м лагере слышался рожок, и одна молодая христианка, больная, бледная и грустная, вынесла на улицу своего ребенка и стала качать его в люльке.
Проходя мимо нее, Гайредин сказал старику Джимопуло:
- Как рано трудятся эти люди!
Бледная женщина подняла на них усталый взор и сказал с досадой:
- Что ж делать! мы не беи и не купцы, нам гулять некогда...
- Правду она говорит, - сказал Гайредин.
- Правду говорит, - сказал Джимопуло. - И хорошо делает бедный народ наш, что трудится. Ему нужны спокойствие, мирный труд, промышленность и школы, и большой грех берут на душу те люди, которые хотят увлечь греков несбыточными надеждами. Несчастные критяне! Несчастные будем и мы, если последуем их примеру или словам таких дураков, как этот корфиот...
- Да! - сказал Гайредин, - час он выбрал нехороший, чтобы пить за вашу веру.
Джимопуло проводил бея до дверей его дома и простился с ним. Уходя, он напомнил Гайредину, что спать им придется мало, потому что завтра будет меджлис...
- Будем проводить шоссе, - сказал он, улыбаясь.
- На бумаге? - прибавил, тоже улыбаясь, Гайредин.
- Наше дело бумага, - сказал Джимопуло. - Пусть другие разбивают скалы и месят грязь. Это дело самых больших людей и самых простых, а мы, ни самые большие, ни самые малые, должны заниматься бумагой...
Джимопуло так понравился Гайредину, что он просил его зайти, после отдыха, чтобы посоветоваться с ним о многом до заседания в меджлисе.
Спать Гайредин уже не мог; велел закрыть ставни и подать себе лампу, наргиле и кофе; заперся и, раздевшись, стал писать стихи.
Еще в Константинополе учил его персидской поэзии один старый турок, и еще тогда старик говорил ему: "читай, читай, мой сын, персидские стихи. Стихи великое дело! Стихи для души человеческой то же, что пение птицы в саду. Человек-стихотворец, мой сын, сам уподобляется саду, наполненному душистыми цветами".
Дня через два после пирушки доктора Пембе пришла к Гайредину вместе с теткой и с одним скрипачом. Набелилась, нарумянилась, насурмила немного брови, надела новое лиловое платье с большими ярками букетами. По улице она, как следует турчанке, открытая не ходила, а всегда в яшмаке[15] и чорном фередже.[16] Гайредин не узнал ее. Но только произнесла она "паша мой", как сердце бея уже забилось сильнее. Тетка сказала, что они пришли за обещанным платьем и золотою курточкой. Гайредин щедро одарил их, но просил не ходить в другой раз без зова, чтобы народ не заметил, и обещал через неделю пригласить их на пляску или к себе в дом, или на остров Янинского озера, где монастырь Св. Пантелеймона.[17]
Он не хотел сразу обнаружить много чувства. Его удерживали и стыд, и осторожность.
Всю эту неделю Гайредин прожил ожиданием. Один раз в течение этих дней проехал он с несколькими другими турками и с Джимопуло по тому бедному предместью, где жила Пембе в глиняной мазанке. На радость его, она стояла на своем пороге и поклонилась им. Старик Джимопуло поклонился ей вежливо, приложив руку к феске и спросил благодушно и шутливо о здоровье:
- Как твоя лихорадка, дочь моя? Молодой надо быть здоровою, - сказал он ей по-турецки.
Другие беи не обратили на это внимания, а Гайредин проехал вперед и чуть видно кивнул ей головой, даже не глядя на нее.
Под вечер он и все его спутники возвращались по той же дороге в город. Как только въехали в предместье, Гайредин пропустил всех беев и Джимопуло вперед, нарочно стал поправлять то узду, то стремя, и когда потерял их всех из виду за поворотом, пришпорил лихого коня своего и, гремя по скользким камням мостовой, понесся вскачь мимо бедной мазанки. Она уже ждала его у дверей.
- Добрый вечер, моя милая! - сказал он ей, не останавливаясь. - Прощай, до субботы!
- Добрый вечер, кузум-паша мой, - отвечала девушка, вышла за порог и провожала его долго глазами.
Увидев, что переулок пусть, он еще раз обернулся, и еще раз издали поклонился ей.
В субботу Пембе, по приглашению его, плясала на острове Янинского озера.
Гайредин хотел пригласить на остров всех тех греков, которые были на пирушке доктора, но Джимопуло отговорил его.
- Бей-эффенди мой! Немного будет нам добра от этих корфиотов... Пригласите лучше турецких чиновников. Это будет и вам, и мне полезнее. Теперь время смутное.
Гайредин послушался его. Пембе танцевала на острове с таким одушевлением и с такою выразительностью, какой еще не видал в ней никто. Она была уже не в прежнем старом платье, а в новом малиновом с восточными пестрыми разводами и в новой курточке, расшитой густо золотом и блестками; на бледной головке ее был газовый жолтый платочек с цареградскою бахромой удивительной работы.
- Хорошая девушка эта Пембе! Аферим, Пембе! Аферим,[18] дочь моя! - говорили турецкие чиновники.
Гайредин опять осыпал ее золотом. Дня через два после этого Пембе опять пришла к нему с теткой, благодарила его, поцеловала его руку и сказала, что после всех щедрот его у нее будет хорошее приданое и что на ней сбирается жениться тот музыкант, который играет на скрипке.
- Ты, паша мой, судьбу мою сделал, - говорила она и опять целовала его руку.
Гайредин только тут понял, как дорога она ему. Он начал уговаривать ее не выходить так рано замуж и обещал со временем или дать ей на приданое гораздо больше того, что она собрала, или даже взять ее к себе в гарем.
Старуха-тетка только этого и ждала.
- Не нужно нам денег, - сказала она, - она тебя любит, во сне тебя видит. Только и говорит: "не господин он мне, он мне отец!" Возьми ее к себе в гарем. Она все знает и жену твою почитать будет как старшую сестру... Возьми ее, паша!
На эту же ночь Пембе осталась ночевать у Гайредина.
С этих пор Пембе начала часто ходить к нему. Он стал оставлять ее у себя на целые дни. Настала осень, начались дожди, морозы и длинные вечера, затопились веселые камины. Гайредин не скучал с нежною баядеркой. С женою ему бывало много скучнее. Жена его была неразговорчива. Угощала его, кормила, подавала ему сама старательно чубук; хорошо смотрела за хозяйством; но не раз проходили целые дни в деревне, а он не слыхал от нее ничего кроме: "ба! как жарко!" либо "ба! как холодно!" А если случалось, что он ей говорил: "Сегодня жарко!" - она отвечала, важно покачивая головой: "Жарко. Лето теперь".
Не такова была Пембе. Смеяться сама она, правда, почти никогда не смеялась; изредка улыбнется Гайредину, когда захочет приласкаться, и скажет:
- Поцелуй же меня, бедную, паша мой...
Зато бей смеялся с ней много и над ней самой тешился, сердечно любуясь на ее ребячества.
Увидала она раз на улице сквозь решетчатое окно гарема разнощика сластей, что зовется шекерджи. Помучила она бедного старика!
"Шекерджи!" - звонко кричит она ему из окна. Старик ставит подставку наземь, смотрит, "где зовут", а Пембе уж из другого, дальнего окна другим голосом: "шекерджи!" Смотрит и туда разнощик. Никого нет, никто не выходит покупать. Постоял и пошел. Опять кричат: "шекерджи!" Пембе опять его зовет, опять прячется, пока, наконец, старик начал проклинать и браниться. Тогда она послала купить у него петушков сахарных. Зимой, сидя с Гайредином у очага, Пембе то рассказывала ему о себе и о родных своих и о том, что она успела видеть на детском веку своем, то забавляла его всякими расспросами.
- Паша, а, милый паша мой! - говорила она. - Правда это, милый паша мой, что которые турки свинину едят, так Бог их наказывает, и они по ночам свиньями становятся и бегают?
- Кто тебе это сказал? - спрашивал бей.
- Мне это Елена, другая танцовщица наша, христианка, говорила
- Елена ничего не знает, кузум Пембе, она в школу не ходила. Как это может человек свиньей стать. Это детские слова, дитя мое!
- Смотри ты! - с удивлением воскликнула Пембе. - А я ведь думала, это правда. Елена сказывала, греки так все говорят... А я еще хочу тебе одно слово сказать, паша мой. Сказать?
- Говори.
- Греки все злые? Гайредин смеялся.
- Отчего все? Есть и у них добрые люди, во всякой вере есть люди добрые.
- А кто добрый? Кир-Костаки Джимопуло добрый? Я так думаю, что он добрый. Увидит меня, кланяется: "доброе утро, говорит, Пембе".
- Костаки добрый, и другие есть христиане добрые. У меня мать была христианка, она тоже была женщина добрая, сладкой души, тихая женщина!
- Ба, что ты говоришь! Твоя мать была христианка! Гайредин рассказывал ей не раз, как мать спасла его
отца, она сама просила сызнова все это повторить, и как только доходил Гайредин до того места, как его мать схватила под устцы лошадь сераскира, Пембе вскакивала и, хлопая руками, восклицала:
- Эй в'аллах! Простил султан! простил! Хороший был человек сераскир! Хорошая женщина была твоя мать! Эй в'аллах!
Видя ее радость, Гайредин с восторгом обнимал ее, и Пембе продолжала свои расспросы и замечания.
- Вот какой здоровый папас идет по улице. Здоровый папас! Борода большая какая! Взяла бы я его и зарыла бы в землю!
- За что? - спрашивал Гайредин.
- За то, что он не нашей веры.
- Смотри ты, какая злая девушка! Ведь и он человек, и он в одного Бога верует. Ты таких худых слов не говори.
- Нет, ты, паша мой, скажи мне, зачем не все люди одной веры? Пусть бы все как мы были. Так я скажу: наш закон очень хороший. Жену ты свою любишь, и меня возьмешь в гарем и будешь любить. А у гяуров все одна жена. Старая, старая она станет; а он все любит ее. Дурной закон. Зачем это так?
- Аллах знает, что нужно, - объяснил ей Гайредин, - он видит "как чорная мурашка чорной ночью ползет по черному камню!"
- Это в книгах сказано?
- В книгах, - отвечал Гайредин.
- А! в книгах! - восклицала серьезно Пембе. - Прекрасные слова! Очень я люблю слышать хорошие слова.
Весь город знал о связи Гайредина с цыганкой; но виду ему никто не показывал. Только Джимопуло и доктору Петропулаки он доверялся сам; при них у него Пембе плясала и пела открыто. Она просилась совсем бросить свое ремесло и перейти на житье в его дом. Но он не хотел на это согласиться, не предупредив жену.
Пембе продолжала плясать по разным домам, а когда Гайредин задерживал ее у себя, тетка говорила всем, что Пембе больна.
Музыканты поправили свои дела, наняли квартиру получше и поближе к дому Гайредина; даже другие две танцовщицы-христианки, Елена и Мариго, оделись заново на деньги бея. Он и их ласкал и дарил, чтобы все жалели Пембе и уважали ее.
Доктор хвалил бея за эти дела и говорил ему:
- Жизнь есть везде, друг мой. Женщины есть и в гнусной Янине нашей. Надо уметь отыскать их. Я поклонник Эпикура и хвалю тебя за то, что ты умеешь наслаждаться прекрсным! Хвалю! хвалю! Клянусь тебе, что я хвалю тебя.
Джимопуло, напротив того, качал головой и говорил:
- Нехорошо!
Нехорошо было одно: Пембе возненавидели слуги бея. Сначала она и их забавляла: мешалась во все; считала кур и уток; заглядывала в шкапы; сама ходила на колодезь за водой; люди смеялись. А потом она стала уж слишком часто посылать их туда-сюда. "Иди!" - говорила так повелительно. Иногда и в спину толкнет или за рукав дернет грубо. Больше всех невзлюбил ее Юсуф, молодой араб, который ходил за беем. Он и сам был сердитый и самолюбивый лгун. В кухне люди нарочно заставляли его рассказывать всякие небылицы, и он часто забывал сам, что говорил день тому назад; то он нашел два года тому назад на ярмарке 5 000 пиастров и все их отдал взаймы добрым людям без расписок; то нашел всего 50 пиастров; то убил трех разбойников; то каялся, что сам с ними ходил на добычу; то он служил два года тому назад у английского купца-богача, пил с ним кофе, влюбил в себя его жену. "А муж что?" - "Муж хотел убить и меня и ее", - рассказывал он один раз. А другой раз говорил: "Где ему, дураку, знать! он не знал".
С этим Юсуфом больше всех поссорилась Пембе в доме бея. Сначала он ей льстил.
- Ханум![19] - говорил он ей, угощая ее, когда она приходила раньше бея и скучала без него. - Ханум-эф-фендим! Возьмет тебя за себя наш бей, я думаю, что возьмет. Я тогда от тебя моей службой наживу много денег.
- Что ж ты, дурачок, с деньгами сделаешь? - смеялась Пембе.
- Куплю баранов и пойду считать их в горы в большой новой фустанелле! Все позавидуют и скажут: "Аман! аман! Это ведь Юсуф! Другого нет у нас такого!"
Пембе доставала Юсуфу денег от бея, Юсуф угощал ее; все было сначала хорошо. Но как стала она посылать его беспрестанно то за халвой, то за сардинками, Юсуф начал обижаться и раз сказал: "довольно тебе есть да лакомиться! Надоела ты мне!"
Пембе пожаловалась бею, бей побранил Юсуфа; а Юсуф пошел везде рассказывать, что бей прибил его, честного слугу, из-за Пембе, и что Пембе не девушка, а шайтан, дьявол!
Скоро чрез Юсуфа и до семьи Гайредина стали доходить о нем и о Пембе худые слухи.
Жизнь восточных городов не шумна и не спешна. В Янине по улицам не гремят экипажи, и дома кажутся погруженными в непробудный сон.
Но кто хочет трудиться, найдет себе довольно дела и в этих странах. Гайредин-бей не был ленив. Пользуясь советами Джимопуло, которому не все было ловко говорить и делать самому, он приносил довольно много пользы, и паша стал гораздо внимательнее обращаться с ним. Однажды оставил он его у себя надолго и, раскрыв пред ним карту Эпира и Северной Албании, спрашивал его мнения о дорогах и о политическом настроении страны. Гайредин о духе населения отвечал уклончиво, но о дорогах говорил так хорошо, что Феим-паша пожал ему крепко руку и благодарил его. Почтительная скромность, благодушие и достоинство, с которыми держал себя молодой бей, стали тоже нравиться паше, и он даже раз сказал ему:
- Я бы вас где-нибудь мутесарифом[20] сделал. Гайредин отвечал, что отец его уже стар и некому заниматься имением.
Другой раз паша хотел испытать его и сказал невзначай.
- Албанцы ваши, я думаю, не забыли времен Гионни-Лекка и другие восстания.
- Времена Гионни-Лекка от нас далеки, паша, господин мой, - отвечал бей.
- Не так далеки! - сказал паша.
- А времена Гриваса еще ближе, паша, господин мой.
- Конечно, времена Гриваса ближе! - согласился паша, не сводя глаз, и отпустил его ласково.
Времена Гриваса казались точно близкими. Империя опять стояла на краю гибели. В Крите упорнее прошлогоднего стояли гордые греки за свои попранные права. Один паша сменял другого на обогренном кровью острове; войско за войском слали турки в Крит; но бунт не утихал, и дерзкие пароходы выбирали самые бурные дни, чтобы быстрее ветра уходить от султанской эскадры и везти подмогу непокорным. Афины кипели, взоры государственных людей всего мiра были устремлены с беспокойством и вниманием на Эпир. Турки везде думали видеть измену и подкопы и ожесточались сильнее и сильнее...
Легче и легче дышал отважный грек на высоких стремнинах Эпирских гор. Уже в округе Аграфы показались клефты...
Целый пикет турецкий в небольшой горной казарме вырезали ночью греки и скрылись. Раздражение росло.
Феим-паша не падал духом; напротив того, он стал спокойнее и как будто ждал с радостью волнения, чтоб иметь отраду жестоко подавить его своею рукой.
Однажды Гайредин-бей поздним вечером сидел один у очага и читал цареградские газеты, спрашивая себя: правда ли все это, что пишут в них, правда ли, будто Пруссия, Америка и Россия решились изменить весь строй Европы. Он спрашивал себя, что станется с его дикою родиной, свободна ли будет она, поделят ли ее соседи, если Вратам Блаженства (Константинополю) суждено пасть. В двери постучался поздний гость. С удивлением велел бей Юсуфу впустить его и увидал старика Джимопуло. Он сам нес фонарь, платье его было мокро от дождя.
У Джимопуло был молодой брат, патриот и писатель, который долго жил в Корфу и печатал пламенные статьи против Англии и Турции. Еще юношей, в Корфу, во время протектората, он один из первых кинулся на протестантского священника, который у раки Св. Спиридона осмелился смеяться над мощами и просвещать по-своему народ. Молодой Джимопуло один из первых кинулся на проповедника, разорвал ему одежду, и когда тот успел скрыться в крепость, он был один из тех, которые весь день осаждали ее, требуя выдачи дерзского попа. Он был замечен англичанами, и хотя лорд-комиссар и сделал все уступки корфиотскому народу, изгнал священника и прибил везде объявления о том, что отныне будет строго охраняться святыня народной веры греков, но молодой энтузиаст остался у него на худом счету и скоро покинул Корфу.
Младший Джимопуло имел греческий паспорт и с ним, немного спустя после разгара критского движения, являлся не раз в Эпир, исчезал и являлся вновь. К его несчастию, турки имели основание не признавать его греческим подданным и следили за ним зорко. В тот вечер, когда старший брат его пришел к Гайредину, он узнал, что его обвиняют в сношениях с "разбойниками" (так звали турки народ, поднявшийся в Аграфе). Надо было спешить; старший Джимопуло, который всегда держал себя вдалеке от восторженного брата, но любил и жалел его по узам крови, не теряя присутствия духа, решился спасти его. Гибель энтузиаста была бы бесплодною жертвой для родины. Живя на свободе, он мог еще потрудиться для нее и пером, и словом, и рукою.
Джимопуло не сказал Гайредину, что брат его сделал, сказал лишь, в чем его так жестоко и несправедливо подозревают. Гайредин понял его.
Албанец верен другу и любит все лихое. Недолго думал Гайредин, послал Юсуфа за шампанским на другой конец города, призвал сеиса-грека, велел ему снести к младшему Джимопуло албанскую одежду и записку, которую написал ему брат дрожащей рукой, умоляя ее сжечь, и чрез полчаса молодой Джимопуло уже был тут и с жаром благодарил бея.
- Мы друзья с вашим братом, - отвечал добрый Гайредин.
Юсуф вернулся с шампанским раньше, чем ожидали. Гайредин заранее уже спрятал молодого грека, вышел, как бы не нарочно, сам навстречу Юсуфу и послал его в другую лавку за сардинками.
- Лавки заперты, - сказал Юсуф.
- Иди, осел, - сказал ему бей, - и пусть отопрут. Перелезь через забор и стучись в заднюю дверь. А если не принесешь сардинок, не жди от меня добра.
Юсуф с негодованием потряс одежду на груди своей и сказал себе: "Опять эту цыганку кормить и поить он хочет!"
За сардинками Юсуф ходил полтора часа; с сердцов зашел еще в одну кофейню; курил там долго, пил и пел, как "Юсуф-араб воевал"; смешил греков и, наконец, вздохнув, встал и сказал:
- Судьбы у тебя нет, Юсуф. Все у тебя есть: судьбы только нет.
Когда он вышел из кофейни, радуясь, что Пембе голодна и ждет сардинок, младший Джимопуло был уже далеко.
В албанской одежде, на лошади бея, и с одним только провожатым греком, скакал он в темноте по камням до той горной деревни, где надеялся найти друзей. Сто раз и он и слуга бея были на краю гибели; лошади скользили по стремнинам; луна светила слабо сквозь дождливые облака; но к утру они были уже на месте, и когда беглец хотел дать денег сеису, тот сказал ему с упреком:
- Вы за что хотите дать мне денег? Я рад и тому, что христианскую душу спас. Наш бей и турок, а пожалел вас; что же, скажите, хуже мне турка быть? Я, слава Господу Богу, сам христианин православный. А вам я желаю, господин мой, доброго пути!
От села до села добрался осторожно младший Джимопуло и до морского берега и, чуть живой от качки и волнения, переехал на рыбачьей парусной лодке в Корфу.
Юсуф принес домой сардинки со страхом. "Ну, как даст он мне добрый кулак!.." - думал он. Но у бея все
были веселы; сам бей читал газеты у камина с Джимопуло и смеялся.
- Молодец Юсуф, - сказал Джимопуло. - Сказано, араб-ara! Такого нет в Янине другого. Открывай сардинки и пробку пусти на воздух.
И бей не сказал ничего Юсуфу; только велел не отлучаться ни на минуту от дверей, чтобы не ходить звать его, когда будет нужно.
Джимопуло посоветовал бею распорядиться так, а то Юсуф заметит, что лошадей и сеиса нет.
Когда Джимопуло ушел, Юсуф уже был так утомлен, что заснул на месте, а сеис вернулся на рассвете и убрал лошадей.
Через два-три дня на квартире младшего Джимопуло был обыск, его требовали в Порту. Греческий консул протестовал, основываясь на том, что младший Джимопуло не райя, а греческий подданный. Старший брат на вопрос паши отвечал, нимало не смущаясь, что он не знает, где брат, но полагает, что он должен быть в стороне Загор, потому что три дня тому назад он поутру зашел проститься с ним и еще спрашивал у него, "стоит ли брать для такого малого путешествия паспорт от греческого консула". "А я, паша, господин мой, сказал ему, что не стоит".
- Это было не совсем правильно, - заметил мрачно паша.
- И неправильно, и неразумно, - ответил Джомопуло, улыбаясь и не сводя глаз с грозного правителя. - Неразумно, потому что, зная молодость и шальную голову моего брата, я должен был бы поберечь себя и заставить его взять паспорт... Но он обманул и меня!
- Не беспокойтесь, - сказал паша благосклонно. - Мы знаем и вас и вашего брата!
И отпустил его.
В Загорах младший Джимопуло не отыскался. Греческий консул тоже не мог найти его и удивлялся, что он не взял паспорта.
Старший брат везде отзывался о беглеце сухо, и вскоре верный человек доставил в Порту секретное письмо Кос-таки к брату в Корфу. "Любезный друг и брат мой Ма-ноли, - писал он, - с грустью узнал я о том, что ты обманул меня и тайно бежал в Корфу. Мне кажется, ты бы сделал лучше, если бы взял тескере в Порте. Ты бы должен был подумать и о моей семье, которая тебе всегда оказывала столько дружбы и братской любви. Ты знаешь, я не разделяю ваших мечтаний о "великой идее". Конечно, в Турции неправосудия еще много; подати местами обременительны; заптие грабят тайком народ; таково положение дел во всей Турции; в Эпире сверх того селянин не имеет собственности и состоит до сих пор в вассальных отношениях к беям. Но и Турция идет вперед; народу нашему необходимы цивилизация и мирный труд; покор-ностию султану и благоразумною защитой наших прав мы скорее достигнем благоденствия, нежели восстаниями и кровавыми жертвами. Не верь, дорогой брат, в торжество несчастных критян; против них вся Европа, и одна единоверная Россия не может вступить в ужасную борьбу со всем мфом для того, чтобы поддержать их. Поверь мне, я лью горькие слезы над судьбой моих соотчичей; но для того, чтоб я мог пожертвовать дорогою семьей моей и моим благоденствием, я должен верить в будущее...
Когда ваша "великая идея" восторжествует, не скрою, я буду рад. И во мне течет кровь мильтиадов и аристидов! Но теперь я служу султану, я получаю деньги за мой труд, и поверь мне, что и на этом поприще можно делать добро своему народу. Ты молод и полон энтузиазма; я стар, имею семью и лично от турок, кроме добра, ничего не видал. Пред неожиданным побегом твоим, который, без сомнения, компрометировал и меня, ты просил у меня денег для ваших предприятий; я отказал; ты просил пожертвовать, по крайней мере, для жен и детей критских, для этих невинных созданий, которые терпят нужду и голод в Греции, - я не могу решиться и на это: если турецкое начальство узнает это, оно не поверит чистоте моих намерений и скажет, что я жертвую не для жен и детей критских, а на оружие и продовольствие бунтующим!"
Затем следовало прощанье, поклоны и просьбы не писать, чтоб еще более не компрометировать родных. Потом было несколько похвал паше...
Паша прочел это письмо при нескольких приближенных своих.
Турки слушали с напряженным любопытством. Старый дефтердар был очень доволен и воскликнул с уважением:
- Умный, очень умный человек!
- Да! очень умный человек, - отвечал паша с улыбкой. - Такой умный человек, что верно это письмо не случайно попало в наши руки! И невинным женам, и детям критян он, конечно, найдет средство послать деньги.
- Однако это только думать можно, - возразил старик, - а доказать нельзя.
- Очень жаль, что доказать нельзя, - сказал паша. И велел отправить письмо по адресу, и к Джимопуло
не только не только не переменился, но стал к нему еще внимательнее. Джимопуло и это заметил.
Незадолго до Рождества у турок начался Рамазан. Гайредин собрался посетить свою семью. Простившись с Пембе, молодой бей тронулся в путь; до имения отца было двое суток езды; ночи были зимние, длинные; по горам надо было ехать шагом, под дождем; надо было сидеть в грязных, холодных хатах до рассвета; в хатах не спалось; очаг дымил; ветер рвал ставни с окон, врывался в щели и разносил дым по комнате.
Всю ночь бей курил, пил кофе и думал о Пембе.
"Уговорю ли я жену взять ее в гарем и жить с ней мирно".
Он несколько боялся своенравия Пембе; но зато вспоминал, что она умна, а жена, думал он, сговорчива. Иног-
да, оставаясь один, вспоминал о ребячествах Пембе: "Она будет тешить жену, и жена будет хорошо жить с ней!" - думал он, радуясь.
То вспоминал он Иззедина, вспоминал, как Иззедин еще два года тому назад был мал, говорил дурно и, показывая пальцем на луну, звал ее к себе. А теперь Иззедин каждый вечер бежит баранов считать, играет с ягнятами и просит уже, чтоб ему купили ятаган.
С такими веселыми мыслями легки показались ему и тягости зимнего пути.
Когда он приехал, отец дал ему ласково поцеловать свою руку, пригласил сесть и велел сам подать ему наргиле. Заметил Гайредин только одно: старик посмотрел на него исподлобья, когда сказал ему: "Я думаю, ты весело пожил в Янине?"
Уж не узнал ли он про Пембе?
Все были рады Гайредину в доме: жена, дети, слуги... Весь дом оживился и поднялся встречать его. Пока он шел по лестнице, сколько рук хватали его руку и целовали ее, поздравляли с приездом! Две прислужницы, молодые гречанки из соседнего села, которые мыли белье на гарем его, и те подошли стыдливо к руке его и сказали:
- Живи, господин наш, живи до глубокой старости! Они благодарили его за подарки, которые он, по природной доброте своей, еще прежде прислал всем слугам.
Собравшись с духом, он сказал наутро жене своей о том, что хочет взять к себе танцовщицу. Эмине-ханум, ни слова не говоря, заплакала.
- О чем ты плачешь? - спросил тронутый бей.
- О горькой судьбе моей плачу! - отвечала жена.
- Какая же твоя судьба? - сказал Гайредин с досадой.
- Судьба моя горькая! - отвечала Эмине-ханум.
И больше ничего, кроме рыданий, не слыхал от нее Гайредин целый день.
Все веселье Гайредина пропало; уж и мальчика он не рад был видеть. Вздыхал, оставаясь один, и отец стано-
вился ему в тягость, когда звал его говорить о хозяйстве или политике.
- Будет война! - говорил старик.
- Думаю, что будет! - подтвердил Гайредин.
И Бог знает, сколько и такой ответ казался ему тяжек.
- Будет война! - продолжал старик. - Каких народов, каких государств нет на свете! Очень много есть девлетов. Есть и малые девлеты. Много смеху нам было, когда в пятьдесят четвертом году услыхали мы, что Сардин-девлет воюет! Ну, Франция большой девлет, Англия; Россия очень большой девлет... Про нашу благословенную Богом страну я уж и не говорю... Двадцать и более народов покорны падишаху! Ну, пусть бы еще Грандебур[21]-девлет воевал. У них Фридрих был краль знаменитый и кралицу немецкую много раз побеждал. Это я все знаю! А ты скажи, государь мой, не на смех ли это сказано: "Сардин-девлет" с большими вместе на войну собрался и на Крым пошел! Много смеху нам тогда было. Старик молла тогда заболел от смеха. Только скажи ему "Сардин-девлет!.."
- Теперь это все переменилось, - отвечал Гайредин, чрез силу улыбаясь отцу.
Видел старик, что сын невесел, но говорить ему о Пембе, о которой давно знал по слухам, не хотел. "Либо гневаться на него, либо молчать. Помолчу до времени!" - говорил себе Шекир-бей.
Эмине-ханум послала своих служанок за Юсуфом, покрылась, вышла к нему и спрашивала у него, какова Пембе.
- Цыганка, одно слово! - сказал Юсуф. - Открытая при людях пляшет. На колени ко всем грекам садится.
- Душа у нее хорошая? - спросила Эмине.
- Самая злая! - отвечал Юсуф и рассказал опять, как бей будто бы прибил его за нее. - Звонче монастырского колокола ухо мое зазвенело! - уверял он и осыпал проклятиями злую цыганку.
Эмине-ханум не поверила всему, что говорил Юсуф, она знала давно, как много он лжет; но вечером сама завела разговор с мужем и сказала ему:
- Твоя Пембе злая, и ты стал злой. Ты Юсуфа прибил за нее, говорят наши девушки в гареме; а прежде ты слуг никогда не бил.
- Я Юсуфа прогоню, - отвечал бей, бледнея. - А что она злая и беспутная, ты не верь.
- Цыганка она, танцовщица, какой же ей быть? - сказала Эмине.
- Она не цыганка; она арнаутской крови и родилась в Битолии, - отвечал бей. - А что она танцовщица, это не беда. Возьму ее в гарем мой, тогда пред другими она танцовать не будет. А пред тобою пусть танцует. Тебя веселить она будет и тебя слушаться. Она девушка умная и будет служить тебе, султанша ты моя.
Эмине опять заплакала и сказала мужу:
- Возьми ее в гарем, а я уеду к отцу, пойду к кади и поставлю башмак мой пред кади носком вперед и скажу: "Не стерпит этого душа моя. Я моего мужа люблю". Разведет меня с тобой кади, а ты живи с цыганкой и женись на ней, если нет у тебя стыда и если седой отцовской бороды тебе вовсе не жаль!
Видел с большим горем и старый Шекир-бей, что у сына в гареме раздор; он узнавал все через верных старых слуг, которые душевно делили его печаль. Не хотел он и сына дорогого огорчить, и невестку кроткую обидеть.
Думал он крепко обо всем этом и сказал сыну:
- Пора бы тебе в Янину ехать. Только, как погода станет лучше, не прислать ли мне тебе жену и детей? жена твоя также давно в вилайете не была. Пусть не скучает. Скоро будет Байрам; пусть она с тобой конец Рамазана проведет, в дружеские дома походит и повеселится. Ты и к гречанкам ее отпускай в хорошие честные дома... Ну, что скажешь об этом моем слове?
Гайредин не стал противоречить отцу и велел жене сбираться, как только перестанут дожди.
Рад он ее приезду в Янину не был, но все еще надеялся уговорить ее не расставаться с ним и взять в дом Пембе.
Дорогой Гайредину пришла мысль принять предложение Феим-паши и поступить на службу. Мест было много еще незанятых; паша желал побольше новых чиновников, чтоб управлять ими по-своему. Уехал бы Гайредин в новое место, взял бы Иззедина с собой; потом приехала бы и Пембе туда, А жена не требовала бы развода, соскучилась бы без него и уступила бы понемножку.
Возвратясь в Янину, он застал Пембе очень больною, и ему было очень горько видеть, что она лежит на бедном одре и что ей нет покоя от шума и тесноты. Перевести ее в дом к себе перед приездом жены он не мог.
Тогда у него еще больше разгорелась охота поступить на службу и уехать поскорее из Янины.
Он сказал об этом дефтердару, и старик взялся напомнить паше о прежних предложениях. Гайредин не ждал отказа, но паша велел ему передать "что час тот прошел. Надо было тогда принять, когда говорили. У султана много есть чиновников".
После этого оскорбления и Гайредин возненавидел пашу, а Феим-паша опять стал обращаться с ним дурно. Гайредин в первом же заседании меджлиса отказался приложить печать к одному делу, которое находил неправым.
- Для чего мы заседаем здесь? - спросил паша. - Скажите!
- С вашего позволения, для того, я так думаю про себя... чтоб облегчить подданных падишаха и не обременять их... - отвечал Гайредин.
Извинился еще раз и все-таки не приложил печати. Дело прошло и без его печати.
Этого мало. Паша сказал однажды, что все видят, в каком порядке при нем стала полиция. Гайредин, выслушав это, рассказал, как в хане на дороге жаловался ему со слезами греческий мальчик на то, что заптие,[22] наняв у него лошадь на шесть часов езды, заставил его пешком бегать за собой все время; не хотел ехать шагом, а когда приехал на место, то дал ему пощечину вместо платы и выгнал его. Потом Гайредин прибавил еще, как раз запоздал ночью в деревне и заехал в глушь, где, кроме колючих кустов, не было ничего. Темнота была страшная, и кроме одного дальнего огонька не было видно ничего. Так пробыл Гайредин около часу; хоть и знал, что отцовский дом близко, но уж и лошадь сама боялась идти вперед. Услыхал он наконец, что свищет кто-то песню: стал звать, замолк человек; обещал Гайредин деньги, звал, просил, клялся, что он не вор и не разбойник, обещал еще больше денег: пришел наконец молодой пастух влах, и как узнал его, так поцеловал его руку и обрадовался. "Чего же ты боялся? - спросил я его", - рассказывал Гайредин. "Думал я, говорит он мне, что это заптие нарочно притворяется и зовет меня, чтобы на мой счет в хане раки выпить или денег с меня взять. Так они с нами делают".
- А пастух этот, - продолжал еще Гайредин, - так беден, что от хозяина тридцать пиастров в год получает, и когда дал я ему золотую лиру, то он просил меня разменять ее на мелочь; боялся, не обочли бы его другие, потому что он лиры никогда еще не видал!..
Паша с бешенством слушал эти рассказы; но Гайредин держал себя так почтительно, говорил так скромно, так часто прибавлял "паша господин мой", и даже так вежливо и лукаво прибавлял:
- Все это я сказал вашему превосходительству лишь для того, чтобы высокие ваши попечения о вилайете не были бесплодны, чтоб от вас не скрывалось зло.
Так он все это сказал хорошо, что паша мог только выговорить:
- Грекам и влахам тоже нельзя всегда верить... Не правда ли, кир-Костаки? - спросил он у Джимопуло...
- Конечно, - отвечал Костаки, - во всяком народе есть ложь, но что бей говорит, это правда, к сожалению.
На другой день Гайредину было дано знать, что его исключили из меджлиса. "Я не чиновник, - сказал он, - это против устава!" Но огорчить его это не могло. Домашние мучения его были много сильнее.
Скоро весь гарем его поднялся из Дельвино. Старухи-арабки, молодые гречанки-прислужницы, все верхами сопровождали Эмине-ханум. Сама она, попеременно с евнухом, везла на седле Иззедина. Кругом ехали вооруженные слуги, около женщин шли пешком провожатые и сводили под устцы лошадей на стремнинах.
Толпою, со смехом, говором и ржаньем, въехали они в широкие ворота на двор Гайредина. Оживился дом, но души радостной у хозяина не было! Бей недолго думал, он опять стал говорить о Пембе, а жена опять стала плакать и грозить разводом.
Две недели Гайредин видался с Пембе у одной старой гречанки в бедном домике предместья. На горе его был Рамазан, и весь день проводить ему следовало дома, не гуляя и не работая; нельзя было есть, нельзя было пить до ночи. Это бы он терпел, потому что отдыхал ночью в бедном домике с Пембе, и с нею вместе ужинал там, но днем нельзя было и наргиле спросить дома, и в кофейню идти и курить было непристойно.
Что было делать? Он пытался спать и не мог спать крепко и долго.
Жена его тоже, видя тоску его, ревновала и жаловалась. Родные ее посещали гарем и своими наговорами и советами еще больше растравляли рану любви ее.
Была у нее старуха тетка, богатая женщина, старуха такая смелая, что не знала людского страха, а только Бога и закона боялась.
- Я тебе скажу про себя, кузум Эмине, - говорила она, - я никого не боюсь. Знаешь ты, что такое русский консул? Россия - великий девлет... Сильнее русских нет народа. И на здешнего консула ты не смотри, что он молодой и худенький. И он московский человек. Замерзло озеро в Янине. Паша не велел людям ходить по льду и народ на острове без хлеба остался; кто пошел по льду? Москов первый пошел, а за ним и другие, и людям хлеб отнесли! Наши солдаты вьючили раз мулов, а он ехал один верхом... Жеребец под ним огонь. Наши видят, кавасса нет с ним. Значит: не знаем его лица, и не дают дороги. А он, собака москов, отъехал назад, и как пустит на них жеребца. И солдаты, и мулы, и вьюки попадали... А он, собака неверная, и проехал! Очень я рассердилась на него за солдат наших. Встретила его в переулке и остановилась. Смотри, говорю я, что я тебе сделаю. И стала кричать на него: "собака, свинья, собачий сын, москов-гяур, зачем ты сюда зашел? Зачем, дьявол, в город наш заехал!.." Поглядел он на меня, сухой человек, глаза большие, страшные. А я его еще больше срамить стала и руками на него машу. А он усмехнулся и пошел. Это я тебе говорю, я никого не боюсь! А мужа почитаю... Муж мой тихий и боится меня. "У моей жены, говорит, палка в руке, как у Абдула-паши (у твоего отца) сабля, молитвой заговорена. Никуда от ее палки не уйдешь!" Вот я какая! Злая я, кузум Эмине. А закон знаю. Вижу, что постарела. Сама на прошлый Байрам мужу черкешенку купила. Три тысячи пиастров дала! Сама слушала ночью, не храпит ли, сама мочила ей подошвы водой и ставила на пол босую, глядела, красивый ли след ее ножка дает. Ей шестнадцать лет, и она нежна, как цветок садовый! И стала она мне как дочь. На чем я сплю, спит и она на том; я пью кофе, и она пьет; какой хлеб я ем, и она такой же ест. Бью я ее в худой час, лгать я не стану. Да она молода, ума еще нет, за это я ее и бью.
Видела Эмине-ханум, что от тетки совета доброго ей не дождаться, потому что старуха больше о себе говорить хотела да хвалиться, а не советы давать.
- Закон, закон, - говорит, - и у пророка было много жен!
Эмине сказала ей:
- Иное дело раба-черкешенка, купленная от отца и матери; иное дело цыганка, которая без яшмака при людях пляшет!
Тетка сейчас согласилась.
- Правда, - говорит, - иное дело черкешенка! Умная ты, Эмине... Ты все равно, вижу, как я!
И стали говорить о другом. И все турчанки говорили: "Иное дело черкешенка! Иное дело эта Пембе бесстыдная!"
Только одна бедная старушка говорила ей от души: "покорись", и говорила ей все так тепло и сердечно, что стала было склоняться и Эмине-ханум.
- Покорюсь я ему! - вздыхала она и слушала дряхлую старушку.
Старушка сидела перед нею сгорбившись, вся в морщинах, тряслась и говорила:
- Кузум-кузум! Смотри на меня, милая ханум! Я богатства не знала, как ты! Было мне двадцать лет, и ушел мой муж в солдаты при султан-Махмуде, и убили его на Дунае. А я хлеба не имела и стала с нужды продавать себя; узнал меня Риза-бей и говорит: "возьму я ее, бедную, к себе", и взял. Были у меня и дети от Риза-бея. И жена его жалела меня. Смолоду она добрая была, а постарела и сердитее стала. А я ее жалела; мои дети померли все, я за ее детьми хожу. Стара я стала, чуть хожу; дети ее большие стали, разошлись туда-сюда, и Риза-бей заболел и умер. А я за внучатами их хожу. Иногда она ругает меня и бьет крепко мою сгорбленную спину старую, а за Мехмедом моим, за внучком ее, я все смотрю. Плачу много и все смотрю. И дороже мне внучата ее жизни моей. Мехмед мой, Мехмед мой маленький! Час я не вижу его, мальчика моего, умирать хочу. И добрый мой Мехмед, кузум Эмине! "На ком, - говорит бабушка, - женить тебя, Мехмед мой?" А он, дитя неразумное: "На няньке, говорит, моей". Это он, светик мой, на мне хочет жениться. Вот, ханум, какова моя доля! А я добра их не забуду. Покорись ты ему, наградит тебя Бог за это, и в ней ты слугу верную найдешь на старость!.. Покорись ему!
&nbs