- Ну, так что же? - ответила сестра. Или у тебя самой нет рук, чтобы отплатить ему?
- Да ведь он не один.
- А за что же они к тебе привязались? - спросила Мария, притворяясь, что ничего не знает.
- Ах, разве я знаю!
- Неужто не знаешь?
- Как, чай не знать, - прибавила одна старуха, качая головой, - коли и мы уж знаем.
- Это верно за то, что ты беспрестанно на двор ходила.
- Разве я охотой ходила? Разве можно не идти, когда требует управительша?
- Уж ты все к управительше ходишь, - прервала ее старуха, - а между тем я тебя на мызе никогда не вижу; мало ли я там ночей ночевала!
И старые бабы стали между собою толковать, шептаться, а Уляна стояла и плакала, закрывая лицо концом измятого фартука. В воротах послышались голоса Оксена и Павлюка. Бедная женщина взошла по лестнице на чердак, а бабы вернулись в избу.
- Добрый вечер, - сказал Оксен, переступая в эту минуту порог. - А не было ли здесь моей Уляны?
- Была, да ушла, - ответила поспешно ему старуха.
- Когда, давно?
- Вот только что была, что-то потолковала с сестрой, да и пошла.
- Точно пошла?
- Да уж точно. Крест на мне, что пошла. А вы что ж ее ищите? - прибавила старуха, подперев рукой подбородок.
- Так, домашнее дело, - отвечал Оксен. - Пойду, поищу ее. Ты здесь останься, Павлюк, и стереги ее хоть до белого дня. Может быть, она спряталась где-нибудь.
- Не бойся, - ответил Павлюк, - уж я не отойду.
- Так взойдите же в избу, - отозвалась ему Мария, сестра Уляны.
- Нет, я себе тут посижу на завалинке и постерегу.
Бабы уселись за брошенные прялки, но уже не пели. Мужики молча плели лапти.
Прошло много времени, пока первая песенница затянула опять заунывную песнь, к которой мало-помалу пристали голоса всех, сначала тихие, потом все громче, будто невольно вырывающиеся из сдавленной груди.
Ах, зачем же прежде я не знала,
Что в родительской избе мне больше не сидеть!
Надо с садом и цветами распроститься,
Мне из них венка уж не плести.
Я один венок сплела,
Да и тот не надевала,
И как был один, его я Янку отдала.
И зачем я сад не раскопала?
Пусть по нем прошли бы кони вороные,
Притоптали бы мои цветики живые.
Вся эта длинная песнь, и другая, и третья, которые последовали за ней, были повторением грустных девичьих мыслей, а напев их, словно тихий плач, раздавался в избе.
Между тем, Тадеуш выглянул на двор и, заметив бердичевские подводы, возвращения которых не ожидал так скоро, закусил губы и нахмурился.
- Уж вы воротились? - спросил он управляющего.
- А что же? Нельзя было раньше, - ответил пан Линовский, покручивая длинные усы.
- Ну, ну, идите, разберитесь, а потом и ко мне.
И он захлопнул двери. У него недоставало присутствия духа говорить более с управителем. Упав на диван, он невольно спросил себя:
- Что теперь будет?
Что-то страшное, казалось ему, рушилось на него. Никогда еще не чувствовал он так сильно своей безумной привязанности, никогда так сильно не сознавал он ни одного несчастия, как теперь. В глазах у него зарябило. Он вставал, ходил и думал. А на дворе уже смеркалось, и весенний вечер заглядывал в оконце. Ему душно было в комнате, глаза у него напухли, дрожь пробегала по всему телу.
Тадуеш выбежал в сад; здесь он увидел места своих всегдашних свиданий с Уляной и повернул к озеру. Там на вечернем небе, яснеющем еще зарей заката, дымилась деревня и изба Уляны.
- Будь благоразумен, - сказал он самому себе. - Что же такого страшного, неожиданного случилось? - Он ничего не знает, ты будешь с ней как прежде видеться.
Толкуя себе таким образом, он все-таки чувствовал, что должно что-то случиться. Самое присутствие мужа делало его положение несносным: делиться тем, что называл он своим счастием, было адским мучением, и лучше во сто раз было его не иметь, чем им делиться, и еще с кем же!
Он, который окружил свою Уляну поэтическим ореолом, который ознакомил ее со своими мечтами, который пробудил в ее душе спавшую мысль, как ужасно страдал он, когда между ними двумя, в эту короткую жизнь, протянулась черная рука мужика, отрывающая их друг от друга и далеко расталкивающая.
Рассуждая так, Тадеуш тащился по берегу озера, в беспамятстве поглядывая то на вечернее небо, уже начинающее украшаться ночными звездочками, то на деревеньку, где сквозь черные, низкие, закопченные избы, видел свою Уляну. Он шел по берегу озера, сам не зная что делает, по временам только вздрагивал конвульсивно, когда неожиданный шелест прервал его думы.
То были летящие над его головой дикие утки, или ползущая в тростнике водяная змея, или же птичка, им же спугнутая с ночлега, или легкое мимолетное дуновение ветерка, который трогал сухой тростник и кустарник и падал где-то у леса.
Тадеуш ничего не видел, ничего не замечал, одна только мысль о собственном положении занимала его. Оксен возвратился, ее уж нельзя видеть каждый день; чудные ночи, когда он при блеске луны глядел в ее глаза, столь полные выражения, так много говорящие в молчании, эти ночи уже прерваны, уже кончены!
Этого не мог допустить Тадеуш, не мог этому поверить.
- Хоть бы мне, не знаю, что пришлось сделать, она должна быть моею, я без нее не хочу жить! Этот мужик - я должен от него отделаться. Она стоит того. Он осмеливается теперь коснуться до нее. Он обнимает ее сегодня, а я завтра. Мне делиться с ним! Никогда, никогда! Я отделаюсь от него... сегодня... завтра...
И словно помешанный, рассуждал он так с собою дойдя до самой корчмы. Там слышались голоса. Задумчиво прислонившись к забору, Тадеуш несколько раз услышал свое имя, произнесенное мужиками. Он подошел к окну и стал слушать внимательнее.
Это была именно та минута, когда мужики рассуждали о наказании Уляны. Тадеуш выслушал все, но с первых же слов кровь бросилась ему в голову, волосы встали дыбом. Он ударил себя по лбу и едва не упал.
- Он знает... они знают... подумал он, - все... вся деревня!.. Несчастная! Что делать?
По мере того, как он слушал разговор и угрозы, гнев его возрастал, неодолимая жажда мщения заступала в сердце его на место любви и грусти. Если бы было можно, он кинулся бы на мужиков, но какая-то невидимая сила приковала его к месту. Он не мог пошевелиться, и только грудь его подымалась тяжело и часто, а дрожащая рука сжимала крепко палку и весь он обливался холодным потом.
Невозможно рассказать, что происходило в эти минуты в голове Тадеуша. Тысячи замыслов мщения промелькнули в ней, тысячи средств отделаться от этих людей, и ни разу не пришло к нему сознание собственной вины.
До сих пор Тадеуш не был еще злодеем, и скорее можно было его назвать только помешанным, но в эту минуту исступления голова его налилась кровью и омрачилась мыслью о страшных преступлениях. Он боролся с любовью, гневом, жаждой мщения, отчаянием, негодованием, и не удивительно, что на поверхность этих волн выплывали ужасные мысли, от которых он сам содрогался, а отделаться не мог.
Ужасно было это получасовое мучение под окном корчмы, проведенное в остолбенении и злобе. Когда, наконец, крестьяне первый раз собрались выходить, Тадеуш отскочил в ближайшие заросли над озером и сам не зная, что делать, гонимый тем же самым беспокойством, которое привело его и сюда, он быстро пошел домой, не умея даже решиться на что нибудь положительное, не зная как сладить с мыслями горячими, но не идущими к делу.
Уж он брался за ручку двери, когда услышал голоса в передней. Он остановился опять в беспокойстве.
Якоб говорил с паном Линовским.
- О, сильно переменился, - говорил Якоб. - И это так скоро, так нежданно.
- Ну, да ведь, он теперь не хуже.
- О, нет, еще лучше, - отвечал Якоб. Теперь ему хоть кол на голове теши... Охотится на дикую козочку, и я даже знаю, на какую, - прибавил он, смеясь.
- Ну?..
- Или вы не догадываетесь, кто здесь в деревне красивее всех? На нее и вы острите зубы, и если бы не жена...
- А а!.. Это вы говорите об Уляне? Недурно выбрал! Но верно ли это?
- Верно, коли уж я говорю... А дайте табачку... Хорош!..
- Панский.
- Так целый свет знает уже об этом, - сказал про себя с гневом Тадеуш и быстро вошел в переднюю.
Разговаривающие смешались, табакерка спряталась; он едва кинул на них взгляд.
- Пане Линовский, завтра дашь мне счет. Якоб, огня, - сказал он и прошел.
- Барин что-то сердит, - шепнул Якоб, пряча табакерку в карман.
- Муж воротился, - сказал управляющий. - Но я помогу этому делу, сейчас я его опять отправлю к черту. Расположение поправится, я уж знаю, как ему угодить.
Целую ночь Таудеш думал только об одном, как бы отделаться от мужа, каким бы средством сделать эту женщину своею и навсегда. В расстроенную голову его приходили мысли, одна другой нелепее и неудобоисполнимее. То он хотел страшно мстить мужикам, то опять думал подкупить их кротостью, зажать им рот деньгами, то, наконец, вырвать ее и убежать далеко. Но все это были мысли, летающие в голове и мелькающие там, как ласточки по небу, ни одна из них не села в гнездо.
Они кружились, однако ж, в мозгу, пока далеко за полночь горячечный сон не сомкнул век, продолжая те мучения, которые испытывал Тадеуш наяву.
Его пробудило утро и щебетание птиц под окном. Едва он почувствовал себя в действительной жизни, и дневной свет открыл ему глаза, как вдруг пришло ему на память все вчерашнее, и состояние его сразу омрачилось. Самый страстный человек бывает не таков днем, как ночью. Неоспоримая правда, что впечатление дневного света умеряет наши чувства и мысли, присоединяя к ним стыд.
Рассудок говорит сильнее днем; страсти слабеют, человек остывает.
Редко совершаются преступления днем; в трезвом рассудке редко при свете солнца буйство; зато ночь - мать чудесных предприятий, исполинских намерений и любовных мечтаний.
Совершенно уже иначе и далеко холоднее глядел Тадеуш на свое положение днем. Он сознавал себя барином, сознавал Уляну своею крепостною, сознал свою силу и их слабость. Он начал рассуждать.
- Одно из двух, - думал он, - или открыто, в виду всех отнять ее у мужа, или окружить себя тайною так, чтобы в нее не проникли, чтобы то, что уже знают люди, показалось всем ложью. Это, однако же, невозможно... Ну, так первое. Первое также трудно и опасно. Что же начать? - думал он.
И голос из глубины говорил ему тихо:
- Ждать, ждать, может быть, что-нибудь и переменится, может быть, что-нибудь и подаст тебе мысль.
А неумолимый рассудок прибавил в первый раз:
- Может быть тебе надоест, и ты бросишь. Проснувшись в таком настроении мыслей, Тадеуш приказал
Якобу приготовить все для охоты, надеясь этим побегом из дому, обморочить людей и самому рассеяться.
Он отправился с собаками в лес, вовсе не думая об охоте, и невольно, мало-помалу, перешел опять к той горячечной и страстной буре, которая кипела в нем вчера вечером.
На другой день, когда начался рассвет, Уляна воротилась от сестры в избу. Муж, отец и брат спали. Она, казалось, отважилась на все, ничего же боялась и принялась за работу.
- Не убьет же он меня, - сказала она сама себе, - а хоть бы и убил, тем лучше. Так должна кончиться любовь, которой научил меня мой сокол. О, стоит умереть, отведавши такой жизни, потому что коротко было счастье, но велико.
И слезы покатились у нее из глаз, когда она взглянула на своего младшего ребенка, спящего в колыбели.
- Я и детей теперь люблю меньше. Прежде дети были мое сокровище, а теперь, теперь я думаю о них только тогда, когда я их вижу, словно чужие мне. Бедные детки, не стало у вас матери, сироты вы и при ее жизни. Кто вас будет кормить, кто вас будет любить?.. Не я, не я. Я уже не ваша, оторвало меня на чужую сторонку, где сладко жить и хотя бы умереть, - оторвало от вас. Я, мать ваша, и не ваша уж, чужая, барская невольница, навеки веков.
В эту минуту раздался сильный храп мужа, которого начинал будить свет от лучины. Уляна вздрогнула, но только на минуту, потому что вдруг откуда-то с отчаяния явилась в ней смелость.
- Что же, - сказала она сама себе, - буду же обороняться; Мария бьет же ведь своего.
Но скоро она опять опустила руки.
- О, что же это за жизнь, - подумала она, - драться и ругаться! Отчего же не всегда так, как с ним, с моим соколом, сладко как в раю. Когда говорит он, словно мед течет с уст его; когда сидит со мной, кажется мне, что уже ничего больше не чувствуешь, и бури не заметишь; смерть пришла бы, и той бы не почувствовала. Вернешься в избу, сердце сжимается, хоть дети тебя встречают, хоть это твоя изба. О, не тут уж моя жизнь. О, чудная господская любовь! Но зачем минует она как молния, и после нее так тяжело жить!
В эту минуту проснулся муж и Уляна подошла к печке.
- Эй, Уляна! - отозвался Оксен.
- Чего надо? - ответила она смело.
- А уж ты тут, пришла-таки в избу, - сказал старик, - пришла-таки в избу. Где ж ты была, как мы искали тебя до полночи?
- Убежала, потому что ты бил меня.
- Я еще и сегодня побью.
- Так ты еще не отрезвился?
- Буду я трезвый, так покажу тебе, что умею.
- Тогда увидишь, что и я сумею то же самое.
- Что ты там говоришь, ведьма?
- А то, что как ты мне, так и я тебе.
Оксен вскочил и схватил стоящую подле него палку. Уляна отскочила и взялась за топор. Заметив это, муж одумался и сказал:
- Это что? Или думаешь еще обороняться? Или не знаешь?
- Почем мне знать, с чего ты ошалел в дороге.
- Ты хочешь, чтобы я сказал тебе, зачем ты ходишь в двор?
- А хоть бы и ходила.
- Ты мне еще говоришь это?
- Да, потому что не боюсь тебя; ты меня не тронешь пальцем, коли не хочешь сам пропасть за грош.
Слова эти она высказала с убеждением, с гордостью, с гневом, которые смешали мужа; он поставил палку, упал на постель, где спал, и подумал:
- Она готова погубить меня. Лучше бросить ее, как говорил старик, и потихоньку отомстить барину. Крыши соломенные. - И он прибавил:
- Ну, ну, найдем мы расправу и посмотрим, на чьей стороне правда и чья возьмет.
Уляна, словно ничего не слышала, ушла в каморку и начала заниматься хозяйством, как и всегда. Оксен, удивленный ее смелостью, молчал, сам не зная, что начать. Наступил уже день и все в избе встали, а он лежал еще в углу, пока отец не разбудил его, крикнув:
- Оксен, вставай, за дело! Войт наказывал с подводой в Луцк.
- Да ведь не мне же, я вчера только с дороги.
- И тебе, и всем, у кого есть лошади, потому что это под солдат: это не барщина, а дело казенное, царское.
- Я не поеду.
- Поедешь, Оксен, поедешь. Уж я сладил телегу и задал лошадям корм.
- Так ты сам поезжай, батюшка, коли надо. Я только что с дороги, дай отдохнуть.
- Мне велено на плотничью работу с топором.
- Так я пойду за тебя.
- Ой, нет, управляющий велел мне идти. Ты знаешь каков он. Оксен ворчал, но что делать, надо было слушаться. Он стал
собираться.
- А на много ли дней взять с собой хлеба? - спросил он отца.
- Не знаю, - сказал старик, пожимая плечами, - говорят, что может быть пробудете там с неделю.
- Сто чертей им! - вскрикнул Оксен. - С неделю!.. Не поеду! Как я опять оставлю эту ведьму?
- А что же? Так, как и прежде, - сказал спокойно Уляс, - такая уж доля. Лучше оставь ее, ведь не ты первый, не ты и последний. Голова у тебя с плеч не свалится, а увидишь, какое у тебя в избе будет довольство. Коли был бы ты умен, пил бы себе, ел, распускал пояс и исподтишка посмеивался.
- Хорошо тебе толковать, - ответил Оксен, - а я как вспомню о том, так у меня кровь начинает кипеть.
- Так всегда сначала, - сказал равнодушно старик. - Хочешь покоя, так забудь об этом... Пусть себе делает, что хочет, а как станешь сопротивляться, я тебе говорю будет худо.
В эту минуту с улицы послышался голос войта, скликавшего на барщину. Оксен выбежал из избы.
- Добрый день пану войту!
- Добрый день. Отправляйтесь в Луцк.
- Но я вчера только воротился.
- Так приказано.
- Так пускай хоть старик останется дома.
- Нет. Старик на плотничью работу, Прыська - полоть, Павлюк - с волами на пашню, а ты с лошадьми - под солдат.
- Замучат они нас, - сказал Оксен, понурившись, и воротился в избу.
- Что, не говорил ли я тебе, - бормотал старик. - Вот молчал бы, тебе бы лучше было.
- Посмотрим, - сказал Оксен.
- Посмотришь, - пробормотал Уляс.
Солнце поднялось уже над черной каймой леса, опоясывающего каждый вид Полесья. Оксен, захватив хлеба, надев на себя на всякий случай две свитки и привязав к кузову телеги торбу, закурил, ворча, трубку и, не прощаясь с женой, сел, наконец, в телегу, стоявшую уже у ворот.
- Сто чертей им!.. Пусть себе делают, что хотят, - сказал он про себя, - я таки когда-нибудь отомщу. Не я первый, говорит старик, и не я последний.
В эту минуту встретились с ним на улице Левко и Павлюк, которые с трубками во рту и топорами на плечах, о чем-то перешептывались.
- Добрый день. А где Уляна? - спросил Левко.
- В избе.
- А что ж?
- Ничего.
- И ты ей спустил?
- Хорошо еще, что она мне спустила, ведь она на меня было бросилась, так загордилась. Черт с ней теперь справится. Пусть делает себе, что хочет, придет и моя очередь. Сто чертей!..
Левко покачал головой.
- А ты опять едешь?
- Что же делать, коли гонят.
- Ну, так мы станем глядеть за ней, - сказал Левко.
- Я ее подстерегу, - прибавил Павлюк.
- Сто чертей! - крикнул Оксен, плюнув. - Пусть теперь делает, что хочет, оставьте ее.
- Что же это, Уляс тебя уговорил?
- Не Уляс, но сам я рассудил. Не я первый, не я последний, да и не с барином воевать. Дам я им знать: когда они и не ждут, отплачу свое. Теперь черт с ними. Напрасно не стерегите, не углядите, уж на то пошло; положитесь в остальном на меня. Я хозяин - моя беда, моя потеря, моя и забота... я и средство выдумаю.
Говоря так, он качал толовой: в голосе его слышалось затаенное до времени мщение и уступка бессилия против силы.
- Ну, коли ты так говоришь, так это дело другое, - сказал Левко. - Коли ты, Оксенушка, так рассудил, так нам какое дело. А может статься тебе и лучше будет; барин поможет. - Только глаза затвори, не заметишь, как у тебя всего прибудет. Так ведь и Уляс говорит. Твое добро - твоя воля - пусть так.
- Будьте здоровы, - сказал Оксен и молча пустил лошадей.
Когда муж выехал из дому, Уляна опять почувствовала себя свободною и легко заметила, что не простой случай устроил так внезапно одну поездку после другой. Но отуманенная, видя уже ясно, что тайна ее известна всем, чувствуя себя счастливою, забыла легко и стыд, и угрозы мужа, и будущее.
Женщина эта, каким то чудом сохранившаяся до сих пор чистою среди испорченности, в первый раз охваченная атмосферою незнакомого ей наслаждения, так сильно почувствовала в себе страсть, что ради нее могла на все смотреть равнодушно и всем пренебречь. Незнакомая ей дотоле смелость, которую в первый раз почувствовала она в это утро, уже более не покидала ее.
Она пела, весело вертясь около своего хозяйства, а мыслью была совсем в другом месте.
Даже дети не пробуждали в ней, как прежде, материнской привязанности; часто плач их доходил до ее ушей, но не отдавался ей в сердце. Она смотрела на них равнодушно, холодно, целовала их, как прежде, но думала уже об иных поцелуях, об иной любви.
Тадеуш, между тем, пошедший на охоту, сердитый, сам не знавший, что с собой делать, вернулся домой с теми же мыслями, только еще больше измученный, еще более неспокойный. Раньше обыкновенного велел он вернуть собак и охотников, ибо, хоть и не было у него надежды увидеться с Уляной, но он рассчитывал на случай и как бы предчувствовал, что увидит ее, хоть и не понимал, где и как, и хотел быть, по крайней мере, поближе к ней.
Едва стало смеркаться, Тадеуш отворил стеклянную дверь в сад, который спускался по наклону пригорка до самого озера, и тихонько побрел.
В эту самую минуту месяц вышел из-за туч и засветил на небе. В деревне мычал скот, скрипели возы, едущие по другой стороне озера, аист трещал на житнице.
Грустно смотрел он на деревню, откуда доносились к нему вечерний шум и смех; он дошел до самого озера и сел на скамью под тополями.
Невольно глаза его обратились к развернувшейся перед ним картине.
Она не была больших размеров, не было в ней высоких красот; но была в ней непонятная прелесть, которую придавали ей отчасти местоположение, отчасти вечерняя пора.
Молчание было торжественно: в нем исчезали мелкие звуки, доносившиеся от времени до времени с дороги или с деревни. Этот тихий вечер подействовал на Тадеуша, он предался воспоминаниям о прошлом, привел на память вечера его молодости, проведенные в этом месте, материнские ласки, отцовские предостережения, ребяческие думы. Тадеуш вздохнул, - и рядом с тем послышался другой вздох: Уляна схватила его за руку, целуя со слезами.
- А, это ты, Уляночка!
- Это я, мой барин, мой сокол. Это я опять! Это я с тобой!
- И как же ты пришла сюда?
- Как, сама не знаю. Прилетела... выдержать дольше не могла. Без тебя, как без хлеба, не прожить мне теперь.
Таудеш уже горячо обнял ее. Они молчали, и только тяжелое Дыхание, разгоревшиеся глаза и сжатые руки свидетельствовали об их чувствах.
- А где же, - спросил через минуту Таудеш, - твой муж? Ведь он воротился?
- Поехал опять, - отвечала Уляна с видимой радостью.
- Куда? Как это?
- Послали его под солдат.
- Он знает обо всем?
- Знает, знает. Но что же из этого. Он даже прибил меня вчера, остались его знаки.
- Он смел тебя ударить?
- О, мне это было нипочем, а сегодня я уже все забыла. Ведь это ради вас меня били, а ради вас, хоть умереть.
Таудеш почувствовал слезы на глазах и гнев на сердце.
- Как же ты решилась придти сюда, когда все на тебя смотрят?
- Пусть смотрят; пусть себе видят, - отвечала Уляна, хватая его с диким увлечением, и глядя на него тем взором, которым умела так чудно говорить с ним. - Пускай хоть убьют меня; мне все равно. Ведь господская любовь всегда кончается смертью, печалью. Есть за что умереть. Мой королевич, мой сокол, - говорила она далее, - я бежала к тебе, как бежала бывало к детям; все видели, показывали пальцами, а я шла, я бежала, я не глядела ни на что. О, я так люблю тебя!
Когда она говорила это, уста и глаза ее горели, грудь под грубой свиткой поднималась и опадала как волна озера, руки ее то холодели и дрожали, то снова, горячие и бессильные, опускались без движения, и она вздрагивала, словно чувствовала боль.
- Пойдем отсюда, - сказала она через минуту подавленным голосом, - тут нас могут увидеть, пойдем в садовничью избу.
И они вошли молча туда, где под старой грушей стояла пустая, старая избушка. Когда они сели друг подле друга, Тадеуш сказал ей:
- Вчера я случайно попал к корчме, когда в ней советовались между собой муж твой, отец и тесть; я слышал их угрозы сам. Я не боюсь их; скажи мне, однако ж, кто первый из них сказал о тебе мужу?
- У людей кошачьи глаза, - ответила Уляна, - и что они знают, так и выболтают, не заткнешь им рот. Старик отец и брат Оксена тотчас же сказали ему. Выйдя из корчмы на улицу, он прибил меня; я уже спряталась у сестры Марии и к рассвету только воротилась домой в избу. Но уж он больше меня не тронул, потому что я хотела обороняться.
- Скажи мне, - прервал Тадеуш, - так всегда быть не может, что нам делать?
- О, разве я знаю! Пусть будет, что будет, не мне советовать; я твоя, твоя и воля! Если бы вы немножко пооблегчили мужа, или уволили его от работы, может быть, он и молчал бы. А, да разве я знаю!
- Нет, - ответил Тадеуш, - он стал бы заносчивее.
- Делайте, что хотите, - произнесла Уляна. - Я, пока меня не привяжут, не запрут, буду ходить к вам, да и то бы вырвалась, выбилась, отгрызлась. Без вас мне не жить, как рыбе без воды.
И опять она прижималась к нему на грудь, плакала от радости, обнимала его и смеялась и прижималась к нему с невыразимою горячностью. Она была точно помешанная. Тадеуша также охватывало это пламя; и таким образом они не заметили, как короткая весенняя ночь, с каждой минутой становившаяся все холоднее и холоднее, облитая росой, одетая туманом, близилась к концу. Пропели уже вторые петухи, и заря светилась на небе, когда Уляна вырвалась из его объятий и побежала берегом озера, а Тадеуш, прозябший, печальный, задумчивый, вышел из избушки и воротился в свой пустой домик. Уже наступил день, а он еще не заснул: ходил, думал о себе, о ней, о ее страстной любви, о какой он даже и не мечтал прежде.
"О, - подумал он, - это или очаровательный сон, или обольщение! Такая любовь к такой женщине, такая душа под этой свиткой, такие глаза у простой крестьянки! И зачем она не свободна! Пусть бы толковал целый свет, пусть на мою голову излили бы все свое презрение, я был бы с нею счастлив, я бы вынянчил из нее ангела, научил бы ее мыслить: я бы удивил ей свет! Но тогда, - подумал он снова, - она бы, конечно, охладела, она бы мне изменила, как та, она бы уж не сумела бы так любить меня. Нет, лучше, что она такая, как выросла над берегом этого озера, среди этого черного бора. Она искренна, не притворяется; в свете искренности и жертв не спрашивай. Там гонятся за замужеством, за свободой, за рукоплесканиями и не чувствуют ничего, кроме себялюбия. Женщин также, как и все наше общество, надо пересоздать, пробудить в них чувство, которое уничтожило в них охлаждающее образование в течение стольких веков. Теперь женщина торговка своими прелестями, развратница, но сердца уже нет в ней, ибо смолоду они вырывают его, как орган вредный для будущности. В народе только осталось сердце и чувство".
Так думал Тадеуш, ибо к воспоминаниям об Уляне примешивалось воспоминание об известном былом приключении: сердце его обливалось остатком поднявшейся желчи, до сих пор еще не успокоившейся.
- Надо же было, - сказал он, наконец, - чтобы я попал так несчастливо на собственную крепостную, несвободную! Какая-то непонятная случайность преследует меня. Разве я искал ее? Но зачем же жаловаться, надо скорей благодарить этот случай. Нет, пусть будет так, как быть должно. Кто знает, не будет ли крови и огня в пятом действии драмы. Тем лучше. Чего же стоит жизнь без жизни, без приключений, без потрясений и ощущений.
Эти последние слова, как нельзя лучше обрисовывали состояние души бедного мечтателя. Он жаждал и хотел напиться хоть бы кровью и слезами.
Неделя миновала незаметно. Тадеуш окунулся в свое настоящее и не думал о завтрашнем дне. Она также, она еще жаднее пила из очарованной чаши, как зверь в жаркую погоду, которого и выстрелом не отгонишь от воды, и смертью не испугаешь.
При удовлетворении каждой страсти есть минута забвения, ослепления, равнодушия ко всему, что вне ее и что не имеет с нею связи. Страсть эта даже отталкивает умышленно, забывает и то, что далеко от нее, хотя и связано чем-нибудь: не хочется ей омрачать своего неба тучами, которые и без того приходят очень скоро. Легко понять положение души этой страстной женщины, впервые удовлетворяющей незнакомому ей до сих пор чувству. Она не понимала, почему ей не удовлетворять жажде наслаждения; не понимала препятствий, помех; она была простой страстной женщиной, ангелом по глазам, зверем по телу и воле. И какой чудной казалась ей эта страсть, какой непреоборимой, искренней, почти бесстыдной! Может быть из-за странности подобной привязанности, до того пламенной, что она переходила в мечту или вымысел. Тадеуш также тонул в любви непонятной, безумной, соблазнительной для женщины, которая не могла его понять. В голове его прервались все мысли, которыми он был еще привязан к свету, к идеям приличия, благородства; он закрыл глаза и кинулся в пропасть, никогда, впрочем, не думая зайти так далеко. Прекрасные глаза Уляны очаровали его своим блеском, своим выражением, но он не предвидел этой внезапной страсти, не ждал ее. Теперь они оба кинулись, сломя голову, с вершины горы, и уже ничто не могло их остановить.
Но мог ли он долго прожить такою любовью? Не знаю. Через неделю наступил для него другой период страсти. Он начинал, чувствуя себя счастливым, сознавать свое завтра, думать о будущем. Она все еще оставалась в первом забвении страсти, в ослеплении и безумии. Для него безумие редело уже как туман, и сквозь него виднелся свет. Она ничего, кроме его, не видела. Для него Уляна была по-прежнему прекрасная, по-прежнему желанная, хотя и непонятная, любовница, но уже рассудок указывал ему на ее синие заплаканные веки, опущенные над чудными глазами. Уже он заметил жесткую намозоленную руку ее; уже не раз ее простые страстные речи казались ему смешными.
Для нее период этот еще был далек, а может быть, и не суждено было ему никогда наступить; потому что страсть у нее перешла в жизнь, сделалась постоянным безумием и горячкой. Для нее, дикой крестьянки, не было разочарований, пока длилась любовь, а в сердце, которое запылало в ней так поздно и дивно, страсть могла угаснуть только с жизнью.
Прошла еще неделя, и Тадеуш уже рассуждал, уже думал, уже оглядывался. Страсть Уляны только росла, и сила ее еще раздражала несколько ослабевающую любовь барина, удерживала его любовником. Но уже рассудок чаще и громче говорил ему, уже опять трунил за минутное молчание, отплачивал непрерывными насмешками. Между тем, воротился Оксен; но это нисколько не изменило их отношений. Гончар, казалось, добровольно ничего не видел, ни на что не обращал внимания; грустный и пасмурный, он упорно молчал, не кинул на жену ни взгляда, ни разу не спросил, где была она. Он обходился с нею как с совершенно постороннею, и, однако ж, все видел, все знал; что же с ним сделалось? Не раз и Уляна спрашивала самое себя: откуда такая внезапная перемена? Это гордое молчание укололо ее, хоть она и была ему рада. Равнодушие его не было истинно: оно прикрывало бессильную злобу, до времени затаенную в сердце, усиливающуюся от сдерживания. Но когда-нибудь она должна была обнаружиться в более ужасных размерах. Тадеуш также беспокоился, видя его таким молчаливым и по наружности равнодушным; он знал людей, и знал, что в простом человеке жажды мщения ничем не заглушишь; он предчувствовал недоброе. Но Оксен каждый раз, при встрече с барином, униженно снимал шапку, кланялся до колен и с хитрою покорностью приветствовал его.
Чтобы обезоружить крестьянина, барин теперь прибег ко всевозможной кротости; ею думал он победить, подкупить его, но сильно ошибался. Оксен все принимал, не оказывая радости, ни малейшей признательности, ни удивления, а только изредка хитро улыбался. Благодарностью за все было какое-то совершенное отречение от жены.
Когда она была дома, Оксен точно не видел ее; не было ее - он о ней не спрашивал; выходила она из избы, он ее не удерживал ни полусловом; возвращалась ночью, он не дознавался откуда. Большую часть времени проводил он за столом в корчме, пьянствуя сам, угощая других, но и пьянство даже не развязывало ему язык: он молчал, как камень, и только иногда обычное его проклятие: "Сто чертей им..." вырывалось, свидетельствуя, что он чувствовал же что-нибудь.
Павлюк и Левко, видя его равнодушие, оставили его и больше не вспоминали о жене. Уляс говорил, что он не глуп; но прибавлял: "уж совсем бы тебе быть умным и не бросать хозяйства, не опускать рук, а коли пришла такая хорошая пора, так подумать бы о себе. А то ты только в корчме сидишь, пьешь и забыл о избе. Проси всякий день, и хватай, по крайней мере, разбогатеешь и детям дашь кусок хлеба.
Оксен ничего не отвечал, пожимал плечами, закуривал трубку и шел с узелком грошей в корчму. Старик один должен был теперь думать обо всем. Невестка безумствовала, сын пьянствовал, и если бы не он, так скотина попадала бы и поле гуляло бы.
В один вечер Оксен воротился рано в избу и стал суетиться более обыкновенного: он наполнил мешок хлебом, справил телегу, засыпал лошадям корм, надел свитку и взялся за топор.
- А куда ты, сынку? - спросил Уляс.
- В лес, батьку, дров нету, поеду на ночь, а завтра утром ворочусь с возом.
- Хорошо, что ты взялся, наконец, за ум, - сказал Уляс. - Топерь-то нам и хозяйничать, и богатеть.
Оксен кивнул головой и насмешливо улыбнулся, но ничего уже не ответил. Насунув шапку на уши и взяв кнут, он сел на телегу и, сидя уже на ней, поговорил еще с прохожими, повторяя каждому, что едет в лес. Подъехав к корчме, он опять остановился, еще раз потолковал с людьми, стоящими у дверей, выпил порцию, закурил трубку, ударил по лошадям и как сумасшедший погнал по дороге в лес. Смеркалось. В окнах изб замелькали огни, на улице было движение: женщины разговаривали стоя, сложа руки, у ворот, мужики сидели на завалинках, дети прыгали на улицах, молодицы шли с ведрами по воду и болтали у колодезя, одну руку подняв на бадью, а другою подперев подбородок. Стада черных и бурых овец толпились у отворенных хлевов. Уляны уже не было дома; она побежала к господскому дому, сквозь отворенные стеклянные двери проскользнула в комнату барина и сидела с ним, поглядывая на трещавший в камине огонь. Тадеуш был что-то печален, склонил голову на ее плечо и думал. Несколько раз старалась Уляна прервать долгое молчание, но напрасно; теперь она сама глядела ему в глаза и молчала. Тишину прерывали только трещание огня и легкий шум садовых дерев, над которыми каркала к ненастью стая ворон.
Приближалась ночь; они сидели еще по-прежнему, и Тадеуш, вздыхая по временам, то обнимал ее, то опускал руки, поглядывая ей в глаза и на угасающий огонь.
В деревне уже погасли огни, умолкли песни, и только покрикивали чуткие петухи и беспокойно лаяли собаки.
У крыльца, через открытые в сад двери, послышались шаги осторожно проходящего человека. Тадеуш и Уляна услышали это; она вскочила, прислушалась: ничего не было видно, но по траве шелестела тихая воровская поступь. Словно тень какая-то промелькнула перед отворенными дверями. Тадеуш вскочил, выбежал, но никого не увидал. Уляна в испуге забилась в угол комнаты и уставила беспокойный взгляд на возвратившегося Тадеуша.
Он молча сел опять на свое место.
- Мне что-то страшно, - шепнула Уляна.
- Верно сторож прошел вокруг дома, - ответил Тадеуш.
- О, нет, - сказала Уляна, - это не сторож.
- Может быть, собака?
- Человек, - сказала она и прижалась к нему.
С минуту еще продолжалась тишина, и разговор тянулся полусловами; суеверная и пугливая, как дитя, Уляна крестилась, говоря шепотом, что это может быть ходят духи, так как уже близка полночь. Ее удивило, что Тадеуш улыбался и не верил в духов. Ей казалось несомненным возвращение с того света душ, блуждание их по свету и участие их в той жизни, из которой их вырвали.
Еще нашептывая, Уляна уснула. Тадеуш запер садовую дверь, сел подле нее и тоже задремал. Беспокойный, прерывистый сон смежил на минуту их очи.
Вдруг они оба пробудились и вскочили. Страшный свет врывался сквозь стеклянные двери в комнату. Хотя камин уже погас и далеко еще было до дня, но было видно как днем. Тадеуш закричал:
- Пожар, пожар!..
И, оттолкнув руки Уляны, которая обвила было его шею, кинулся он к дверям. Двери были приперты снаружи шестом. Сильным ударом вышиб он их и выбежав вон в сад, оглянулся. На доме вся крыша была в огне, за двором светилось другое зарево от гумна. Все спали. Тадеуш громко закричал. Несколько голов высунулось из окон, несколько людей выбежало на двор. Тадеуш звал на помощь, послали в деревню за людьми, а дворовые кинулись разбирать крышу. Между тем гумно пылало. Все кинулись к дому, а из деревни никто не являлся. Напрасно управляющий бегал по деревне, стучал в избы, бил людей и гнал их. Не доходя до дома, они пропадали, разбегались, прятались, так, что некому было принесть ведра воды и разбирать загоревшиеся строения.
Работали только дворовые люди, да несколько мужиков: остальные, забравшись на крыши изб, на заборы, на деревья, спокойно, молча смотрели на пожар, уничтожающий гумна и амбары. Несколько скирд вместе пылали страшным огнем; конюшни уже рушились; в хлевах ревел запертый скот и блеяли овцы. Лошади, полуопаленные, вырвались из стойл и бегали по двору. Зарево пожара светилось кровавым отблеском на небе и отражалось в озере. Раздавалось несколько бессильных голосов, трудилось несколько бессильных рук; остальные молчаливо смотрели на то, что называли карою Божией, не смея, может быть, и не желая спасать.
Тадеуш с отчаянием, заломив руки, стоял недалеко от дома и смотрел молча на огонь, уничтожающий гумна. Дом без крыши, с вытянувшимися и закопченными вверху трубами, еще дымящийся, но уже спасенный, стоял окруженный грудами горящих головней.
Вдалеке, на пригорке, стояла белая фигура, ломая руки. Тадеуш узнал Уляну, которая громко рыдала, не обращая внимания, что ее видели люди. Она поняла причину пожара и видела припертые двери: поняла все и проклинала себя и его.
Мало-помалу пожар стал потухать, и только густой дым поднимался над пожарищем. На востоке прояснилось и золотилось чистое небо, предтеча близкого восхода солнца.
Для Тадеуша это было, может быть, первое трезвое утро. Безумие его исчезло в пламени: он видел свое положение, понимал, что сам подложил этот огонь.
- Не время отступать, начал так докончу, - подумал он и обратился к управляющему.
- Пожар, очевидно, от поджога. Отправьте в избу Оксена, посмотрите, дома ли он. Взять его и связать.
- Дом