--------------------------------
Изд: "Библия для всех", 1997
OCR, Spellcheck: Дмитрий Машковский (mitka48@hotmail.com), 23 Dec 2001
"Просто Льюис"
--------------------------------
Рассказ
Кого надо считать дураком? Кажется, будто это всякий знает, а если
начать сверять, как кто это понимает, то и выйдет, что все понимают о дураке
неодинаково. По академическому словарю, где каждое слово растолковано в его
значении, изъяснено так, что "дурак - слабоумный человек, глупый, лишенный
рассудка, безумный, шут...". В подкрепление такого толкования приведен
словесный пример: "Он был и будет дурак дураком". "Дурачок - смягчение
слова дурак". Ученее этого объяснения уже и искать нечего, а между тем в
жизни случается встречать таких дураков или дурачков, которым эта кличка
дана, но они, между тем, не безумны, не глупы и ничего шутовского из себя не
представляют... Это люди любопытные, и про одного такого я здесь и расскажу.
Был у нас в деревне безродный крепостной мальчик Панька. Рос он при
господском дворе, ходил в том, что ему давали, а ел на застольщине вместе с
коровницею и с ее детьми. Должность у него была такая, чтобы "всем
помогать"; это значило, что все должностные люди в усадьбе имели право
заставлять Паньку делать за них всякую работу, и он, бывало, беспрестанно
работает. Как сейчас его помню: бывало, зимою, - у нас зимы бывают лютые,
- когда мы встанем и подбежим к окнам, Панька уже везет на себе,
изогнувшись, большие салазки с вязанками сена, соломы и с плетушками колоса
и другого мелкого корма для скотины и птиц. Мы встаем, а он уже наработался,
и редко увидишь его, что он присядет в скотной избе и ест краюшку хлебца, а
запивает водою из деревянного ковшика.
Спросишь его, бывало:
- Что ты, Паня, один сухой хлеб жуешь?
А он шутя отвечает:
- Как так "с ухой"? - он, гляди-ко, с чистой водицею.
- А ты бы еще чего-нибудь попросил: капустки, огурца или картошечки!
А Паня головой мотнет и отвечает:
- Ну, вот еще чего!.. Я и так наелся, - слава те Господи!
Подпояшется и опять на двор идет таскать то одно, то другое. Работа у
него никогда не переводилась, потому что все его заставляли помогать себе.
Он и конюшни, и хлева чистил, и скоту корм задавал, и овец на водопой гонял,
а вечером, бывало, еще себе и другим лапти плетет, и ложился он, бывало,
позже всех, а вставал раньше всех до света и одет был всегда очень плохо и
скаредно. И его, бывало, никто и не жалеет, а все говорят:
- Ему ведь ничего, - он дурачок.
- А чем же он дурачок?
- Да всем...
- А например?
- Да что за пример! - вон коровница-то все огурцы и картошки своим
детям отдает, а он, хоть бы что ему... и не просит у них, и на них не
жалуется. Дурак!
Мы, дети, не могли хорошо в этом разобраться, и хоть глупостей от
Паньки не слыхали, и даже видели от него ласку, потому что он делал нам
игрушечные мельницы и туезочки из бересты, - однако и мы, как все в доме,
одинаково говорили, что Панька дурачок, и никто против этого не спорил, а
скоро вышел такой случай, что об этом уже и нельзя стало спорить.
Был у нас нанят строгий-престрогий управитель, и любил он за всякую
вину человека наказывать. Едет, бывало, на беговых дрожках и по всем
сторонам смотрит: нет ли где какой неисправности? И если заметит что-нибудь
в беспорядке - сейчас же остановится, подзовет виноватого и приказывает:
- Ступай сейчас в контору и скажи моим именем старосте, чтобы дали
тебе двадцать пять розог; а если слукавишь - я тебе вечером при себе велю
вдвое дать.
Прощенья у него уж и не смели просить, потому что он этого терпеть не
мог и еще прибавлял наказание.
Вот раз. летом, едет этот управляющий и видит, что в молодых хлебах
жеребята ходят и не столько зелени рвут, сколько ее топчут и копытами с
корнями выколупывают...
Управитель и расшумелся.
А жеребят в этот год был приставлен стеречь мальчик Петруша, - сын той
самой Арины-коровницы, которая Паньке картошек жалела, а все своим детям
отдавала. Петруша этот имел в ту пору лет двенадцать и был телом много
помельче Паньки и понежнее, за это его и дразнили "творожничком" - словом,
он был мальчик у матери избалованный и на работу слабый, а на расправу
жидкий. Выгнал он жеребят рано утром "на росу", и стало его знобить, а он
сел да укрылся свиткою, и как согрелся, то на него нашел сон - он и заснул,
а жеребятки в это время в хлеб и взошли.
Управитель, как увидал это, так сейчас стегнул Петю и говорит:
- Пусть Панька пока и за своим, и за твоим делом посмотрит, а ты
сейчас иди в разрядную контору и скажи выборному, чтобы он тебе двадцать
розог дал; а если это до моего возвращенья домой не исполнишь, то я при себе
тогда тебе вдвое дам. Сказал это и уехал.
А Петруша так и залился слезами. Весь трясется, потому что никогда его
еще розгами не наказывали, и говорит он Паньке:
- Брат милый, Панюшка, очень страшно мне... скажи, как мне быть?
А Панька его по головке погладил и говорит:
- И мне тоже страшно было... Что с этим делать-то... Христа били...
А Петруша еще горче плачет и говорит:
- Боюсь я идти и боюсь не идти... Лучше я в воду кинуся. А Панька его
уговаривал-уговаривал, а потом сказал:
- Ну, постой же ты: оставайся здесь и смотри за моим и за своим делом,
а я скорей сбегаю, за тебя постараюся, - авось тебя Бог помилует. Видишь,
ты трус какой.
Петруша спрашивает:
- А как же ты, Панюшка, постараешься?
- Да уж я штуку выдумал - постараюся! И побежал Панька через поле к
усадьбе резвенько, а через час назад идет, улыбается.
- Не робей, - говорит, - Петька, все сделано; и не ходи никуда - с
тебя наказанье избавлено.
Петька думает:
"Все равно: надо верить ему", - и не пошел; а вечером управляющий
спрашивает у выборного в разрядной избе:
- Что, пастушонок утром приходил сечься?
- Как же, - говорит, - приходил, ваша милость.
- Взбрызнули его?
- Да, - говорит, - взбрызнули.
- И хорошо?
- Хорошо, постаралися.
Дело и успокоилось, а потом узнали, что высекли-то пастушонка, да не
того, которого было назначено, не Петра, а Паньку, и пошло это по усадьбе и
по деревне, и все над Панькой смеялись, а Петю уже не стали сечь.
Что же, - говорили, - уже если дурак его выручил, нехорошо двух за
одну вину разом наказывать.
Ну, не дурак ли, взаправду, наш Панька был?
И так он все и дальше жил.
Сделалась через несколько лет в Крыме война, и начали набирать рекрут.
Плач по деревне пошел: никому на войне страдать-то не хочется. Особенно
матери о сыновьях убиваются - всякой своего сына жалко.
А Паньке в это время уже совершенные годы исполнились, и он вдруг
приходит к помещику и сам просится:
- Велите, - говорит, - меня отвести в город - в солдаты отдать.
- Что же тебе за охота?
- Да так, - отвечает, - очень мне вдруг охота пришла.
- Да отчего? Ты обдумайся.
- Нет, - говорит, - некогда думать-то.
- Отчего некогда?
- Да нешто не слышно вам, что вокруг плачут, а я ведь любимый у
Господа, - обо мне плакать некому, - я и хочу идти.
Его отговаривали.
- Посмотри-ка, мол, какой ты неуклюжий-то: над тобой на войне-то,
пожалуй, все расхохочутся. А он отвечает:
- То и радостней: хохотать-то ведь веселее, чем ссориться; если всем
весело станет, так тогда все и замирятся. Еще раз сказали ему:
- Утешай-ка лучше сам себя да живи дома! Но он на своем твердо стоял.
- Нет, мне, - говорит, - это будет утешнее.
Его и утешили, - отвезли в город и отдали в рекруты, а когда сдатчики
возвратились, - с любопытством их стали расспрашивать:
- Ну, как наш дурак остался там? Не видали ли вы его после сдачи-то?
- Как же, - говорят, - видели.
- Небось, смеются все над ним, - какой увалень?
- Да, - говорят, - на самых первых порах-то было смеялися, да он на
все на два рубля, которые мы дали ему награждения, на базаре целые ночвы
пирогов с горохом и с кашей купил и всем по одному роздал, а себя позабыл...
Все стали головами качать и стали ломать ему по половиночке. А он застыдился
и говорит:
- Что вы, братцы, я ведь без хитрости! Кушайте. Рекрута его стали
дружно похлопывать:
- Какой, мол, ты ласковый!
А наутро он раньше всех в казарме встал, да все убрал и старым солдатам
всем сапоги вычистил. Стали хвалить его, и старики у нас спрашивали: "Что он
у вас дурачок, что ли?"
Сдатчики отвечали:
- Не дурак, а... малость с роду так.
Так Панька и пошел служить со своим дурачеством и провел всю войну в
"профосах" - за всеми позади рвы копал да пакость закапывал, а как вышел в
отставку, так, по привычке к пастушеству, нанялся у степных татар конские
табуны пасти.
Отправился он к татарам из Пензы и не бывал назад много лет, а
скитался, гоняя коней, где-то вдали, около безводных Рын-Песков, где тогда
кочевал большой местный богач Хан-Джангар. А Хан-Джангар, когда приезжал на
Суру лошадей продавать, то на тот час держал себя будто и покорно, но у себя
в степи что хотел, то и делал; кого хотел - казнил, кого хотел - того
миловал.
За отдаленностью дикой пустыни следить за ним было невозможно, и он как
хотел, так и своевольничал. Но расправлялся он так не один: находились и
другие такие же самоуправцы, и в числе их появился один лихой вор, по имени
Хабибула, и стал он угонять у Хана-Джангара много самых лучших лошадей, и
долго никак его не могли поймать. Но вот раз сделалась у одних и других
татар свалка, и Хабибулу ранили и схватили. А время было такое, что
Хан-Джангар спешил в Пензу, и ему никак нельзя было остановиться и сделать
над Хабибулой суд и казнить его такою страшною казнью, чтобы навести страх и
ужас на других воров.
Чтобы не опоздать в Пензу на ярмарку и не показаться с Хабибулой в
таких местах, где русские власти есть, Хан-Джангар и решил оставить при
малом и скудном источнике Паньку с одним конем и раненого Хабибулу,
окованного в конских железах. И оставил им пшена и бурдюк воды и наказал
Паньке настрого:
- Береги этого человека как свою душу! Понял? Панька говорит:
- Чего ж не понять-то! Вполне понял, и как ты сказал, я так точно и
сделаю.
Хан-Джангар со всей своей ордой и уехал, а Панька стал говорить
Хабибуле:
- Вот до чего тебя твое воровство довело! Такой ты большой молодец, а
все твое молодечество не к добру, а ко злу. Ты бы лучше исправился.
А Хабибула ему отвечает:
- Если я до сих пор не исправился, так теперь уж и некогда.
- Как это "некогда"! Только в том ведь и дело все, чтобы хорошо
захотеть человеку исправиться, а остальное все само придет... В тебе ведь
душа такая же, как и во всех людях: брось дурное, а Бог тебе сейчас зачнет
помогать делать хорошее, вот и пойдет все хорошее.
А Хабибула слушает и вздыхает.
- Нет, - говорит, - уже про это некстати и думать теперь!
- Да отчего же некстати-то?
- Да оттого, что я окован и смерти жду.
- А я тебя возьму да и выпущу.
Хабибула ушам своим не поверил, а Панька ему улыбается ласково и
говорит:
- Я тебе не шучу, а правду говорю. Хан мне сказал, чтобы я тебя "как
свою душу берег", а ведь знаешь ли, как надо сберечь душу-то? Надо, брат, ее
не жалеть, а пусть ее за другого пострадает - вот мне теперь это и надобно,
потому что я терпеть не могу, когда других мучают. Я тебя раскую и на коня
посажу и ступай, спасай себя, где надеешься, а если станешь опять зло
творить - ну, уж тогда не меня обманешь, а Господа.
И с этим присел и сломал на Хабибуле конские железные путы, и посадил
его на коня, в сказал:
- Ступай с миром на все стороны.
А сам остался ожидать здесь возвращения Хана-Джангара, - и ждал его
очень долго, пока ручеек высох и в бурдюке воды осталось очень немножечко.
Тогда и прибыл Хан-Джангар со своей свитой.
Осмотрелся Хан и спрашивает:
- А где Хабибула?
Панька отвечает:
- Я отпустил его.
- Как отпустил? Что ты такое рассказываешь?
- Я тебе говорю то, что взаправду сделал по твоему велению и по своему
хотению. Ты мне велел беречь его как свою душу, а я свою душу так берегу,
что желаю пустить ее помучиться за ближнего... Ты ведь хотел замучить
Хабибулу, а я терпеть не могу, чтобы других мучили, - вот возьми меня и
вели меня вместо его мучить, - пусть моя душа будет счастливая и от всех
страхов свободная, потому что ведь я ни тебя, ни других никого не боюся ни
капельки.
Тут Хан-Джангар стал водить глазами во все стороны, а потом на голове
тюбетейку поправил и говорит своим:
- Подойдите-ка все поближе ко мне; я вам скажу, что мне кажется.
Татары вокруг Хана-Джангара стеснилися. А он сказал им потихонечку:
- А ведь Паньку, сдается, нельзя казнить, потому что в душе его, может
быть, ангел был...
- Да, - отвечали татары все одним тихим голосом, - нельзя нам ему
вредить: мы его не поняли за много лет, а теперь он в одно мгновенье всем
нам ясен стал: он ведь, может быть, праведный.
1891