Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - С двух сторон, Страница 5

Короленко Владимир Галактионович - С двух сторон


1 2 3 4 5

алилась в дачку Соколовых, и я представлял себе, как они все целуются с Досей. Мне вспомнилось, что, кажется, в преданности Чернова была не одна благодарность, и с этой мыслью я пошел дальше...
   И вдруг мне ясно, как в освещенной рамке, представилось лицо девушки, глядящее в темноту с таким невольно захватывающим выражением... И рядом, с скрытой последовательностью грезы или сновидения, я увидел лучащийся взгляд Изборского... Я пожал плечами... Мне вспомнился Базаров.
   - Проштудируй анатомию глаза,- говорил он Кирсанову...- Ты найдешь разные части органа зрения... Но где ты откроешь "божественное выражение"?..
   Да, несколько более влаги придает глазам блеск или туманит их... Физическое сжатие мускулов или их дрожание под влиянием того или другого раздражения...
   Но глаза все продолжали смотреть на меня из света в темноту, волнуя и напоминая о чем-то.
   Я глубоко вздохнул... Я сильно устал и чувствовал боязнь перед своими мыслями. Однажды, еще ребенком, когда я безотчетно верил и молился, случилось мне проснуться с ощущением безотчетного страха такою же темною ночью, как и эта ночь. В комнате не было света, и я казался себе затерянный в беспредельной темноте, наполненной неведомыми призраками. Чтобы отогнать страх, мне захотелось прочитать молитву, но вдруг в середине ее замешалось постороннее слово, другое... Я начал опять с первого слова, но, дойдя до прежнего места, опять невольно сбился. Так повторилось несколько раз. Сначала это была простая бессмыслица, но понемногу я с ужасом заметил, что, вместо ничего не значащих посторонних слов, теперь идут на ум наивные, детские кощунства. Я "ругал" бога так, как могут ругать сверстника или младшего брата. Тогда я понял, что это бес мешает мне молиться, что он стал между богом и мною. Мне казалось, что я никогда не дождусь конца этой беспредельной ночи...
   Теперь у меня не было уже и следов детского суеверия, но страх был сильнее. Я шел в темноте, по плотине. По сторонам стояли корявые ветлы, налево темнело болото с еле мерцающими пятнами снега... Где-то сочилась струйка воды, вдалеке глухо, чуть слышно шумел поезд... И я чувствовал, что так же тихо и угрюмо просачиваются в моей голове темные мысли. И я не мог отогнать их... Я шел быстро, убегая от серого пятна, которое носил в себе... Еще несколько минут, и я кощунственно посягну на чистые человеческие образы, хранящиеся в последних закоулках души. И если я разложу их так, как разлагал до сих пор все, то серое пятно, без формы и содержания, склизкое, с червеобразными движениями, загрязнит всю душу без остатка... И тогда будет только туманная, гадкая, бездушная мгла без формы и содержания... Как та, что стоит над этим болотом...
   Меня это пугало... Сердце у меня стучало, как будто кто-то схватывал его невидимой рукой... Порой издалека глядели на меня человеческие глаза, полные грусти, одушевления, сочувствия и мысли, всего, что я считал в те минуты обманом...
   Тит только что вернулся откуда-то, где опять вел горячие споры. Говорили о лекции Изборского. Одни доказывали, что преступно заниматься наукой, пока она является чужеядным растением на теле бедствующего народа... Другие отстаивали точку зрения Изборского. Тит вмешался горячо и внезапно. В его уме, конечно, при этом главное место занимала личная задача его жизни, которую он пытался обобщить. Поэтому его аргументация оказалась неожиданной даже для его союзников. На него наступали, требуя более ясного изложения. Когда же он увидел, что на него нападают те, кого он считал союзниками, то он пришел в исступление и на все отвечал одной фразой:
   - Врете, врете!.. Все вы врете...
   Он попытался рассказать мне содержание спора, но я слушал плохо.
   Он перестал рассказывать и принялся кипятить на машинке липовый цвет.
   - На вот, выпей... Будет философствовать. Спи!..
   Позднею ночью я вдруг проснулся... Тит, раздетый, со свечой в руке, стоял над моей постелью и внимательно смотрел на меня. И в его глазах виднелась забота и нежность, от которых мне стало беспокойно и больно...
   - Ложь, все глупости,- сказал я, отворачиваясь...
   Я чувствовал, что со мною происходит что-то необычное. Я давно потерял прежний молодой сон. Голова работала быстро, ворочая все те же мысли вокруг основного ощущения, сердце принималось биться тревожно и часто... Мне все хотелось освободиться от чего-то, но это что-то навязчиво, почти стихийно овладевало мною, как пятно сырости на пропускной бумаге...
   Теперь, с возвращением Доси, для меня наступили трудные дни. Я боялся себя, боялся дать волю кощунственному анализу, которым я уже не владел, а он овладевал мною. Чтобы заглушить свои мысли, я искал усталости, изнеможения, физического забытья и шатался целые дни. Заметив, что мои посещения платформы возбуждают тревогу сторожа и сторожихи, я стал ходить по окрестностям, но все-таки меня бессознательно тянуло к железной дороге с лязгающими и громыхающими поездами. Ноги ломило, все тело было разбито, но голова горела, и физическая усталость не подавляла лихорадочно работавшей мысли.
  

VIII

  
   Однажды, проходя по плотине, я услыхал за собою торопливые шаги и, оглянувшись, увидел Соколову. Она куда-то быстро бежала, с сбившимся платком и растрепанными волосами. Заметив, что, кроме меня, никого нет на плотине, я остановился с некоторым недоумением.
   - Постойте,- запыхавшись, сказала она,- вот вам письмо.
   Я взял из ее рук небольшую записку. Она была от Доси и состояла из нескольких слов, торопливо набросанных карандашом.
   "Вы не показываетесь. Сейчас увидела вас из окна... Приходите завтра вечером на дачу Иванова. Будет интересно, и мне нужно увидеть вас. Дося".
   Я прочел записку и почти машинально ответил:
   - Хорошо.
   Соколова, несколько отдышавшаяся и успевшая поправить платок, сделала мне реверанс, над которым в другое время я непременно бы расхохотался.
   - Хорошо,- передразнила она...- Так, значит, и прикажете доложить? Хорошо?
   - Так и доложите,- ответил я, как автомат.
   Соколова посмотрела на меня внимательно своими маленькими глазками...
   - Батюшки,- сказала она, качая головой...- Что-то уж, слишком важно. Ваш папаша полковник или генерал?.. Вы уж не думаете ли, что я бежала, как дура, из сочувствия к вам?.. Мне наплевать... Я это из-за Доси...
   - Благодарю вас, Катерина Филипповна,- сказал я просто и с внезапной искренностью.
   Этот неожиданный тон удивил Соколову. Она опять посмотрела на меня своими некрасивыми честными глазами и сказала в раздумье:
   - Чорт вас разберет. То ли ты ломаешься, парень, то ли бесишься с жиру... Заставить бы тебя пахать землю, что ли, или бы молотить спозаранку до вечерней зари, небось, дурь-то вашу интеллигентскую живо бы вышибло... Так придешь, что ль?
   - Куда?
   - Да что ты это, очумел в самом-то деле?.. На дачу Иванова!..
   - На дачу Иванова... приду.
   - Ну, и ладно.
   Она пошла по плотине, а я провожал ее глазами, пока она не повернула... И повторял про себя: на дачу Иванова... Да, да, на дачу Иванова...
   Дача, куда меня звала Дося, была в лесу, направо от московского шоссе, недалеко от бывшей дачки Урмановых. Дача была большая, но в ней зимой жили только два студента, занимавшие две комнаты. Она была в стороне и представляла то удобство, что в случае надобности жильцы открывали другие комнаты, и тогда помещалось сколько угодно народу. Там часто происходили наши тайные собрания.
   Я давно уже не бывал на них. Еще до катастрофы в настроении студенчества происходила значительная перемена. Вопросы о народе, о долге интеллигенции перед трудящейся массой из области теории переходили в практику. Часть студентов бросали музеи и лекции и учились у слесарей или сапожников. Часто студенческие интересы как будто стушевывались, споры становились более определенны. Казалось, молодой шум, оживление и энтузиазм вливаются в определенное русло...
   Как-то, тоже еще до катастрофы, я шел по одной из московских улиц. Навстречу мне шли трое рабочих, с дорожными мешками и деревянными ящиками, какие носят с собой плотники. Из ящиков видны были ручки топоров и концы длинных рубанков. Невдалеке была церковь. Двое остановились и, сняв картузы, стали креститься, третий стоял в стороне и ждал, пока они кончат. В наружности этого третьего мне показалось что-то знакомое. Я вгляделся. Да, это не ошибка: в третьем плотнике я узнал студента политехника, которого встречал на наших собраниях. Он посмотрел мне прямо в лицо, делая вид, что совершенно не узнает меня. Затем все трое двинулись дальше, и, пока они не исчезли за углом, я провожал их удивленным и восторженным взглядом.
   Итак... начинается... Великий исход молодых сил из привилегированных классов навстречу народу, навстречу новой истории... И целый рой впечатлений и мыслей поднялся в моей голове над этим эпизодом, как рой золотых пчел в солнечном освещении... Когда, вернувшись, я рассказал о своей встрече ближайшим товарищам, это вызвало живые разговоры. Итак, N уже выбрал свою дорогу. Готов ли он? Готовы ли мы или не готовы? Что именно мы понесем народу?..
   Теперь отголоски этих недавних разговоров доносились до меня, как и все, точно издалека...
   Все это разные течения жизни. А для меня самая жизнь, в ее основной формуле, потеряла всякий интерес...
  

IX

  
   На дачу Иванова вела лесная тропинка, которую сплошь занесло снегом... Из-за стволов и сугробов кое-где мерцали одинокие огоньки. Несколько минут назад мне пришлось пройти мимо бывшей генеральской дачи, теперь я подходил к бывшей дачке Урмановых. От обеих на меня повеяло холодом и тупой печалью. Я подошел к палисаднику и взглянул в окно, в котором видел Урманова. Черные стекла были обведены белой рамкой снега... Я стоял, вспоминал и думал...
   Прошла группа студентов, другая... Я опомнился и пошел за ними к огоньку Ивановской дачи... В щели ставень просачивался свет...
   На крыльце несколько студентов топали, сбрасывая налипший снег, но говорили тихо и конспиративно. Не доходя до этого крыльца, я остановился в нерешигельности и оглянулся... Идти ли? Ведь настоящая правда - там, у этого домика, занесенного снегом, к которому никто не проложил следа... Что, если мне пройти туда, войти в ту комнату, сесть к тому столу... И додумать все до конца. Все, что подскажет мне мертвое и холодное молчание и одиночество...
   Но я подошел к крыльцу Ивановской дачи в то самое время, как туда подходили три или четыре человека. Они посмотрели на меня, казалось, как-то особенно, и мы вошли вместе...
   В сенях было натоптано снегом и навалены кучи платьев. Несколько студентов устроились на этих кучах в зашипели на нас, когда мы вошли. В большой гостиной рядом кто-то читал грубоватым семинарским голосом, влагая в это чтение много внимания и убедительности. Гостиная была полна: из Москвы приехали студенты университета, политехники, курсистки. Было накурено, душно, одна лампа давала мало свету...
   - Здравствуйте, Потапов.
   От одного из косяков отделилась высокая фигура девушки. Да, это так... Все как прежде... И даже прежнее чувство шевельнулось в душе.
   - Пойдемте в комнату хозяев... Там все хорошо слышно.
   Она взяла меня за руку и повела за собой через узенький коридор в спальню хозяев. Здесь были Соколов, Соколова и Чернов. Соколов сидел на кровати, сложив руки ладонями и повернув к открытым дверям свое грубоватое серьезное лицо. Соколова кинула на Досю вопросительный и бесшкойный взгляд, Чернов сидел на подоконнике, рядом с молоденьким студентом Кучиным.
   - Сядем вот тут,- сказала Дося.- Вы сильно опоздали... Отчего?.. Впрочем, лучше теперь молчите.
   И она стала слушать чтение. Лицо ее выразило глубокое, сосредоточенное и углубленное внимание. Так слушают в церкви. Глядя на ее внимательное лицо, на полураскрывшиеся губы, я понял, что для нее тут не простое любопытство, что это дело ее определяющейся веры. В чем же эта вера? Что ее так захватывает? Я делал усилие вслушаться, но не мог: чтение было для меня только звуками, монотонными и разрозненными, и мое внимание отмечало семинарскую интонацию чтеца. Я мог еще чувствовать близость Доси, но все остальное казалось мне заглушённым и далеким.
   Чтение смолкло. В комнате послышалось легкое движение; потом настала тишина. Ждали, что заговорит кто-нибудь из тех, кого привыкли слушать, но никто не начинал... Дося вопросительно смотрела на меня.
   И вдруг раздался голос Тита. Он начал с какой-то цитаты из Зайцева, которая, повидимому, не имела никакой связи с тем, что читалось. Среди слушателей водворялось недоумение.
   - Что такое? К чему это он? - спрашивали приехавшие из Москвы.
   - Тит! Довольно! - закричал кто-то из петровцев.
   - Исчезни, Тит, - крикнул своим резким голосом Чернов.
   - Постойте, дайте ему сказать... Может, и в дело, - поддержал москвич, читавший статью.
   Тит заговорил опять, и опять это вызвало только недоумение. Я один понимал ход его мысли. Он, как и я, почти не слыхал того, что читалось. Он стал ходить на собрания из-за меня и боролся с тем, что, по его мнению, меня губило. Поэтому он говорил о необходимости науки, под которой разумел науку академическую, и когда говорил о долге, то опять разумел "свой долг", свою задачу жизни, связанную с дипломом... Неожиданно для меня он говорил очень бойко и с воодушевлением. Но он совершенно не представлял себе слушателей, и слушатели не понимали его исходных пунктов... Поэтому между ним и аудиторией не было никакого соприкосновения. Не с чем было ни соглашаться, ни спорить.
   - Ну, будет, Тит, - сказал Соколов с серьезным спокойствием. - Сказал уже. Дай другим.
   Но Тит чувствовал, что он не убедил никого, значит нужно, чтобы ему дали продолжать... Он апеллировал к свободе, слова. Подымался шум.
   - Не надо! Не надо!
   - Отзвонил... Долой с колокольни...
   - Тит! Умри!.. - еще раз прорезался басок Чернова.
   Тит что-то кричал, шум усиливался, слышался смех и школьнические выходки. Собрание очевидно расстраивалось. Москвичи и кое-кто из местных стали расходиться. Несколько человек из кружка прошли в ту комнату, где мы сидели...
   - Собрание сорвано, - сказал с досадой Крестовоздвиженский, входя в комнату.
   - Каждый раз такая история, - сказал кто-то другой. - Этот Тит точно с цепи сорвался...
   - И чорт его знает, что с ним сделалось. Парень был простяк... хороший парень, а тут на тебе вот. Какая-то систематическая обструкция.
   - Э, господа! Тит это не от себя, - отозвался вдруг сидевший на подоконнике рядом с Черновым Кучин.
   Кучин был глуповатый и наивный, но очень искренний и пылкий юноша. Он был проникнут каким-то фанатическим благоговением ко всему, что открывалось перед его младенческим взором, и ему казалось, что все "темные силы" ополчаются в эту минуту со всех сторон на затерявшуюся в сугробах дачку, чтобы задавить зародыш нового мира...
   - Что такое? Кто мешает? Что за ерунда! - послышались вопросы. Петровцы один за другим входили в небольшую комнату...
   - Нет, верно. И я знаю, кто это... Это все Потапов!.. Изменник честным убеждениям...
   Мое имя раздалось так неожиданно, что на мгновение в комнате все стихло. Соколов, продолжавший сидеть все в той же позе, с руками, сложенными на коленях, угрюмо и серьезно потупился; Крестовоздвиженский смотрел на Кучина с удивлением и ожиданием. Мы с ним не были особенно близки, но между нами рождалась прежде некоторая симпатия. Теперь он смотрел на меня с холодным недоумением. Лица Доси я не видел, но чувствовал, что оно побледнело и что ее глаза обращены ко мне. Но меня охватило какое-то усталое равнодушие к происходящему, как будто все это касалось не меня, а кого-то другого.
   - Верно! - резко выкрикнул вдруг Чернов и порывисто вскочил с места...- Да, да. Потапов способен на все... даже... даже подглядывать в окна...
   - Чернов... Не сметь! - почти задыхаясь, крикнула около меня Дося. Чернов обернулся с злым лицом и хотел сказать еще что-то. Но Соколова торопливо подошла к нему и насильно отбросила его на прежнее место.
   - Сид-ди, тебе говорят!.. Экой какой, право...
   Чернов проворчал что-то и смолк. Дося встала против меня и глухо, страдающим голосом, сказала:
   - Потапов... Господи! Да что же вы молчите? Ведь вы... ведь я вас знаю, господи! Знаю, знаю...
   Я посмотрел на нее, стараясь понять, что она требует. Да, она говорит, что знает меня, и хочет, чтобы я говорил... Говорить так трудно... Но... Она требует... И, с усилием, без одушевления, глядя на нее, я заговорил:
   - Чернов неправ. Он в вас влюблен и ревнует. Вы эта знаете? Да? На него, как и на меня, действует пепельная коса и серые глаза... Если бы волосы у вас были прямые и остриженные, как у Катерины Филипповны... Что вы так смотрите на меня?.. Кучин дурачок. И это вы знаете. Это все знают, товарищи... Но у него есть смутное сознание правды... Потому что он искренний. Он говорил, что это я виноват в выступлениях Тита... Будто я научаю его срывать собрания?.. Это пустяки... Я не научаю... Но все-таки в словах Кучина есть правда. Тит тупица, но он умный. У него своя линия... У вас своя... И вы друг друга не понимаете, потому что ходите в потемках. Я... Я один вижу и понимаю все...
   Я вдруг поднялся с места... Мне показалось, что в мозгу у меня загорелась какая-то лампочка, которая осветила самые дальние его закоулки. Мне стало легко и больно... Боль стояла где-то сзади, а легкость заставляла меня говорить. И я говорил неторопливо, отчетливо и ясно. Говорил все, что передумал за последние дни, что проходило у меня в голове в сумерках у платформы и на темных дорожках парка, что шепнуло нне урмановское слепое окно за час перед тем. Я говорил, и мысли одни за другими выплывали из глубины мозга, входили в освещенное пространство и вспыхивали новым светом. Все, что я читал прежде, все, что узнавал с такой наивной радостью, все свои и чужие материалистические мысли о мире, о людях, о себе самом, все это проходило через освещенную полосу, и по мере того, как мысли и образы приходили, вспыхивали и уступали место другим, - я чувствовал, что из-за них подымается все яснее, выступает все ближе то серое, ужасно безжизненное или ужасно живое, что лежало в глубине всех моих представлений и чего я так боялся. Вот я стою здесь перед нею... Еще минута - и этот поток мыслей, несущий меня с собою, принесет меня и всех туда, к этому мертвому ужасу... Мне слышалось тихое зловещее клокотание, точно что переливается под землей... И вместе с этим клокотанием усиливалась боль... В голове что-то ворочалось тяжело, катилось и грохотало. И вместе с этим рос ужас. Еще немного - и страшный, холодящий мертвый скрежет прорежет воздух. Но поток несет меня, и я еще успею сказать...
   В глазах у меня стало темнеть, но слова все еще шли с языка, и мысли летели вперед, вспыхивая и угасая, так что я более не поспевал за ними и остановился.
   У самого моего лица мелькнуло лицо девушки с глубоко тоскующим взглядом.
   - Будет, довольно... Бога ради... Все это неправда, все это не вы, не вы... Я знаю, знаю!
   Все потемнело... В сознании остался еще на время глубокий, милый печальный взгляд... Рядом засветились прекрасные наивные глаза Изборского. Потом лицо Тита... И все погасло среди оглушающего грохота... Я упал, потеряв сознание.
  

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

  
   - Да... все это... было...
   Это были первые слова, которые я произнес после болезни.
   Я очнулся ранним и свежим зимним утром. Тит сидел у стола и что-то читал. Я долго смотрел на него, на его лицо, склоненное на руки, внимательное, доброе и умное. С таким выражением Тит никогда не читал записки. Так он читал только письма сестры и матери. Все лицо его светилось тогда каким-то внутренним светом. Потом он поднял глаза на меня. В них был тот же свет.
   В ту минуту мне казалось, что я весь занят этими ощущениями. За окном на ветках виднелись хлопья снега, освещенные желтыми лучами солнца. Золотисто-желтая полоса ярко била в окна и играла на чайнике, который (я знал это) только что принес Маркелыч. Маркелыча сейчас не было, но я чувствовал его недавнее присутствие и разговор с Титом.
   Дверь открылась. Вошел Соколов, стараясь ступать осторожно, а за ним фельдшер. Они пошептались о чем-то с Титом. Соколов ушел, фельдшер остался. Я смотрел на все это прищуренными глазами и, казалось, ни о чем не думал, ощущая только желтую полосу света из окна, блики на чайнике и светящееся лицо Тита.
   Шагая на цыпочках, Тит подошел ко мне. На ногах у него были блестящие туфли. "Тит разорился на туфли", - мелькнуло у меня в голове, но, когда Тит склонился к изголовью, заглядывая в мои полузакрытые глаза, я сказал неожиданно для себя:
   - Да... все, все это было.
   - Что было? - спросил Тит...
   "Он считает, что я в бреду", - догадался я по лицу Тита и пояснил;
   - Урманов и... и... еще что-то... Изборский?..
   - Не думай об этом.
   - Я не думаю. Оно как-то... думается само. Все время... Потому что было... И то... тоже было?
   - Что ты хочешь сказать?
   Я сделал усилие, но почувствовал боль головы и слабость. Мне стало обидно, что я не могу чего-то объяснить Титу. Боль усилилась. Я забылся.
   Когда я очнулся опять, у моей постели сидела Соколова. Тит только что вошел со двора и принес с собою холодок и запах снега. Я подозвал его и опять прошептал:
   - Я хотел бы знать...
   Но Соколова остановила меня решительно и резко:
   - Нечего тут знать... Молчите... лежи, паренек, смирно.
   Впрочем, я все равно не мог бы еще объяснить, что мне нужно. В голове моей ворочался хаос образов и мыслей. То, что было с Урмановым, я помнил. Но мне казалось,- что еще до моего забытья или уже во время болезни я узнал еще что-то, имеющее отношение к тому же предмету. Мне только надо вспомнить... Может, после этого не будет того, что было... Так мне одно время казалось в бреду... Нет, это было и останется навсегда... Но было еще что-то важное и нужное... Когда я старался вспомнить, в воображении почему-то вставали глаза Изборского, лицо Доси и что-то еще на заднем фоне сознания... Когда я смотрел, как Тит читал письмо матери, мне казалось, что и это имеет отношение к тому, что надо вспомнить. Случайные мысли, неясные впечатления бежали чередой. Голова кружилась. Я забывался...
   Позднею ночью я опять проснулся. На кровати Тита спал кто-то другой, а Тит без сюртука, в очках сидел у стола и писал. "Отвечает матери", - решил я сразу. Не было ни ясного дня, ни освещенных хлопьев снега за окном. Тит сидел под абажуром тусклой лампы, но лицо его опять светилось, и опять он умиленно улыбался. После катастрофы у меня явилась какая-то особенная наивность. Все привычное, о чем никогда не думалось, подавало повод к неожиданным ощущеньям и мыслям, даже процесс еды в демонстрации г-на Шмита. Это продолжалось и теперь. Я смотрел на пишущего Тита и удивлялся.
   ...Странно... Вот Тит получил листок бумаги, и на нем ряды черных строчек... Где-то далеко, в захолустном городке Воронежской губернии, их выводила старушка, в старомодном чепце, портрет которой висит над кроватью Тита. Она запечатала письмо и послала на почту. За тысячу верст оттуда наш верзила почтальон доставляет его Титу... И на листке сохранилась улыбка старушки. Тит раскрывает листок, и лицо его светится ответной улыбкой.
   Эта мысль показалась мне очень важной и растрогала меня до слез... Это оттого, что письмо имеет для Тита выражение... В нем отразился образ человека, которого он знает и любит...
   - Я вас знаю, знаю... Кто это говорил мне и когда?.. И что это значит... И какое отношение это имеет к письму Тита?
   - Тит, - позвал я тихо.
   Тит подошел и наклонился надо мной.
   - Повернись к лампе, чтобы были видны твои глаза.
   Тит беспокойно взглянул на меня, но повернулся к свету и снял очки. Глаза у него были близорукие и теперь глядели с недоумением.
   - Нет, у тебя глаза лучше, когда ты пишешь письмо матери...
   Тит обрадовался.
   - Ты, значит, не бредишь... А я думал, что ты опять...
   - Нет, Титушка, только мне нужно вспомнить... Садись, пожалуйста... Пиши опять.
   - Не вспоминай, Потапыч... Спи... Может, тебе мешает лампа?
   - Нет, Титушка... Пожалуйста, пожалуйста, пиши.
   Тит уселся, обмакнул перо и опять наклонился к листку. И тотчас же в лице его произошла перемена. Все черты стали другими, морщинки на лбу разгладились, а в углах глаз, наоборот, обозначились яснее. Что-то неуловимое засмеялось под белокурыми усами, близорукие глаза светились и улыбались из-за очков... "Как будто кто-то сидящий внутри Тита дернул какие-то веревочки", - подумал я... Вот теперь я опять чувствую моего прежнего Тита... Вот он - под лампой, мой прежний Тит, тупой к наукам, умный в жизни, добрый, заботливый, деятельно нежный...
   ...Ну, а тот Тит, что бесновался на собраниях? Он мне приснился? Нет, кажется, он был тоже... Только это был не совсем Тит... Теперь он стал самим собою?.. Что же это значит: стать самим собой? Значит, найти вот это, что внутри и что управляет выражением... Кучин сказал, что это я сделал Тита другим, не настоящим... Или он не говорил этого?.. Впрочем, это ведь правда... Как же это вышло?..
   ...Началось там... на рельсах... Урманов...
   Я заметался. Тит опять бросился ко мне.
   - Нет, ничего, ничего, - успокоил я его, - только кружится голова, и я не могу вспомнить... Погоди... Скажи мне: когда я был болен, сюда приходила Дося?
   - Да, приходила.
   - И говорила мне: "я вас знаю, знаю..."
   - Нет, этого, кажется, не говорила.
   - Нет, говорила... Ты, верно, не помнишь... Да? Ты мог забыть?
   - Конечно, мог.
   - Соколов тоже приходил?.. И сидел, сложа руки на коленях... И потом мешал в печке... И видно было, что он меня осуждает... И... это ему грустно...
   - Что ты это, Потапыч?
   - Нет. Я знаю, - это было. А Крестовоздвиженский?
   Тит замялся.
   - Он, видишь ли... уехал.
   - А Изборский?
   - Вот Изборский заходил два раза...
   - И много говорил?.. И спорил со мною... И тоже меня осуждал...
   - Да что ты фантазируешь? Он просто приходил справиться о здоровье.
   - Значит... Я это видел во сне. И лицо Доси в окне... И лампа...
   Я схватил его за руку и сказал:
   - Ты слышишь: ведь это шумит поезд... Правда?
   - Да, правда.
   - Видишь: я, значит, не в бреду. И то, о чем я говорю, было... И лицо Доси в окне... И то, что говорил Изборский. Видишь ли, Урманов,- это навсегда... Этого нельзя изменить. Это бессмысленно, и нельзя узнать, зачем это... это было, и это была смерть... И я там, на рельсах, заразился смертью. А смерть - разложение, и я стал разлагать все: тебя, Бел_и_чку, Шмита, себя... Досю... Нет, ее не смел, и Изборского тоже... А жизнь в ощущении и в сознании, то есть в целом. И оно тоже есть... Я его сейчас видел... в тебе... Есть и любовь, и стремленье к правде... Откуда они?.. Это тоже неизвестно... Они в целом... Они также слагаются и разлагаются... Но тогда... все в мире... понимаешь, Титушка, все трепещет возможностями сознания и чувства... Разлагаясь, они растворяются в природе... Слагаясь, дают целый мир чувства и мысли... Постой, ради бога, не перебивай... Я сейчас кончу... И если наш вещественный мир - пылинка перед бесконечностью других миров, то и мир нашего сознания такая же пылинка перед возможными формами мирового сознания... Понимаешь, Титушка, какая это радость... Какая огромная радость!.. Мы живем в водовороте бесконечного чувства и мысли...
   - Потапыч, голубчик... Опять эта проклятая философия!..
   И опять это восклицание Тита донеслось до меня будто издалека. Мой бедный больной мозг не вынес прилива охватившей меня бурной радости, и я впал в рецидив горячки.
   Но натура у меня была крепкая, и это было уже ненадолго. Дня через три я опять пришел в сознание и уже был спокоен. Тит так отчаянно махал руками всякий раз, когда я пытался заговорить с ним, что я целые часы лежал молча, и мои мысли приняли теперь менее отвлеченное направление.
   На третий день я подозвал Тита и попросил его принести из почтового отделения лежащее там письмо на мое имя. Он сходил, но, вернувшись, сказал, что письма ему не выдали, так как нужна доверенность. Еще через день после короткого разговора, не имевшего никакого отношения к "философии", я сказал:
   - Ну, Тит, давай письмо.
   - Какое письмо? Я же говорил тебе...
   - Не ври, Тит. Письмо у тебя в столе...
   Тит, конечно, почесался и отдал письмо. Я знал: оно было с Волги.
   Содержание его было радостно и наивно. Девушка делилась своими впечатлениями. Это было время, когда в Саратовской губернии расселилась по большим селам и глухим деревням группа интеллигентной молодежи в качестве учителей, писарей, кузнецов... Были сочувствующие из земства и даже священники. Девушка встретилась с некоторыми членами кружка в Саратове, и ей казалось, что на Волге зарождается новая жизнь...
   Несколько небольших грамматических ошибок наивно глядели с этих строк, написанных твердым, хотя не вполне установившимся почерком. Но под конец письмо, сохраняя свою наивность, становилось выразительным и поэтичным. Девушка писала его ночью у раскрытого окна каюты, и, когда она отрывала глаза от листка, перед ней в светлом тумане проплывали волжские горы и буераки, на которые молодежь нашего поколения смотрела сквозь такую же мечтательно романтическую дымку... Там, за этими горами, раскинулась неведомая нам жизнь огромного загадочного народа... О чем вздыхает раскольник в глухом скиту?.. Из-за чего волнуются по деревням крестьяне?.. К какой старой воле стремятся казаки на бывшем Яике?.. И нам казалось, что эти стремленья совпадают с нашими мечтами о свободе...
   Дочитав до конца, я глубоко задумался. Письмо лежало так долго... Что, если оно было вскрыто?.. И что это? Новое облако с раззолоченными краями? Далекая обманчивая иллюзия, которая вблизи раскинется холодною мглой или грозовой тучей?..
   Все равно! Это - жизнь. Из облаков идут дожди, которые поят землю, а грозы очищают воздух...
   Я вскочил на ноги, испугав Тита...
   Жить, жить...
  
   1888-1914
  

ПРИМЕЧАНИЯ

  
   Рассказ написан в 1888 году, впервые напечатан, с подзаголовком "Рассказ о двух настроениях", в том же году в одиннадцатой и двенадцатой книжках журнала "Русская мысль". Однако своей работой писатель остался неудовлетворен. В письме к И. И. Юхневу в 1893 году Короленко писал: "Рассказом "С двух сторон" я сильно недоволен, так как по некоторым причинам писал его наскоро и не "доносил". Он нуждается в полной переработке". Переработку рассказа Короленко осуществил в 1914 году, подготавливая его для полного собрания своих сочинений в изд. А. Ф. Маркса. В рассказе отражены студенческие годы писателя, когда он учился в Петровской сельскохозяйственной академии. В лице профессора ботаники Изборского Короленко изобразил К. А. Тимирязева, бывшего тогда профессором Петровской академии. Тимирязев, очевидно, в этом образе узнал себя и, даря Короленко свою книгу "Жизнь растений", сделал на ней надпись: "Дорогому, глубокоуважаемому Владимиру Галактионовичу Короленко от сердечно признательного "Изборского".
   Стр. 217. Бокль Генри Томас (1821-1862) - английский либерально-буржуазный историк и социолог-позитивист, автор известной книги "История цивилизации в Англии", переведенной на русский язык.
   Фохт (Фогт) Карл (1817-1895) - немецкий естествоиспытатель, один из представителей вульгарного материализма. В 1844-1846 годах издал свои "Физиологические письма", в которых высказал пресловутое положение, что "мысли находятся в таком же отношении к мозгу, как желчь к печени или моча к почкам". В 1852 году вышли также его "Зоологические письма" (а не "очерки", как пишет Короленко), переведенные на русский язык.
   Стр. 218. Геккель Эрнст (1834-1919) - немецкий естествоиспытатель.
   Стр. 230. ...просиживал с книгой у грота Иванова, стараясь разгадать мрачную драму нечаевского дела.- Анархист Нечаев, сторонник заговорщической тактики в борьбе против царизма, организовал в 1869 году в Москве, главным образом среди студентов Петровской сельскохозяйственной академии, революционные кружки. Встретив со стороны студента Иванова оппозицию своим авантюристическим методам борьбы, убил его, а затем бежал в Швейцарию. В 1872 году как уголовный преступник был выдан швейцарскими властями, царскому правительству. Умер в Петропавловской крепости, в одиночном заключении.
   Стр. 236. Конт Огюст (1798-1857) - французский философ. Развивая идеи позитивизма, вел борьбу против материалистической философии. Выступая против теории классовой борьбы, выдвигал идею морально-религиозного усовершенствования человечества, идею "гармонии" и сотрудничества классов.
   Стр. 246. Мурья - тесное и темное жилье.
   Стр. 267. Зайцев Варфоломей Александрович (1842-1882) - известный в 60-х годах критик, и публицист. Сторонник вульгарного материализма, Зайцев не придавал значения классовой борьбе и полагал, что ход исторического процесса определяется биологическими законами. Распространение в массах естественных наук он считал вернейшим средством улучшения общественных отношений и положения рабочего класса. Зайцев отрицал искусство, которое, по его мнению, вредно, так как отвлекает людей от производительного труда.
   Стр. 271. "И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг,- такая пустая и глупая шутка!" - заключительные строки стихотворения М. Ю. Лермонтова "И скушно и грустно".
   Стр. 274. Гетевский метаморфоз.- В трактате "Метаморфоза растений" (1790) Гете, прослеживая сходство в устройстве различных органов растений, делает вывод, что одни из этих органов являются результатом видоизменения других.
   Стр. 283. Базаров - герой романа И. С. Тургенева "Отцы и дети".
  

Другие авторы
  • Яковлев Александр Степанович
  • Курочкин Николай Степанович
  • Воронский Александр Константинович
  • Слетов Петр Владимирович
  • Григорович Дмитрий Васильевич
  • Веселовский Александр Николаевич
  • Попугаев Василий Васильевич
  • Скалдин Алексей Дмитриевич
  • Толль Феликс Густавович
  • Кусков Платон Александрович
  • Другие произведения
  • Короленко Владимир Галактионович - Таланты
  • Савинков Борис Викторович - Душевно ваш В. Ропшин...
  • Куприн Александр Иванович - Просительница
  • Ходасевич Владислав Фелицианович - Письмо Вл. Ходасевича к Вяч. Иванову
  • Гайдар Аркадий Петрович - Лесные братья (Давыдовщина)
  • Якоби Иоганн Георг - Песня
  • Сиповский Василий Васильевич - Договор о покупке Аляски
  • Никольский Николай Миронович - Прогулка с Л. Н. Толстым
  • Достоевский Федор Михайлович - И. Ф. Анненский. Искусство мысли
  • Потанин Григорий Николаевич - Пи-лин-сы
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 419 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа