Главная » Книги

Карабчевский Николай Платонович - Что глаза мои видели. Том Ii. Революция и Россия, Страница 8

Карабчевский Николай Платонович - Что глаза мои видели. Том Ii. Революция и Россия


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

, при очень сложно затеянной организации комиссии, и беспредельности ее программы.
   Люди томились в заключении, а до предъявления им формальных обвинений было еще очень далеко. Только следствие о Сухомлинове считалось "готовым", но это было создание штюрмеровского периода, когда Штюрмер решил, что в качестве бывшего военного министра, можно пожертвовать Сухомлиновым, как козлом отпущения общественному мнению, и этим обосновать, быть может, неотвратимость даже сепаратного мира.
   Работы адвокатской комиссии особенно горячо принимал к сердцу Муравьев. Он мечтал об организации всероссийского сословия адвокатов, без разделения по округам, и хотел, не ожидая созыва Учредительного Собрания, провести это путем декрета Временного Правительства, чтобы, в первую голову, иметь готовую хартию адвокатских вольностей.
   Я в этом последнем ему не сочувствовал, находя, что имеются общегосударственные нужды, более неотложные.
   Но он очень мудрил с этим проектом, разбрасываясь в мелочах и подробностях, невольно, тормозил работу комиссии сложной схемой своих пространных ораторских выступлений по поводу положений, до очевидности, простых и ясных.
   Ближе присмотревшись к тому, как неутомимо, взбудоражено, всегда работал его мозг, у меня получилось впечатление, что, под неизбежным костяным черепом, мозг его заключен еще в какую-то потайную, узловатую сетку, которая раздражает и давит его. Простая и краткая логическая концепция никак не давалась ему. Мысль его всегда, работала неожиданными скачками, зигзагами и обходами, как бы заранее отвергая математически предрассудок, что ближайшее расстояние между двумя точками есть прямая линия.
   По поводу жалоб лиц, близких к заключенным в Петропавловской крепости, я имел неоднократные с ним переговоры. Жены почти всех заключенных перебывали у меня, прося защиты, при чем, справедливо жаловались на то, что их мужей держат уже месяцы без допроса и без предъявления им каких-либо обвинений. Все указывали при этом на крайне дурное, во всех отношениях, содержание в крепости, на грубость и своеволие караульной команды.
   Муравьев соглашался со мной, что это очень, печально, но оправдывался ссылками на то, что еще не вполне выработана самая программа следственных задач и приемов комиссии.
   - Вы понимаете, понимаете..., пояснял он мне. - Наша работа должна быть работой, так сказать, исторической... Я бы сказал даже: мы должны написать всю историю прежнего режима, чтобы безошибочно выяснить ответственность отдельных лиц.
   - Прекрасно, - возразил я, - а живые люди не в счет, подождут пока вы напишете историю...
   H. К. Муравьев, который всегда симпатично и дружески относился ко мне, и тут не изменил себе.
   Он участливо спросил меня.
   - А как бы вы считали правильным?
   - Объявить немедленно общую амнистию для всех повинных лишь в том, что они старого режима и не спешили изменить присяге. И немедленно судить тех, кто действительно повинен в каком либо гибельном для России преступлении.
   - Как, отпустить всех контрреволюционеров?! - воскликнул Муравьев. - Что вы, что вы!.. Да их караул не выпустит...
  
   Этим восклицанием я воспользовался чтобы вычитать ему все, что было у меня на душе.
   - Контрреволюция, если откуда-нибудь и придет, то совсем не оттуда, откуда вы ее ждете. Весь хлам, который вы держите в Петропавловской крепости, всегда был ничтожеством, и, больше того, чтобы сберечь свое добро и свою шкуру, ни о чем не думает и не мечтает... Что же касается сказанного вами относительно караула, который может их отпустить, или не отпустить, то лучше забудьте вашу обмолвку...
   Я бы секунды не оставался председателем следственной комиссии, которая не вправе распоряжаться судьбою заключенных. Действуйте законно и не соображайтесь с остальным.
   Муравьев пожал плечами.
   - Что вы хотите!.. А в Кронштадте, еще хуже!.. Там и морят голодом и убивают заключенных офицеров, только зато, что они офицеры... Приходится, поневоле, действовать с крайней осторожностью... Я, ведь, не один в комиссии!..
   Последнее его указание я принял к сведению, и, в пространном письме на имя комиссии, излил всю горечь адвоката и юриста, по поводу ненормального задержания людей под стражей и, при том в тяжких условиях казематного содержания, без предъявления им в течении месяцев какого-либо обвинения.
   Кое-кого удалось освободить, или перевести в больницы, но это была только капля в море.
  
  

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ.

  
   В один из ближайших послереволюционных дней у меня побывал адъютант великого князя Бориса Владимировича, задержанного по пути из Ставки и содержимого под арестом в своем собственном дворце в Царском Селе.
   - Великий князь поручил мне узнать: согласились ли бы вы принять на себя его защиту?
   - В чем же он обвиняется?
   - Пока ни в чем... Кажется и не в чем.. . Но он под строгим арестом. Я как-нибудь сообщу ему ваш ответ, меня уже не допускают к нему...
   - Передайте великому князю, что охотно буду защищать его. Надо, однако, надеяться, что дело до этого не дойдет. Я постараюсь разузнать в чем дело.
   В министерстве юстиции, после многих справок выяснилось, что арестовали его по "недоразумению". Постарались какие-то добровольцы, решившие, что великий князь, уже по самому своему званию, подлежит революционной репрессии.
   Арестовывал в эти дни всякий, кому только не лень было, забегая вперед, чтобы самому не быть заподозренным в сочувствии контрреволюции.
   Арест был вскоре снят. И я счастлив знать, что и сейчас великий князь Борис Владимирович где-то в безопасном месте, и что его не постигла участь многих других великих князей, повинных лишь в том, что они родились в этом звании.
   К несколько более позднему времени надо отнести усиленные посещения меня женами и матерями морских офицеров, задержанных в Кронштадте матросскими бандами, которые начали творить там суд и расправу самолично.
   Участь этих несчастных офицеров скоро стала не только летальной, но, воистину, трагичной.
   После многих зверских убийств в Кронштадте, там образовалась своя "Республика" и свой разнузданный, категорический императив по части издевательской расправы над заключенными.
   Я не мог молчать и написать в тамошний "совет" или "комиссариат", ведавший арестованными, письмо, в котором, упомянув о своей политической беспартийности, просил допустить немедленно защиту для обвиняемых морских офицеров, без чего никакая расправа над ними не может почитаться справедливою и законною, с точки зрения минимальных требований морали. Подобная расправа пятнит прежде всего тех, кто к ней прибегает. При этом я заявлял, что готов сорганизовать соответствующий состав защиты, став во главе ее.
   На это я получил скоро, довольно вежливый ответ. В нем говорилось, что защита при суде, конечно, будет допущена, но что пока это еще преждевременно, так как дела об арестованных морских офицерах находятся либо в стадии дознания, либо предварительного следствия.
   Между тем, слухи о жестоких издевательствах и насилиях над офицерами доходили до меня со всех сторон, и что-то, по истине кошмарное творилось в нескольких верстах от Петрограда.
  
   В это время еще Керенский был министром юстиции и я решил объясниться с ним по этому предмету. Его не так легко было уже заставать теперь и предстояло выбирать для этого подходящую минуту. Частые заседания Временного Правительства, поездки в Царское Село, выступления на митинговых собраниях отнимали у него все время, а в министерстве юстиции принимали его товарищи, оба нерешительные тяжкодумы. Случай мне, однако, помог вскоре с ним увидеться.
   Об эту пору уже прибыла в Петроград и была торжественно встречена "бабушка русской революции" Е. К. Брешковская, бывшая моя подзащитная по процессу 193-х. Однажды вечером мне сообщили по телефону, что она проживает в квартире министра юстиции и была бы рада повидать меня.
   На следующий же день, в условленное время, после восьми часов вечера, я отправился к ней. Через подъезд с Итальянской улицы я беспрепятственно проник в министерскую квартиру, несмотря на вооруженный караул в прихожей. Министерские сторожа знали меня хорошо и покровительственно расчистили мне путь.
   - Вам кого? - Спросил меня один из них.
   - Брешковскую.
   - А, бабушку!.. Пройдите наверх, там, через бильярдную, прямо... ее и найдете.
   Я поднялся по внутренней лестнице, ведущей одновременно и в квартиру и в министерскую домовую церковь, где случалось бывать.
   В пустынной бильярдной комнате два мальчика, лет 9-10 катали руками по бильярду шары и щелкали ими вовсю.
   Я сообразил, что это дети Керенского и спросил: как найти "бабушку Брешковскую"? Они оба разом указали мне на дверь, с которой начиналась анфилада комната и младший сказал: "там она и есть!"
   Пришлось пройти три комнаты. В первой, проходной никого не было. Во второй, малой гостинной, на низком диванчику, у стены, полулежали две женские фигуры, откинувшись в разные стороны, по виду курсистки, не гладко причесанные.
   Я поклонился на ходу, но, кажется, они мне не ответили.
   В следующей, обширной угловой гостинной, за большим круглым столом, стоявшим на самой середине комнаты, сидели прямо друг против друга, двое: молодой человек, которого я увидел первым, и потом уже разглядел, по другую сторону стола, совершенно седую, но с черными живыми глазами, упитанную старуху, в которой не сразу признал Брешковскую, когда-то сухощавую и очень подвижную.
   Воистину, - бабушка!
   "Бабушка" радушно поздоровалась со мною, потрясла крепко мою руку и сказала:
   - Hу присядьте же, вот где свиделись... Вас я бы, сразу узнала, правда, я ваш портрет в последнем издании ваших речей видела...
   Указывая мне на молодого человека, подле которого на столе были исписанные листы и письменные принадлежности, она мне отрекомендовала его:
   - Мой секретарь, записки свои диктую, ведь, многое перевидала. ...
   Под низким абажуром мягкой электрической дампы, освещающей только большой круглый стол, в то время, как все углы большой комнаты оставались в полутьме, было уютно, и воспоминания о прошлом бесхитростно, нескладно, поплелись вперемежку.
   Молодой секретарь внимал им с благоговением. Нас прервал только довольно шумный приход, с той же стороны, откуда пришел и я, молодого человека, лет тридцати, в военно-походной форме, жизнерадостного вида.
   - Вы не знакомы? - спросила "бабушка". - Мой сын, писатель, Брешко-Брешковский!..
   Литературная физиономия писателя Брешко-Брешковского, мне была только отчасти известна, и как-то не вязалась в моей голове с революционной карьерой "бабушки". Тем более трогательным показалось мне их дружеское, по-видимому, уже не первое, свидание.
   Материнская ласковость с одной стороны, и почтительный сыновний тон с другой.
   Из несложной их при этом беседы помню только, что он сообщил ей об изготовленной им пьесе для синематографа, которая будет иметь (или уже имела) большой успех, на что она заметила: "что ж, это очень хорошо!"
   Он куда-то спешил и поцеловал ей руку, а она поцеловала его, при этом, в лоб.
   Его приход вспугнул наши воспоминания, и я готовился уже встать и откланяться.
   В эту минуту в боковых, затемненных дверях, ведущих из внутренних комнат, я заметил фигуру Керенского.
   - Я не помешаю? - послышался его голос оттуда. Я пошел ему навстречу, и поздоровался, радуясь, что могу теперь же условиться с ним относительно делового свидания.
   - Александр Федорович, мне настоятельно необходимо видаться и поговорить с вами о кронштадтцах... Когда я мог бы?..
   - Да, это вопрос настоятельный ... Хотите завтра? Может быть вы позавтракаете с нами?.. - как-то нерешительно пригласил он, и тут же прибавил: - потом и поговорим! -
   - Охотно, в котором часу?
  - Так, в час...
  
  
  
   Обратившись к "бабушке", он сказал:
   - Записки подвигаются? Хорошо вспоминается молодость...
   Тут он и простился с нами, сказав, что едет на "малое совещание" Временного Правительства.
   Посидев еще несколько минут с "бабушкой" я приготовился ретироваться. Когда я уже встал и простился с "бабушкой", из той же внутренней двери, откуда появился Керенский, неожиданно вошла его жена, Ольга Львовна Керенская.
   Я познакомился с нею в одном из послереволюционных общих собраний присяжных поверенных, в котором она, с моего разрешения, делала сбор в пользу освобожденных "политических", вернувшихся из ссылки. Сбор этот имел успех, и сама она удостоилась шумных оваций.
   Очень моложавая на вид, энергичная и подвижная, она производила впечатление плохо упитанной курсистки, нервно и повышенно воспринимающей жизненные тяготы. Бледное лицо ее обрамленное светло-русыми, зачесанными к низу волосами, было скорее приятно.
   - Александр Федорович, - сказал я ей на прощанье, - позвал меня завтра к вам завтракать ... Вы разрешаете?..
   Она посмотрела на меня большими глазами, но тут же как бы сообразив, что это с моей стороны только "светский прием", довольно тонно, протягивая мне руку, сказала:
   - Пожалуйста!..

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ.

   Ровно в час, на другой день, я входил в столовую министерской квартиры, где шел шумный говор и где все уже сидели за длинным обеденным столом.
   Место подле хозяйки, сидевшей на ближайшем от двери крае стола, прямо против мужа, было оставлено для меня.
   - Я опоздал?..
   - Нет, нет! - воскликнул Керенский. - Мы, по-походному, собрались и сели, так удобнее говорить... Теперь все на лицо, можно подавать...
   Я поздоровался только с хозяйкой, с "бабушкой", сидевшей справа от нее, и с Керенским, и сделал затем общий поклон.
   Человек двадцать, а то и более, сидело за столом, не считая еще двух сыновей Керенского, которые накануне катали шары в бильярдной и указали мне, где я найду "бабушку". Я перекинулся с ними приветствием.
   Ориентироваться в том, в какой я очутился компании и кто именно все эти, мною дотоле, не виденные лица, было не легко. Все говорили разом и расслышать, что говорил каждый из них не представлялось возможности. По их внешнему виду также мудрено было ориентироваться: очень разношерстными они мне показались, хотя общая печать возбуждения и нервности была присуща им всем. Костюмы также не говорили ничего определенного, так они были разнообразны и случайны. Двое-трое были в военно-походной форме, некоторые в рабочих тужурках, на подобие той, в которой теперь всюду появлялся Керенский, но были и обыкновенные пиджаки и даже один черный сюртук, при белом галстуке, сидевший очень мешковато на пожилом, сухощавом, в очках, господине.
  
  
   Не вступая в общий разговор, или скорее в перекрикивания присутствующих отдельными, друг к другу, обращениями и вопросами, так как это было бы совершенно невозможно, и ограничился беседой с хозяйкой и "бабушкой", подле которых чувствовал себя более уютно.
   Только с их слов я понял, что большинство присутствующих "политические", частью только что возвращенные из ссылки, частью вернувшиеся из-за границы, откуда въезд в Россию был для них раньше не безопасен.
   Блюда вполне скромного завтрака подавались, довольно нескладно, двумя министерскими курьерами (теперь "товарищами"), одетыми в летние коломянковые тужурки. Вина на столе не было, но был квас и вода.
   Пухлые салфетки и вся сервировка напоминали буфет второстепенной железнодорожной станции, да и сами, завтракавшее за одним столом, люди казались сборищем куда-то спешащих пассажиров, случайно очутившихся за общей буфетной трапезой.
   После завтрака Керенский мне кое-кого представил.
   - Вот прапорщик Козьмин, прямо с каторги! Его мы назначим помощником начальника Петроградского гарнизона. Либо его убьют солдаты, либо он их сломит и заставит идти на фронт, - сказал он полушутя, полусерьезно, пока я здоровался с сухощавым, с темным лицом, в военной форме не совсем молодым прапорщиком.
   Познакомил он меня и с господином, показавшимся мне суетливо-возбужденным, с шевелюрой и бородой, не мало, по-видимому, страдавших от его легкой возбуждаемости, так как он часто хватался за голову, и не мало теребил свою бороду.
   - Чернов!
   Стыжусь сознаться, но, в то время, это имя мне еще ровно ничего не сказало. В последнее время я мало знал состав наших революционных знаменитостей.
   С Черновым мы прошлись несколько раз по зале, где все разбились на группы. О чем была наша беседа не вспоминаю, да она как-то все обрывалась... Его бегающее по сторонам глаза и нервные беспокойные движения мало располагали к откровенности. Казалось, что его голова уже упорно чем-то занята и что весь он во власти какого-то нетерпеливого ожидания.
   По временам он, как будто, самодовольно потирал руки, на лице его, довольно подвижном и выразительном, распускалось при этом что-то вроде затаенной торжествующей усмешки, как будто он мысленно говорил: "вот, вот, я здесь, я здесь!.. Мы все это узнаем, все устроим, мы тут, мы не даром тут!"
   Я пробовал заинтересовать его моими сообщениями относительно кронштадтских зверств и относительно нежелательных эксцессов революции, но его, по-видимому, все это мало интересовало и он никак на мои сообщения не реагировал.
   Какая-то своя доминирующая его мозг, идея не давала ему покоя...
  
   Когда к нам подошел Керенский, мне не показалось чтобы они были дружны, или очень близки. Чернов, заложив руки глубоко в карманы своих брюк, также - загадочно-рассеянно, слушал его, как раньше вел беседу со мною.
   Я спросил Керенского, когда же мы поговорим о кронштадтских пленниках. Но он уже куда-то спешил и почти на ходу сказал мне:
   - Да, да, я об этом подумал и скоро, очень скоро сообщу вам свой план... Простите, надо ехать ... Автомобиль уже ждет.
   Все стали расходиться.
   Я прошел внутренним коридором в помещение министерства юстиции, где, в одном из больших кабинетов, должна была сейчас заседать комиссия по пересмотру и обновлению устава уголовного судопроизводства, членом которой состоял и я. Ораторский турнир был уже в полном разгаре. Вновь испеченный сенатор, Оскар Грузенберг, нервно и желчно что-то доказывал, а профессор (тоже возведенный в сенаторы) Чубинский сладкопевно, елейно-тягуче ему возражал. Председательствующий, Зарудный, возражал им обоим, и предлагал свою собственную "конструкцию защиты на предварительном следствии".
   Все высказывались по этому вопросу, не зная как лучше оградить "права обвиняемого", а во мне, в это время, все горело внутри. Хотелось бросить всем этим застольным юристам жестокое слово негодования по поводу бесплодной траты времени, сил и слов ... бесконечного количества слов.
   Обдумывать мельчайшие оттенки и тонкости спасительных благопожеланий, когда кругом царит явное бесправие и грубейшее нарушение самых примитивных основ правосудия.
   Жалким фарисейством, постыдным самообманом показалось мне собственное мое участие во всех этих бесплодных комиссиях и когда поднялся еще профессор Люблинский, чтобы "сказать и свое слово", я шумно отодвинулся от стола и поспешно ретировался.
   Ведь потом будет еще красноречиво говорить А. Ф. Кони, а там и только что прибывший из своей "чрезвычайки" Н. К. Муравьев; не утерпит и будущей обвинитель четы Сухомлиновых обер-прокурор Носович и, пожалуй, "прибудет" еще со своими директивами сам "сенатор Соколов"...
   А после не утерпят и станут возражать и Грузенберг, и Чубинский, и Люблинский... и, в заключение, товарищ министра, Зарудный, не упустит случая "кратко резюмировать", т. е. пространно перефразировать все сказанное... А сказано-то, сказано!.. Если бы собрать всю эту энергию слов, казалось бы гору можно сдвинуть...
   Но не только "гора" не сдвигалась, но и, кронштадтская западня не распахивалась и, ежеминутно грозившая подследственным заключенным, мученическая смерть, была единственной организованной для них защитой, о которой велись всё эти тонкие дебаты.
  

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ.

  
   В самом Петрограде, тем временем, большевистская пропаганда, параллельно с анархической, работала вовсю.
   Особняк балерины Кшесинской, дача Дурново и еще кое-где целые усадьбы, по окраинам, были к услугам и в бесконтрольном распоряжении носителей самых черных замыслов. От времени до времени оттуда направлялись по людным улицам Петрограда "мирные" демонстрации вооруженного сброда. Надо было видеть эти лица, с тупым, звериным выражением, чтобы понять, что их в вид "пробы" выпускают для устрашения обывателя, с уверенностью безнаказанности вывешивания таких плакатов, как "смерть буржуям"..., "штык им в живот".., "долой капиталистов, попов, офицеров", и. т. п.
   Гуманные власти не решались им препятствовать, находя, что это лишь "выражение мнений", которые в свободной стране должны быть свободны. Любопытно было бы видеть, что бы сказали те же "гуманные" власти, если бы по Невскому проспекту двинулась процессия с пением "Боже царя храни?" Или уже это была бы контрреволюция!..
   Таким образом, большевистская пропаганда велась совершенно открыто и никто не находил это явлением антигосударственного характера, при котором переход от слова к делу, вполне естественен. Тоже творилось и в Царском Селе и в ближайших к Петрограду местностях.
   Кто-то, кого-то расстреливал в Шувалове; где-то пьяные солдаты проткнули штыком мирно возвращавшегося домой присяжного поверенного; кого-то бросили живым в прорубь и он утонул... Убийства, то здесь, то там, совершались ежедневно, и при свете дня, и в ночную пору, и уже никого не удивляли, оставаясь безнаказанными. Всякий преступник мог легко укрыться в любом "анархическом" убежище, особенно надежно на даче Дурново, пробредшей славу совершенно неприступной крепости.
   Кронштадт, с каждым днем, с каждым часом, все, более и более, дичал своею безобразною обособленностью, являясь уже почти совершенно отрезанным, от остальной России, ломтем.
   Судьба пленных кронштадтских офицеров, обреченных на произвол матроской черни, иллюстрировала наглядно, на всю Poccию, бессилие власти Временного Правительства.
   Привет "углублению революции" и опасение "контрреволюции" олицетворялись в Керенском с перемежающимся упорством, и, в слепоте своей, он не замечал, что уподобляется игрушечному паяцу, которого дергает по произволу то, или другое, партийное настроение, согласно вражеским директивам.
   Каждая новая брешь в первоначальном составе Временного Правительства, обязавшегося довести страну до Учредительного Собрания, свидетельствовала о систематическом натиске на него разлагающих всякую государственность, элементов, преследующих единственную конечную цель революции - захват власти.
   Мне пришлось беседовать однажды с генералом Корниловым, бывшим тогда начальником Петроградского гарнизона. Он был в отчаянии. Ему не давали сделать шага, дискредитируя всякую его попытку навести порядок, дисциплинируя войска.
   Левые вполне неосновательно подозревали его в тяготении к старому режиму, а "истинно" правые, черносотенцы в том, что он клонит к демократической республике.
   Обе стороны стремились к временной анархии, исключительно во имя своих противуположных партийных целей. Одни слепо мечтали: через анархию к монархии, другие через нее же к коммунизму и большевизму.
   Корнилов же скромно мечтал лишь о спасении России.
   Керенский, с легкомысленным самомнением, не хуже Протопопова, полагал, однако, что так как он "у власти" то все, само собою, "образуется".
   После довольно длительного раздумья относительно судьбы кронштадтцев он, наконец, откликнулся. Мне позвонили по телефону из министерства юстиции:
   - А. Ф. Керенский просит вас принять товарища прокурора Палаты X., которому поручено сообщить вам соображения министра по поводу ваших хлопот об арестованных в Кронштадте офицерах.
   В тот же вечер был у меня X,, и мы побеседовали.
   Моя личная поездка в Кронштадт, в весьма деликатных оговорках, как я понял, исключалась. Она не считалась министром, в виду недостаточно окрашенной моей "левизны", продуктивной и могла бы причинить мне лично неприятности. Но он просил меня рекомендовать "подходящего" присяжного поверенного из молодых, с достаточно "левой" репутацией, который, по моему мнению, мог бы представлять собою петроградскую адвокатуру в той, посылаемой им, министром, в Кронштадт, комиссии, задача которой должна заключаться в расследовании вины задержанных моряков-офицеров.
   После некоторого раздумья я остановился на М. Е. Феодосьеве. Он был довольно удачный уголовный защитник и умел говорить с толпой; по своему происхождению из морской семьи, знал хорошо быт и нравы морской среды. Но главный его плюс заключался в том, что, не будучи ярко партийным, он побывал в большой, судебно-политической переделке. И он, и жена его фигурировали, при Столыпине, в процессе лейтенанта флота Б. Н. Никитенко, обвинявшегося в организации покушения на цареубийство.
   Никитенко, бывший (по первому моему браку) со мною в свойстве, был повешен, а Феодосьев и его жена (родственница Никитенко) были, за недостаточностью улик, оправданы. Тем не менее, еще до суда, Феодосьев долго протомился в Петропавловской крепости. Я и считал, что такой "послужной список" в глазах "левых", должен иметь свою цену.
   Мой выбор оказался вполне удовлетворяющим Керенского.
   Следственная комиссия, которую согласились допустить к себе кронштадтцы, должна была действовать под руководством прокурора Петроградской Судебной Палаты, которым, в то время, состоял еще Переверзев.
   Работа комиссии, которая заседала публично, на первых порах, казалось, пошла весьма успешно. Некоторых офицеров удалось вовсе отпустить, иных перевести, в качестве подлежащих формальному следствию и суду, в Петроград.
   Как мне сообщил Феодосьев, предъявленные к большинству арестованных обвинения, были явно нелепы. Одному ставилось в вину, что он "фанфарон", другому, что он "глуп, а воображает себя умным", третий подозревался в том, что он "контрреволюционер", так как "всегда одевался франтом и носил перчатки" и еще многое в таком роде.
   Режим, которому подвергали этих несчастных в сырых и холодных помещениях, по словам того же Феодосьева, который побывал в их камерах, был самый ужасный. Их систематически унижали, заставляли делать самые грязные работы, некоторых били и за малейший протест грозили смертью.
   Не успела комиссия пересмотреть "дела" и десятой части арестованных, как притязания на самостоятельность "независимой Кронштадтской республики" вспыхнули с новой силой.
   Вооруженные толпы матросов ринулись на площадь морского собрания, где происходили заседания комиссии и заявили требование об арестовании самих членов следственной комиссии. Только находчивость, мягкость речи и митинговый навык Переверзева, дали ему самому, и всем членам комиссии, возможность, уже поздней ночью, по добру, по здорову, выбраться из Кронштадта, чтобы более туда не возвращаться.
   Большая часть пленников-офицеров, по-прежнему, осталась во власти расходившихся, пуще прежнего, матросских банд.
  

ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ.

  
   Участь отрекшегося царя и всей его семьи, арестованных в Царскосельском дворце, не могла не интересовать всех честных людей.
   Я живо представлял себе печальный трагизм их положения и, естественно, интересовался их судьбой.
   Непосредственно вслед за тем, как Керенский впервые посетил Царскосельских узников, мне пришлось с ним видеться. Нас было несколько в его кабинете, все товарищей, присяжных поверенных, когда он только что вернулся из Царского Села. Мне показалось, что Керенский был несколько взволнован; во всяком случае, к чести его, должен отметить, что он не имел торжествующе-самодовольного вида.
   По его словам, с государем, или, как он называл его, Николаем II-м, он имел довольно продолжительную беседу.
   Царь представил ему и наследника.
   Кто-то спросил Керенского: правда ли, что наследник упорно допрашивал его: вправе ли был отец отречься за него от престола? На это Керенский, с усмешкою, сказал: "не думаю, чтобы он меня принял за адвоката. Он со мною ни о чем не консультировал. По-видимому, он очень привязан к отцу . .."
   Относительно государыни он обмолвился: "она во всей своей замкнутой гордыне. Едва показалась, и... приняла меня по-императорски..."
   Я поинтересовался знать: как он Керенский титуловал царя.
   На это Керенский живо, в свою очередь, спросил меня:
   - А как бы вы, будучи на моем месте, его величали?
   - Разумеется, "Вашим Величеством", - сказал я с настойчивостью. - То, что он был царем и царствовал в течение 22 лет, отнять вы у него не можете.
   - Я уже не помню, как обмолвился..., - не желая, видимо, ответить прямо, оборвал Керенский затронутую тему.
   На самых первых порах, обстановка, в которой содержался царь и его семья, еще носила следы почетного плена и не была слишком стеснительна. Охрана была только вокруг дворца, внутри же пленники могли видеться не только между собою, но и с своею небольшою свитою, оставшейся им верной. Вырубова, до перевода ее в Петропавловскую крепость, бывала неотступно при государыне.
   Гучков, в качестве военного министра, начальником внутреннего караула дворца назначил бывшего лейб-улана П. П. Коцебу, старший брат которого долгое время состоял адъютантом великого князя Николая Николаевича.
   Светски-дисциплинированный, беспартийно-тактичный Коцебу, своим внимательным отношением к положению царственных пленников, был вполне на месте. Он исполнял свой долг, повинуясь данной ему инструкции, но, вместе с тем, не допускал в своих приемах ни малейшей бравады дурного тона, или непочтительности, чем снискал себе скоро расположение всей царской семьи.
   Когда, с уходом Гучкова, его заменили другим офицером (Кароваченко), вся царская семья и сам государь, с ним трогательно простились, а Александра Федоровна, подав ему руку на прощание, которую он почтительно поцеловал, сказала, ему:
   - Nous Vous remercions et Vous souhaitons tout le bonheur. Quand Ю nous, c'est le dernier rayon de soleil qui s'en va avec Vous. Je le sens bien... Que la volontИ de Dieu s'accomplisse!..
   П. П. Коцебу, наш давний, хороший знакомый, нередко бывал у нас. После оставления им Царского Села он кое-чем поделился с нами.
   - Ужасно было тяжело! Я поседел за это время, - начинал он обыкновенно свое повествование.
   Бывший гвардейский офицер полка Ее Величества, лично известный царю и царице, должен был, в качестве их тюремщика, чувствовать себя, действительно, убийственно. По его словам, он не отклонил возложенной на него миссии только в надежде скрасить, своим присутствием, сколько возможно, участь заключенных.
   На первых порах это ему удавалось.
   Государь, свалив со своих плеч бремя самодержавия, казался спокойным. Он весь ушел в тихий уют своей семейной обстановки. Дети его обожали, и он сам боготворил их. Со всеми окружающими он был приветлив и ласков и очаровывал всех своею заботливою предупредительностью.
   Только одна царица оставалась, по-прежнему, горделиво-неприступной и теперь уже казалась, какою-то не от мира сего, ушедшею целиком в свою затаенную, далекую от окружающего, думу.
   Когда еще Вырубова была при ней, они вдвоем производили впечатление экзальтированных духовидец. Вырубова крестилась перед каждою дверью, перед каждою встречею.
   За время Коцебу, т. е. почти на первых порах царского плена, разыгрался следующий эпизод:
   В Царское прибыл из Петрограда спешно но железной дороге небольшой отряд каких-то вооруженных, не то солдат, не то добровольцев, предводительствуемый весьма, по-видимому, энергичным "полковником". В их распоряжении было и три пулемета.
   Оставив отряд на вокзале, "полковник" отправился во дворец, где вызвал Коцебу для переговоров. Он заявил ему, что, в интересах "углубления революции", установившийся режим содержания царя и его семьи недопустим. Не имеется даже уверенности, что царь уже не скрылся. Он с "товарищами" уполномочено принять охрану царя, препроводив его в Петропавловскую крепость. Коцебу попросил "полковника" подождать ответа, сам же отправился в помещение своего караульного отряда. Здесь он объяснил солдатам о цели появления самовольного, как он полагал, авантюриста, желающего силой захватить царя и спросил их, обещают ли они исполнить свой долг по охране царя и готовы ли, в случае надобности, оружием отразить попытку захватить его.
   В числе "товарищей" нашелся один, который вызвался "уладить дело" с "полковником", переговорив с ним наедине. По-видимому, личность "полковника" была ему хорошо известна по каким-то партийным отношениям. Сам вызвавшийся был призывной, из очень красных-непримиримых.
   Его переговоры с полковником увенчались для всех неожиданным успехом. Полковник как-то разом сдал, секунду задумался, а затем сказал, что, во всяком случае, должен убедиться, что слухи об исчезновении Николая II-го ложны. Ему должны показать отрекшегося царя.
   На это предложение Коцебу пошел. Вызвав графа Бенкендорфа, бывшего при царе, он переговорил с ним, и было решено, что государь покажется пройдя коридором, в конце которого будут находиться желающие видеть его.
   Когда "полковника" провели в условленное место, под охраной караульных и самого Коцебу, и сообщили, что царь сейчас покажется, он, по словам Коцебу, очень заволновался. За ним зорко стали наблюдать, чтобы он не выхватил из кобуры револьвера.
   Государь показался в дверях, выходящих в коридор и довольно долго постоял в них. Затем он медленно пересек коридор и скрылся в противоположных дверях, кивнув на прощание головой.
   Минута была полна жуткого трагизма.
   Как передавал нам Коцебу, "полковник", при появлении царя, и пока тот не скрылся, все время дрожал, как в лихорадке, и весь изменился в лице. Когда царь скрылся, он молча вышел из дворца и, со своим отрядом и пулеметами, немедленно покинул Царское Село.
   - Не была ли это попытка преданных царю лиц захватить его с целью освобождения и, быть может, даже восстановления его царственных прав, под вымышленным предлогом препровождения в Петропавловскую крепость ?
   Коцебу на этот мой вопрос ответил отрицательно. Личность "полковника" была ему совершенно неизвестна и не отличалась симпатичностью. Было более вероятно, что имелось, в виду убийство царя, во имя, все упорнее выдвигавшегося тогда, лозунга "углубления революции".
   Я расспрашивал Коцебу о том, как переносит царь свое пленение, что говорить о своем отречении, каково вообще его отношение ко всему случившемуся.
   Коцебу весьма неохотно вдавался в интимные подробности, тем не менее, однажды обмолвился:
  
  
   - Я не только преклонялся пред достоинством его поведения, я завидовал ясности его духа и глубокому смирению, с которыми он переносил свои несчастья ...
   Отречение он считал актом необходимым для счастья своей страны... Когда я заметил ему, что были войсковые части, которые остались ему верными до конца, государь тотчас же перебил меня словами: "да, все остались мне верными, но после моего отречения им только и оставалось присягнуть временному правительству. Кровь пролилась вопреки моей воле..."
   Когда, пошел слух о том, что армия готовится к наступлению на немцев и что в Галиции одержана крупная победа, царь, - по словам Коцебу, - истово перекрестился и сказал:
   "Благодарение Богу! Лишь бы эта несчастная война хорошо кончилась для России, все остальное сейчас не важно..."
   Однажды Коцебу решился спросить государя: каковы его личные виды и желания относительно его и семьи его дальнейшей судьбы?
   Царь на это тотчас же ответил: "мое желание не покидать Poccию, но, ради здоровья сына, я предпочел бы поселиться на южном берегу Крыма... Если же мое присутствие в Poccии может вредить государственному спокойствию, переселение за границу я приму, как изгнание..."
   И с царицей Коцебу однажды попробовал заговорить на ту же щекотливую тему, он предложил ей: "Ваше Величество, Вы написали бы королеве английской, чтобы она позаботилась о Вас и о детях Ваших".
   Александра Федоровна вся встрепенулась, окинула его быстрым взглядом и сказала: "мне не к кому обращаться с мольбами, после всего пережитого нами, кроме Господа Бога. Английской королеве мне не о чем писать..."
   Коцебу, подозреваемый в слишком большом мирволении царственным пленникам, вскоре был сменен. На его место, Керенским был назначен Коровиченко, бывший военный юрист, потом присяжный поверенный, во время войны призванный на военную службу. Я знал его довольно близко. Это был симпатичный и мягкий человек, впоследствии растерзанный большевиками в Казани, где он занял ответственный военный пост.
   Когда я попенял Керенскому за то, что он удалил от царской семьи Коцебу, который, благодаря своей воспитанности, был здесь на месте, он мне сказал: "ему перестали доверять, подозревали, что он допускал сношения царя с внешним миром. Коровиченко вне подозрений, но он человек мягкий и деликатный, ненужных стеснений он не допустит".
   Позднее, когда и Коровиченко кем-то заменили, Керенский, как-то, посмеиваясь, обмолвился: "беда мне с этим Николаем II-м, он всех очаровывает. Коровиченко, прямо таки, в него влюбился. Пришлось убрать. А на этом многие играют: требуют непременно отправить его в Петропавловскую..."
   Я резко заметил: "это была бы гнусность..." - Керенский не возразил, и я тут же спросил его: "отчего временное правительство не препроводит немедленно его с семьей заграницу, чтобы раз навсегда оградить его от унизительных мытарств"? Керенский не сразу мне ответил. Помолчав, он как-то нехотя процедил: "это очень сложно, сложнее нежели вы, думаете..."
  
   Когда временное правительство, после значительных колебаний, установило своим декретом отмену "навсегда" смертной казни, я искренно желал, чтобы отрекшегося царя предали суду. Его защита могла бы вскрыть в его лице психологический феномен, перед которым рушилось бы всякое обвинение... А, вместе с тем, какое правдивое освещение мог бы получить переживаемый исторический момент. Нерешительность государя именно в нужные моменты, и, наряду с этим, упрямая стойкость точно околдованного чьей-то волей человека, были его характерными чертами. Будь царица при нем в момент eгo отречения, отречения бы не последовало.
   И, кто знает, не было ли бы это лучше и для него и для России. Его вероятно убили бы тогда же, и он пал бы жертвою, в сознании геройски исполненного долга. Но престиж царя, в народном сознании, остался бы неприкосновенным. Для огромной части населения России феерически быстрое отречение царя, с последующим третированием его, как последнего узника, было сокрушительным ударом по самому царизму.
   Вся дальнейшая, глубоко печальная участь царя и семьи его, которою он дорожил превыше всего, возвышает его в моих, глазах, как человека, почти до недосягаемой высоты.
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 289 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа