его, одевал, если раскидывается, и подавал лекарство. Отойти он, разумеется, не смел и подумать, потому что Зеленский был тут же, за дверью, и каждую минуту мог выйти; а тогда, по старине, много не говоря, сейчас же короткая расправа: зуботычина - и опять сиди на месте.
  

    ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

  Веруя и постоянно говоря, что "главное дело не в лечении, а в недопущении, в предупреждении болезней", Зеленский был чрезвычайно строг к прислуге, и зуботычины у него летели за малейшее неисполнение его гигиенических приказаний, к которым, как известно, наши русские люди относятся как к какой-то неосновательной прихоти. Зная это, Зеленский держался с ними морали крыловской басни "Кот и повар". Не исполнено или неточно исполнено его приказание - не станет рассуждать, а сейчас же щелк по зубам, и пошел мимо.
  Мне немножко жаль сказывать об этой привычке скорого на руку доктора Зеленского, чтобы скорые на осуждение современные люди не сказали: "вот какой драчун или Держиморда", но чтобы воспоминания были верны и полны, из песни слова не выкинешь. Скажу только, что он не был Держиморда, а был даже добряк и наисправедливейший и великодушнейший человек, но был, разумеется, человек _своего времени_, а время его было такое, что зуботычина за великое не считалась. Тогда была другая мерка: от человека требовали, чтобы "никого не сделать несчастным", и этого держались все хорошие люди, а в том числе и доктор Зеленский.
  В видах _недопущения болезней_, прежде чем кадет вводили в классы, Зеленский проходил все классные комнаты, где в каждой был термометр. Он требовал, чтобы в классах было не меньше 13o и не больше 15o. Истопники и сторожа должны были находиться тут же, и если температура не выдержана - сейчас врачебная зубочистка. Когда мы садились за классные занятия, он точно так же обходил роты, и там опять происходило то же самое.
  Пищу нашу он знал хорошо, потому что сам другой пищи не ел; он _всегда_ обедал или с больными в лазарете, или с здоровыми, но не за особым, а за общим кадетским столом, и притом не позволял ставить себе избранного прибора, а садился где попало и ел то самое, чем питались мы.
  Осматривал он нас каждую баню в предбаннике, но, кроме того, производил еще внезапные ревизии: вдруг остановит кадета и прикажет раздеться донага; осмотрит все тело, все белье, даже ногти на ногах оглядит - выстрижены ли.
  Редкое и преполезное внимание!
  Но теперь, оканчивая и с ним, я скажу, что у этого третьего известного мне истинного друга детей составляло его удовольствие.
  

    ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

  Удовольствие доктора Зеленского заключалось в том, что, когда назначенные из кадет к выпуску в офицеры ожидали высочайшего приказа о производстве, он выбирал из них пять-шесть человек, которых знал, отличал за способности и любил. Он записывал их больными и помещал в лазарете, рядом с своей комнатой, давал им читать книги хороших авторов и вел с ними долгие беседы о самых разнообразных предметах.
  Это, конечно, составляло некоторое злоупотребление, но если вникнуть в дело, то как это злоупотребление покажется простительно!
  Надо только вспомнить, что было наделано с корпусами с тех пор, как они попали в руки Демидова, который, как выше было сказано, получил приказание их "подтянуть" и, кажется, слишком переусердствовал в исполнении. Думаю так потому, что графы Строганов и Уваров, действуя в то же время, ничего того не наделали, что наделал Демидов с корпусами. Под словом "подтянуть" Демидов понял - _остановить образование_. Теперь уже, разумеется, не было никакого места прежней задаче, чтобы корпус мог выпускать таких образованных людей, из коих при прежних порядках без нужды выбирали лиц, способных ко всякой служебной карьере, не исключая и дипломатической. Наоборот, все дело шло о том, чтобы сузить наш умственный кругозор и всячески понизить значение науки. В корпусе существовала богатая библиотека и музеум. Библиотеку приказали _запереть_, в музеум не водить и наблюдать, чтобы никто не смел приносить с собою никакой книги из отпуска. Если же откроется, что, несмотря на запрещение, кто-нибудь принес из отпуска книгу, хотя бы и самую невинную, или, еще хуже, сам написал что-либо, то за это велено было подвергать строгому телесному наказанию розгами. Причем в определении меры этого наказания была установлена оригинальная постепенность: если кадет изобличался в прозаическом авторстве (конечно, смирного содержания), то ему давали двадцать пять ударов, а если он согрешил стихом, то вдвое. Это было за то, что Рылеев, который писал стихи, вышел из нашего корпуса. Книжечка всеобщей истории, не знаю кем составленная, была у нас едва ли не в двадцать страничек, и на обертке ее было обозначено: "Для воинов и для жителей". Прежде она была надписана: "Для воинов и _для граждан_" - так надписал ее ее искусный составитель, - но это было кем-то признано за неудобное, и вместо "_для граждан_" было поставлено "для жителей". Даже географические глобусы велено было вынести, чтобы не наводили на какие-нибудь мысли, а стену, на которой в старину были сделаны крупные надписи важных исторических дат, - закрасить... Было принято правилом, которое потом и выражено в инструкции, что "_никакие_ учебные заведения в Европе не могут для заведений наших служить образцом" - они "уединоображиваются". {См. не действующее более "Наставление к образованию воепитанников военноучебных заведений", 24 декабря 1848 года, СПб, Типография военноучебных заведений. (Прим. автора.)}
  

    ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

  Можно представить: как мы при таком учении выходили учены... А впереди стояла целая жизнь. Добрый и просвещенный человек, каким, несомненно, был наш доктор Зеленский, не мог не чувствовать, как это ужасно, и не мог не позаботиться если не пополнить ужасающий пробел в наших сведениях (потому что это было невозможно), то по крайней мере хоть возбудить в нас какую-нибудь любознательность, дать хоть какое-нибудь направление нашим мыслям.
  Правда, что это не составляет предмета заботливости врача казенного заведения, но он же был человек, он _любил_ нас, он желал нам счастия и добра, а какое же счастие при круглом невежестве? Мы годились к чему-нибудь в корпусе, но выходили в жизнь в полном смысле ребятами, правда, с задатками чести и хороших правил, но совершенно ничего не понимая. Первый случай, пер- вый хитрец при новой обстановке мог нас сбивать и вести по пути недоброму, которого мы не сумели бы ни понять, ни оценить. Как к этому быть равнодушным!
  И вот Зеленский забирал нас к себе в лазарет и подшпиговывал нас то чтением, то беседами.
  Известно ли об этом было Перскому, я не знаю, но может быть, что и было известно, только он не любил знать о том, о чем не считал нужным знать. Тогда было строго, но формалистики меньше.
  Читали мы у Зеленского, опять повторяю, книги самые позволительные, а из бесед я помню только одну, и то потому, что она имела анекдотическое основание и через то особенно прочно засела в голову. Но, говорят, человек ни в чем так легко не намечается, как в своем любимом анекдоте, а потому я его здесь и приведу.
  Зеленский говорил, что в жизнь надо внесть с собою как можно более добрых _чувств_, способных порождать добрые _настроения_, из которых в свою очередь непременно должно вытечь доброе же _поведение_. А потому будут целесообразнее и все _поступки_ в каждом столкновении и при всех случайностях. Всего предвидеть и распределить, где как поступить, невозможно, а надо все с добрым настроением и рассмотрением и без упрямства: приложить одно, а если не действует и раздражает, обратиться благоразумно к другому. Он все это из медицины брал и к ней приравнивал и говорил, что у него, в молодой поре, был упрямый главный доктор.
  Подходит, говорит, к больному и спрашивает:
  - Что у него?
  - Так и так, - отвечает Зеленский, - весь аппарат бездействует, что-то вроде miserere. {Жалеть, иметь сострадание (лат.); здесь - безнадежное состояние больного.}
  - Oleum ricini {Касторовое масло (лат.).} давали?
  - Давали.
  И еще там что-то спросил: давали?
  - Давали.
  - A oleum crotoni? {Кротоновое масло (лат.).}
  - Давали.
  - Сколько?
  - Две капли.
  - Дать двадцать!
  Зеленский только было рот раскрыл, чтобы возразить, и тот остановил:
  - Дать двадцать!
  - Слушаю-с.
  На другой день спрашивает:
  - А что больной с miserere: дали ему двадцать капель?
  - Дали.
  - Ну, и что он?
  - Умер.
  - Однако проняло?
  - Да, проняло.
  - То-то и есть.
  И, довольный, что по его сделано, старший доктор начинал преспокойно бумаги подписывать. А что больной умер, до этого дела нет: лишь бы _проняло_.
  Поскольку к чему этот медицинский анекдот мог быть приложим, он нам нравился и казался понятен, а уж насколько он кого-нибудь из нас воздерживал от вредного упрямства в выборе сильных, но вредно действующих средств, этого не знаю.
  Зеленский служил в корпусе тридцать лет и оставил после себя всего богатства пятьдесят рублей.
  Таковы были эти три коренные старца нашего кадетского скита; но надо помянуть еще четвертого, пришлого в наш монастырь с своим уставом, но также попавшего нашему духу под стать и оставившего по себе превосходную память.
  

    ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

  Тогда был такой обычай, что для преподавания религиозных предметов кадетам высших классов в корпус присылался архимандрит из назначавшихся к архиерейству. Разумеется, это большею частию были люди очень умные и хорошие, но особенно дорог и памятен нам остался _последний_, который был у нас на этом назначении, и с ним оно кончилось. Решительно не могу вспомнить его имени, потому что мы звали их просто "отец архимандрит", а справиться о его имени теперь трудно. Пусть этот будет так, без имени. Он был сердового возраста, небольшого роста, сухощав и брюнет, энергический, живой, с звучным голосом и весьма приятными манерами, любил цветы и занимался для удовольствия астрономией. Из окна его комнаты, выходившей в сад, торчала медная труба телескопа, в который он вечерами наблюдал звездное небо. Ок был очень уважаем Перским и всем офицерством, а кадетами был любим удивительно. Мне теперь думается, да и прежде в жизни, когда приходилось слышать легкомысленный отзыв о религии, что она будто скучна и бесполезна, - я всегда думал: "вздор мелете, милашки: это вы говорите только оттого, что на мастера не попали, который бы вас заинтересовал и раскрыл вам эту поэзию вечной правды и неумирающей жизни". А сам сейчас думаю о том последнем архимандрите нашего корпуса, который навеки меня облагодетельствовал, образовав мое религиозное чувство. Да и для многих он был таким благодетелем. Он учил в классе и проповедовал в церкви, но мы никогда не могли его вволю наслушаться, и он это видел: всякий день, когда нас выпускали в сад, он тоже приходил туда, чтобы с нами рааговаривать. Все игры и смехи тотчас прекращались, и он ходил, окруженный целою толпою кадет, которые так теснились вокруг него со всех сторон, что ему очень трудно было подвигаться. Каждое слово его ловили. Право, мне это напоминает что-то древнее апостольское. Мы перед ним все были открыты; выбалтывали ему все наши горести, преимущественно заключавшиеся в докучных преследованиях Демидова и особенно в том, что он не позволял нам ничего читать.
  Архимандрит нас выслушивал терпеливо и утешал, что для чтения впереди будет еще много времени в жизни, но так же, как Зеленский, он всегда внушал нам, что наше корпусное образование очень недостаточно и что мы должны это помнить и, по выходе, стараться приобретать познания. О Демидове он от себя ничего не говорил, но мы по едва заметному движению его губ замечали, что он его презирает. Это потом скоро и высказалось в одном оригинальном и очень памятном событии.
  

    ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

  Я выше сказал, что Демидов был большой ханжа, он постоянно крестился, ставил свечи и прикладывался ко всем иконам, но в религии был суевер и невежда. Он считал за преступление рассуждать о религии, может быть потому, что не мог рассуждать о ней. Нам он ужасно надоедал, кстати и некстати приставая: "молитесь, деточки, молитесь, вы ангелы, ваши молитвы бог слышит". Точно ему сообщено, чьи молитвы доходят до бога и чьи не доходят. А потом этих же "ангелов" растягивали и драли, как Сидоровых коз. Сам же себя он, как большинство ханжей, считал полным, совершенным христианином и ревнителем веры. Архимандрит же был христианин в другом роде, и притом, как я сказал, он был умен и образован. Проповеди его были не подготовленные, очень простые, теплые, всегда направленные к подъему наших чувств в христианском духе, и он произносил их прекрасным звучным голосом, который долетал во все углы церкви. Уроки же, или лекции его отличались необыкновенною простотою и тем, что мы могли его обо всем спрашивать и прямо, ничего не боясь, высказывать ему все наши сомнения и беседовать. Эти уроки были наш бенефис - наш праздник. Как образец, приведу одну лекцию, которую очень хорошо помню.
  "Подумаем, - так говорил архимандрит, - не лучше ли было бы, если бы для устранения всякого недоумения и сомнения, которые длятся так много лет, Иисус Христос пришел не скромно в образе человеческом, а сошел бы с неба в торжественном Беличий, как божество, окруженное сонмом светлых, служебных духов. Тогда, конечно, никакого сомнения не было бы, что это действительно божество, в чем теперь очень многие сомневаются. Как вы об этом думаете?"
  Кадеты, разумеется, молчали. Что тут кто-нибудь из нас мог бы сказать, да мы бы на такого говоруна и рассердились, чтобы не лез не в свое дело. Мы ждали его разъяснения, и ждали страстно, жадно и затаив дыхание. А он прошелся перед нами и, остановись, продолжал так:
  "Когда я, сытый, что по моему лицу видно, и одетый в шелк, говорю в церкви проповедь и объясняю, что нужно терпеливо сносить холод и голод, то я в это время читаю на лицах слушателей: "Хорошо тебе, монах, рассуждать, когда ты в шелку да сыт. А посмотрели бы мы, как бы ты заговорил о терпении, если бы тебе от голода живот к спине подвело, а от стужи все тело посинело". И я думаю, что, если бы господь наш пришел в славе, то и ему отвечали бы что-нибудь в этом роде. Сказали бы, пожалуй: "Там тебе на небе отлично, пришел к нам на время и учишь. Нет, вот если бы ты промеж нас родился да от колыбели до гроба претерпел, что нам терпеть здесь приходится, тогда бы другое дело". И это очень важно и основательно, и для этого он и сошел босой и пробрел по земле без приюта".
  Демидов, я говорю, ничего не понимал, но чувствовал, что это человек не в его духе, чувствовал, что это заправский, настоящий христианин, а такие ханжам хуже и противнее самого крайнего невера. Но поделать он с ним ничего не мог, потому что не смел открыто порицать доброе боговедание и рассуждение архимандрита, пока этот не дал на себя иного оружия. Архимандрит вышел из терпения и опять не за себя, а за нас, потому что Демидов с своим пустосвятством разрушал его работу, портив наше религиозное настроение и доводив нас до шалостей, в которых обнаруживалась обыкновенная противоположность ханжества, легкомысленное отношение к священным предметам.
  

    ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

  Демидов был чрезвычайно суеверен: у него были счастливые и несчастные дни; он боялся трех свечей, креста, встречи с духовными и имел многие другие глупые предрассудки. Мы со свойственною детям наблюдателыюстию очень скоро подметили эти странности главного директора и обратили их в свою пользу. Мы отлично знали, что Демидов ни за что не приедет ни в понедельник, ни в пятницу, ни в другой тяжелый день или тринадцатого числа; но главнее всего нас выручали кресты... Один раз, заметив, что Демидов, где ни завидит крест, сейчас крестится и обходит, мы начали ему всюду подготовлять эти сюрпризы; в те дни, когда можно было ожидать, что он приедет в корпус, у нас уже были приготовлены кресты из палочек, из цветных шерстинок или даже из соломинок. Они делались разной величины и разного фасона, но особенно хорошо действовали кресты вроде надмогильных - с покрышечками. Их особенно боялся Демидов, вероятно имевший какую-нибудь скрытую надежду на бессмертие. Кресты эти мы разбрасывали на полу, а всего больше помещали их под карнизы лестничных ступеней. Как, бывало, начальство за этим ни смотрит, чтобы этого не было, а уже мы ухитримся - крестик подбросим. Бывало, все идут, и никто не заметит, а Демидов непременно увидит и сейчас же отпрыгнет, закрестится, закрестится и вернется назад. Ни за что решительно он не мог наступить на ступеньку, на которой был брошен крестик. То же самое было, если крестик оказывался на полу посреди проходной комнаты, чрез которую лежал его путь. Он сейчас отскочит, закрестится и уйдет, и нам в этот раз полегчает, но потом начнется дознание и окончится или карцером для многих, или даже наказанием на теле для некоторых. Архимандрита это возмущало, и хотя он нам ничего не говорил на Демидова, но один раз, когда подобная шалость окончилась обширной разделкой на теле многих, он побледнел и сказал:
  - Я запрещаю вам это делать, и кто меня хоть немножко любит, тот послушается.
  И мы дали слово не метать больше крестиков, и не метали, а рядом с тем, в следующее же воскресенье, архимандрит по окончании обедни сказал в присутствии Демидова проповедь "о предрассудках и пустосвятстве", где только не называл Демидова по имени, а перечислял все его ханжеские глупости и даже упомянул о крестиках.
  Демидов стоял полотна белее, весь трясся и вышел, не подойдя к кресту, но архимандрит на это не обратил никакого внимания. Надо было, чтобы у них сочинился особенный духовно-военный турнир, в котором я не знаю кому приписать победу.
  

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

  Через неделю, в воскресенье, следовавшее за знаменитою проповедью "о предрассудках", Демидов не сманкировал, а приехал в церковь, но, опоздав, вошел в половине обедни. Он до конца отстоял службу и проповедь, которая на этот раз касалась вещей обыкновенных и ничего острого в себе для него не заключала; но тут он выкинул удивительную штуку, на которую архимандрит ответил еще более удивительною.
  Когда архимандрит, возгласив "благословение господне на вас", закрыл царские двери, Демидов вдруг тут же в церкви гласно с нами поздоровался.
  Мы, разумеется, как привыкли отвечать, громко отвечали ему:
  - Здравия желаем, ваше высокопревосходительство! - и хотели уже поворачиваться и выходить, как вдруг завеса, гремя колечками по рубчатой проволоке, неожиданно распахнулась, и в открытых царских дверях появился еще не успевший разоблачиться архимандрит.
  - Дети! я _вам_ говорю, - воскликнул он скоро, но спокойно, - в храме божием уместны только одни возгласы - возгласы в честь и славу живого бога и никакие другие. Здесь я имею право и долг запрещать и приказывать, и я вам _запрещаю_ делать возгласы начальству. Аминь.
  Он повернулся и закрыл двери. Демидов поскакал жаловаться, и архимандрит от нас выехал, а с тем вместе было сделано распоряжение, чтобы архимандритов впредь в корпуса вовсе не назначали. Это был последний,
  

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

  Я кончил, больше мне сказать об этих людях нечего, да, кажется, ничего и не нужно. Их время прошло, нынче действуют другие люди, и ко всему другие требования, особенно к воспитанию, которое уже не "уединоображивается". Может быть, те, про которых я рассказал, теперь были бы недостаточно учены или, как говорят, "не педагогичны" и не могли бы быть допущены к делу воспитания, но позабыть их не следует. То время, когда все жалось и тряслось, мы, целые тысячи русских детей, как рыбки резвились в воде, по которой маслом плыла их защищавшая нас от всех бурь елейность. Такие люди, стоя в стороне от главного исторического движения, как правильно думал незабвенный Сергей Михайлович Соловьев, _сильнее других делают историю_. И если их "педагогичность" даже не выдержит критики, то все-таки их память почтенна, и души их во благих водворятся..
  

    Прибавление к рассказу о кадетском монастыре

  В долголетнюю бытность покойного Андрея Петровича экономом 1-го кадетского корпуса там состоял старшим поваром некий Кулаков.
  Повар этот умер скоропостижно на своем поварском посту - у плиты, и смерть его была очень заметным событием в корпусе. Кулаков честный человек - не вор, и потому честный эконом Бобров уважал Кулакова при жизни и скорбел о его трагической кончине После того как Кулаков умер, "стоя у плиты", на смену ему долго не было мужа с такою же нравственною доблестию. Со смертью Кулакова, при всей строгости досмотра со стороны бригадира Боброва, "просел кисель" и "тертый картофель потерял свою густоту". Особенно повредился картофель, составлявший важный элемент при кадетском столе. После Кулакова картофель не полз меланхолически, сходя с ложки на тарелки кадет, но лился и "лопотал". Бобров видел это и огорчался - даже, случалось, дрался с поварами, но никак не мог добиться секрета стирать картофель так, чтобы он был "как масло". Секрет этот, быть может, навсегда утрачен вместе с Кулаковым, и потому понятно, что Кулакова в корпусе сильно вспоминали, и вспоминали добром. Находившийся тогда в числе кадет Кондратий Федорович Рылеев (f 14-го июля 1826 года), видя скорбь Боброва и ценя утрату Кулакова для всего заведения, написал по этому случаю комическую поэму в двух песнях, под заглавием "Кулакиада". Поэма, исчислив заслуги и доблести Кулакова, описывает его смерть у плиты и его погребение, а затем она оканчивалась следующим воззванием к Андрею Петровичу Боброву:
  
  
   Я знаю то, что не достоин
  
  
   Вещать о всех делах твоих:
  
  
   Я не поэт, я просто воин, -
  
  
   В моих устах нескладен стих,
  
  
   Но ты, о мудрый, знаменитый
  
  
   Царь кухни, мрачных погребов,
  
  
   Топленым жиром весь облитый,
  
  
   Единственный герой Бобров!
  
  
   Не осердися на поэта,
  
  
   Тебя который воспевал,
  
  
   И знай - у каждого кадета
  
  
   Ты тем навек бессмертен стал.
  
  
   Прочтя стихи сии, потомки,
  
  
   Бобров, воспомнут о тебе, {*}
  
  
   Твои дела воспомнут громки
  
  
   И вспомнят, может быть, о мне.
  
  
   {* Вариант: Воспомнут, мудрый, о тебе. (Прим. автора.)}
  Таков и есть Бобров на его единственном карандашевом портрете, "царь кухни, мрачных погребов", "топленым жиром весь облитый, единственный герой Бобров".
  И еще один анекдот. -
  Бобров ежедневно являлся к директору корпуса Михаилу Степановичу Перскому рапортовать "о благополучии". Рапорты эти, разумеется, чисто формальные, писались всегда на листе обыкновенной бумаги и затем складывались вчетверо и клались Боброву за кокарду треуголки. Бригадир брал шляпу и шел к Перскому, но так как в корпусе всем было до Боброва дело, то он по дороге часто останавливался для каких-нибудь распоряжений, а имея слабость горячиться и пылить, Бобров часто бросал свою шляпу или забывал ее, а потом снова ее брал и шел далее.
  Зная такую привычку Боброва, кадеты подшутили над своим "дедушкой" шутку: они переписали "Кулакиаду" на такой самый лист бумаги, на каком у Андрея Петровича писались рапорты по начальству, и, сложив лист тем же форматом, как складывал Бобров свои рапорты, кадеты всунули рылеевское стихотворение в треуголку Боброва, а рапорт о "благополучии" вынули и спрятали.
  Бобров не заметил подмена и явился к Перскому, который Андрея Петровича очень уважал, но все-таки был ему начальник и держал свой тон.
  Михаил Степанович развернул лист и, увидав стихотворение вместо рапорта, рассмеялся и спросил:
  - Что это, Андрей Петрович, - с каких пор вы сделались поэтом?
  Бобров не мог понять, в чем дело, но только видел, что что-то неладно.
  - Как, что изволите... какой поэт? - спросил он вместо ответа у Перского.
  - Да как же: кто пишет стихи, ведь тех называют поэтами. Ну, так и вы поэт, если стали сочинять стихи.
  Андрей Петрович совсем сбился с толку.
  - Что такое... стихи...
  Но он взглянул в бумагу, которую подал в сложенном виде, и увидал в ней действительно какие-то беззаконно неровные строчки.
  - Что же это такое?!
  - Не знаю, - отвечал Перский и стал вслух читать Андрею Петровичу его рапорт.
  Бобров чрезвычайно сконфузился и взволновался до слез, так что Перскии, окончив чтение, должен был его успокоивать.
  После этого был найден автор стихотворения - это был кадет Рылеев, на которого добрейший Бобров тут же сгоряча излил все свое негодование, поскольку он был способен к гневу. А Бобров при всем своем бесконечном незлобии был вспыльчив, и "попасть в стихи" ему показалось за ужасную обиду. Он не столько сердился на Рылеева, как вопиял:
  - Нет, за что! Я только желаю знать - за что ты меня, разбойник, осрамил!
  Рылеев был тронут непредвидимою им горестью всеми любимого старика и просил у Боброва прощения с глубоким раскаянием. Андрей Петрович плакал и всхлипывал, вздрагивая всем своим тучным телом. Он был слезлив, или, по-кадетски говоря, был "плакса" и "слезомойка". Чуть бы что ни случилось в немножко торжественном или в немножко печальном роде, бригадир сейчас же готов был расплакаться.
  Корпусные солдаты говорили о нем, что у него "глаза на мокром месте вставлены".
  Но как ни была ужасна вся история с "Кулакиадою", Бобров, конечно, все-таки помирился с совершившимся фактом и простил его, но сказал при том Рылееву назидательную речь, что литература вещь дрянная и что занятия ею никого не приводят к счастию.
  Собственно же для Рылеева, говорят, будто старик высказал это в такой форме, что она имела соотношение с последнею судьбою покойного поэта, которого добрый Бобров ласкал и особенно любил, как умного и бойкого кадета.
  "Последний архимандрит", который не ладил с генералом Муравьевым и однажды заставил его замолчать, был архимандрит Ириней, впоследствии епископ, архиерействовавший в Сибири и перессорившийся там с гражданскими властями, а потом скончавшийся в помрачении рассудка.
  

    ПРИМЕЧАНИЯ

  Печатается по тексту: Н. С. Лесков, Собрание сочинений, т. 2, СПб., 1889, стр. 61-100 (в цикле "Праведники"). Впервые - "Исторический вестник", 1880, Э 1, стр. 112-138. В сокращенном виде перепечатано в "Детском чтении", 1880, Э 4, стр. 11-30, и полностью - в сборнике рассказов Лескова - "Три праведника и один Шерамур", 1880, стр. 82-130, изд. 2-е, СПб., 1886, стр. 81 - 130 (см. сноску на стр. 639).
  Непосредственными дополнениями к рассказу являются три статьи Лескова: "Один из трех праведников. (К портрету Андрея Петровича Боброва)" - "Исторический вестник", 1885, Э 1, стр. 80-85; "Кадетский монастырь в старости. (К истории "Кадетского монастыря")" - там же, 1885, Э 4, стр. 111-131 (обработанные Лесковым воспоминания старого кадета); "О находке настоящего портрета Боброва. (Письмо в редакцию)". - "Новое время", 1889, 7 апреля, Э 4708, стр. 2. Из этих трех статей в настоящем издании перепечатывается только первая - включенная самим Лесковым в собрание сочинений 1889 года под заглавием: "Прибавление к рассказу о кадетском монастыре".
  В тексте "Исторического вестника" рассказ был снабжен следующей сноской: "Задуманные и начатые мною очерки "трех русских праведных" подали мысль одному почтенному престарелому человеку рассказать мне его школьные воспоминания, интересные для характеристики времени, которого они касаются, и очень дорогие для моей коллекции "трех праведников", которую они сразу восполняют до изобилия. Рассказчик желает остаться неназванным, но рассказ его передан мне при весьма известных и заслуживающих уважения лицах. Я тут ничего не добавил, а только записал и привел в порядок".
  Рассказ действительно представляет собою обработанную стенограмму воспоминаний бывшего кадета, впоследствии видного общественного деятеля, основателя издательства "Общественная польза" Г. Д. Похитонова (1810-1882). Стенограмма, озаглавленная: "Мои воспоминания о первом кадетском корпусе", хранится ныне в ЦГАЛИ (шифр 36-72). Имя Похитонова Лесков назвал в цит. выше статье "Исторического вестника", 1885, Э 4, стр. 130131. Текст Лескова кое-где распространен (особенно за счет диалогов), кое-где смягчен; иногда переставлены отдельные куски текста Похитонова (например, рассказ об архимандрите идет третьим, а не последним). Некоторые пропуски в тексте Лескова
  сравнительно
  со
  стенограммой
  вызваны,
  вероятно, цензурно-политическими соображениями. Так, в начале главы пятой читаем: "огромное стечение народа", а в стенограмме: огромное стечение простого народа" на Исаакиевской площади в день восстания декабристов. В конце главы шестой читаем: "Негодование, выражавшееся на лице государя, не изменилось, но он ничего более не сказал и уехал", а в стенограмме: "Но он не нашелся что ответить..." В конце двадцать первой главы напечатано: "Демидов поскакал жаловаться, и архимандрит от нас выехал", а в стенограмме: "поскакал жаловаться Николаю Павловичу", и некоторые другие. 7 февраля 1884 года Лесков писал редактору "Исторического вестника" С. Н. Шубинскому: "Некоторый важный сановник пожелал продиктовать мне свои воспоминания из царств<ования> имп. Николая, а другое властное лицо доверило мне секретные бумаги, с тем, чтобы как одними, так и другими материалами воспользовался "непременно я сам, и обработал бы их собственноручно. Диктант я весь записал с стенографисткою (две тетради)". (Не издано. Гос Публичная библиотека имени M. E. Салтыкова-Щедрина.)
  Отзывы современников о М. П. Перском (1776-1832) - директоре Первого кадетского корпуса в Петербурге в 1820-1832 годах, экономе А. П. Боброве (ум. в 1836 г.) и враче М. С. Зеленском (ум. в 1890 г.) единодушно положительны. Положительными были и отзывы об этом произведении Лескова ("Новое время", 1880, 2 ноября, Э 1682, стр. 4, без подписи; "Исторический вестник", 1880, Э 6, стр. 383-385, А. П. Милюков), но прогрессивная критика, и прежде всего "Отечественные записки" отозвались о повести отрицательно и иронически - основная добродетель Перского, Боброва и Зеленского оказывается в том, что они жили, почти не выходя за пределы корпуса; повесть неправдоподобна, как суздальская живопись (1880, Э 5, стр. 38-42, без подписи). Рецензия <Н. Ф. Баж>ина в "Русском богатстве" с неодобрением отзывалась о замкнутости и холодности Перского: Перский так холоден, что "невольно хочется подойти поближе и удостовериться: точно ли это живой человек, а не мраморная статуя" (1880, Э 5, стр. 61-82).
  Румянцев, Прозоровский, Каменский, Кульнев. - Здесь названы имена видных военачальников XVIII и начала XIX века. Гр. П. А. Румянцев (1725-1796) - генерал-фельдмаршал, крупнейший военный деятель 60-80-х годов XVIII века. Кн. А. А. Прозоровский (1732-1809) - генерал-фельдмаршал, участник Семилетней войны и кампании за покорение Крыма. М. Ф. Каменский (1738-1809) - генерал-фельдмаршал, видный участник Семилетней войны 1756-1763 годов и русско-турецких войн. Я. П. Кульнев (1763-1812) - принимал активное участие в войне со Швецией 1808-1809 годов.
  Толь (Толь), К. Ф. (1777-1832) - участник швейцарских походов Суворова, видный деятель Отечественной войны 1812 года и других военных кампаний.
  П. В. Голенищев-Кутузов (1772-1843) - главный директор военных корпусов, а потом с.-петербургский генерал-губернатор.
  Н. И. Демидов (1733-1833) - генерал-адъютант, с 1826 года главный директор Пажеского и Сухопутного корпусов и член совета о военных училищах.
  Ореус, Ф. М. - впоследствии директор Полоцкого кадетскогэ корпуса.
  Эллерман, X. И. (1782-1831) - полковник.
  Черкасов, Д. А. (1779-1833) - преподаватель фортификации.
  Багговут, А. Ф. (1806-1883) - известный военный деятель. Он был замешан в движении декабристов, но отделался лишь переводом на персидский фронт; впоследствии участвовал в Крымской и др. военных кампаниях.
  "Для воинов и для граждан". - Какой учебник имеет в виду Лесков, не установлено.
  Пусть этот будет так, без имени. - В "Прибавлении к рассказу о кадетском монастыре" (см. стр. 350) Лесков назвал этого архимандрита. Речь идет об Иринее Нестеровиче, скончавшемся в 1864 году. Конфликт с генерал-губернатором Восточной Сибири А. С. Лавинским, объявившим его умалишенным, окончился ссылкою честного и смелого Иринея в Вологодский Спасо-Прилуцкий монастырь; лишь позднее он стал настоятелем одного из ярославских монастырей.
  Сердового возраста - средних лет.
  Прибавление к рассказу о кадетском монастыре
  Печатается по тексту: Н. С. Лесков, Собрание сочинений, т. 2, СПб., 1889, стр. 100-104. Впервые - в несколько расширенном виде: "Исторический вестник", 1885, Э 1, стр. 80-85, под заглавием: "Один из трех праведников. (К портрету Андрея Петровича Боброва)". Об этой статье Лескова см. его письмо к С. Н. Шубинскому от 4 сентября 1884 года; специально о заглавии - письмо от 28 октября: А. И. Фаресов, Против течений, СПб., 1904, стр. 169-170.
  "Кулакиада". - Лесков цитирует последние две строфы поэмы Рылеева "Кулакиада". Полный текст см.: К. Рылеев, Полное собрание стихотворений, редакция Ю. Г. Оксмана, Л., 1934, стр. 317-318. В тексте - незначительные отличия.

Обращений с начала месяца: 44, Last-modified: Thu, 08 Aug 2002 08:45:31 GMT
Оцените этот текст:

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 779 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа