Главная » Книги

Карабчевский Николай Платонович - Что глаза мои видели. Том Ii. Революция и Россия, Страница 3

Карабчевский Николай Платонович - Что глаза мои видели. Том Ii. Революция и Россия


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

рство, обычно мне несвойственное.
   После секунды молчания, Лопухин встал со своего места и, уже стоя, продолжал говорить со мною, нервно постукивая, от времени до времени, по столу карандашом, бывшим у него в руке.
   - Статс-Секретарь Вяч. Ник. Плеве приказал мне объявить Вам что, если Ваш доклад состоится, Вы будете высланы...
   Я встал и сделал шаг, чтобы идти.
   Лопухин жестом своей сухощавой руки, дал мне понять, что объяснение наше не кончено.
   - Да, Вы будете высланы из Петербурга.
   - Благодарю Вас за предупреждение, оно даст мне возможность собраться и оповестить своих клиентов.
   - Вы можете быть высланы далеко, очень далеко и надолго ...
   - Это отвечает моей душевной потребности. Я устал от Петербурга... (Я говорил правду, незадолго перед тем умерла моя первая жена, с которой я прожил 20 лет и мое душевное состояние было очень подавлено) и рад его покинуть. Меня не пугает очутиться в новых, хотя бы и очень отдаленных местах...
   Лицо Лопухина нервно задергалось. Передо мною был не тот человек, который меня встретил. Тупой, жесткой маской выглядело его лицо.
   Я сухим поклоном ответил на его пристально устремленный на меня выжидательный взгляд и пошел к двери. Он остался на месте и не промолвил больше ни слова,
   На другой день устроители собрания стали вызывать меня по телефону со всех концов и из квартиры Гинзбурга и из редакции "Русского Богатства". Меня спешно оповещали, что собрание для моего доклада не может состояться. Оказалось, что всех, поочередно, в том числе и Гинзбурга, вызывал Лопухин и добился наконец того, что Гинзбург отказался предоставить свое помещение устроителям вечера.
   Дальнейших мероприятий не последовало.
   Ни близко, ни далеко я не очутился, а остался в Петербурге, и Департамент Полиции, и сам Лопухин, бесследно, как мираж, исчезли из моего поля зрения.
   Думал ли усердный директор Департамента Полиции Лопухин, когда сулил мне свое "прекрасное далеко", что не мне, а ему суждено испытать его позднее, при гораздо боле тяжких условиях ?
  
   В политическую программу Плеве входила по преимуществу расправа не судебная, а административная: высылка из столицы лиц неблагонадежных в политическом отношении практиковалась широко. Принадлежность к адвокатскому сословию никого не спасала от расправы подобного сорта и Совету Присяжных Поверенных беспрестанно приходилось протестовать и ходатайствовать об отмене высылок присяжных поверенных и их помощников.
  

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.

   Из политических процессов в начале царствования Александра III-го, я принимал участие в, так называемом, "Кобызевском процессе".
   Известный революционер Богданович под именем масляного торговца Кобызева, снял лавку с подвальным помещением, на Екатерининской улице, по которой в определенные дни и часы, проезжал в Михайловский манеж Александр II-ой. Отсюда подкоп под улицу был проведен кротовой, упорной и длительной работой. Богдановичу помогали его соумышленники, являвшиеся периодически сменною очередью и две проживавшие с ним девушки, одна Ивановская (фамилии другой не помню), проживавшая с ним под видом одна - жены, другая - прислуги.
   Подкоп был уже почти готов, когда бомбы Желябова, Перовской и К0 на Мойке покончили с царем. Кобызев и его домашние внезапно скрылись, не заделав, впопыхах, подкопа. Это повело к розыскам, и все участники преступления были обнаружены. Девушку-прислугу защищал я.
   Двойственные чувства волновали меня в течение всего процесса. Судил Военный Суд и обвиняемым грозила смертная казнь. Это ледянило душу.
  
   Но с другой стороны, капкан, систематически приготовлявшийся для несчастного "Освободителя", с расчетом взрыва, который мог грозить многим, был таким систематическим, таким беспощадным зверством.
   Но люди, творившие это чудовищное зверство, совсем не выглядели ни чудовищами, ни зверьми.
   Просто плакать хотелось над ними, когда проходили подробности их тяжкой, неустанной, подпольной работы, с ежеминутным риском быть захваченными и поплатиться жизнью. Сколько энергии, находчивости, терпения, сколько сил и спортивной смелости во имя безумной идеи спасти мир обагренными кровью руками. Сколько жизненно-плодотворных сил высшего напряжения, загубленных бесплодно, в виде революционного фейерверка, эффектно взлетавшего вверх и пропадавшего на черном фоне российской действительности.
   Интеллигенция благоразумно-выжидательно "тайно аплодировала", а обыватели и народ только ротозейно недоумевали пока.
   Поединок Правительства с революцией был воистину поединком, в котором широкие общественные круги были безучастными свидетелями, желавшими счастливого исхода то той, то другой стороне.
   Народ же, по завету Пушкина, еще "безмолвствовал". Поздно ночью судьи удалились на совещание. Подсудимых препроводили в Дом Предварительного Заключения с тем, чтобы вновь привести их к моменту объявления приговора.
  
  
  
   Мутный петербургский рассвет медленно полз уже по противоположной стене Дома Предварительного Заключения, когда судейский звонок возвестил, наконец, о том, что приговор готов.
   Побрякивая шпорами полусонные жандармы, оправляясь, ринулись "поднимать" по каменной узкой лестнице, ведущей прямо из тюрьмы в зало заседания, подсудимых, одного за другим. Первым взошел на скамью подсудимых Богданович. Это был мужчина не самой первой молодости, с внешностью мещански-заурядного типа. Его обрамленное всклокоченною бородой, вздутое нездоровою, "тюремною" опухлостью, изжелта-зеленоватое лицо, благодаря двойному освещению, от окон и от электрической люстры, казалось исполосованным не то зеленоватыми тенями, не то глубокими морщинами. Он слушал приговор стоя, держась, цепко руками за балюстраду. Когда раздались слова председателя "через повешение", он точно только что очнувшись, качнулся вперед, потом назад и левый глаз его, который один был мне виден, как-то совсем забежал за веко, так, что мне блеснул только белок.
   Вероятно, это было обморочное мгновение, которое тотчас же миновало.
   Из женщин никто не был приговорен к смертной казни и они кинулись, обнимать Богдановича и других, тяжко осужденных. Особенным спокойствием и самообладанием выделялась стройная, красивая Ивановская, приговоренная к долгосрочной каторге. Ее защитник, присяжный поверенный Холева, в своей высокой шляпе, принес ей на другой день несколько алых роз, когда явился к ней "на свидание". Она обрадовалась им ребячески, как "вестнику с воли".
   Политические процессы не стали моею специальностью; они давались мне слишком тяжело, к тому же моя адвокатская практика с каждым днем росла. Я часто выезжал на защиту в провинцию и исколесил Poccию вдоль и поперек. Политические дела в судебном порядке стали редко возникать, так как Плеве предпочитал ликвидировать их особым административным порядком. Только когда грозила смертная казнь приходилось, судить военным судом; но случаи эти были сравнительно не часты.
   Уже позднее, несмотря на то, что в сословии к тому времени сложилась группа особых специалистов, защитников в политических процессах, политические убеждения которых в значительной мере совпадали с убеждениями самих подсудимых, я же не числился в этой группе, мне, все-таки, пришлось выступить в позднейших политических процессах.
   Балмашев, убийца министра Сипягина, просил меня защищать его, но письмо его не застало меня, я был на защите в Одессе. Его защищал, по назначению от Суда, высокочтимый всем сословием нашим, много лет состоявший Председателем Совета В. Ф. Люстих.
   Я был счастлив, что чаша на этот раз миновала меня, так как Балмашев был повешен.
   Два другие наиболее сенсационные политические процессы позднейшего времени, не миновали меня.
   Я защищал Гершуни, организатора многих террористических актов, и Сазонова - убийцу статс-секретаря, министра Плеве.
   Гершуни, приговоренный военным судом к смертной казни, не был казнен.
   Ввиду категорического отказа от подписания просьбы о помиловании, я подал такую просьбу на Высочайшее Имя от своего имени, что до тех пор не практиковалось. Помилован он был, очевидно, по желанию Плеве, который лично таинственно посетил его в Петропавловской крепости. Впоследствии это помилование ставили в связь с влиянием Азефа на Департамент Полиции, имевшего на то свои, конспиративно-провокаторские виды.
   Из всех политических преступников, с которыми мне пришлось на своем веку столкнуться, Сазонов, убийца Плеве, был исключительно симпатичным.
   В течение продолжительных одиночных свиданий, я полюбил его искренно; да его и нельзя было не полюбить. Он был безответною жеребьевою жертвою, свершившей свое, как он думал, "святое дело", с покорностью заранее обреченного.
   Речь моя в защиту Сазонова, помещенная в последнем издании моих "Речей", была напечатана и отдельной брошюрой. Мне случилось прочесть ее и во французском судебном журнале, в прекрасном переводе.
   Из всех "убийц", которых мне приходилось защищать, я Сазонова исключительно выделяю. Сопоставляя личности жертвы и убийцы я отказывалось даже формулировать его деяние убийством.
   Он был приговорен к долгосрочной каторге и умер, не отбыв ее.
   Отец его бывал у меня позднее и очень хлопотал о перевезении тела любимого сына на родину, в Уфу. Ему чинили в этом всяческие препятствия.
  
   Участие мое в последних двух процессах, в связи с более ранними выступлениями в качестве поверенного гражданских истцов в Кишиневе и в родном городе Николаеве в процессах о еврейских погромах, а позднее и защита Бейлиса, доставили мне значительную популярность в еврейской адвокатской среде.
   Замкнутая группа "политических защитников", стала, в свою очередь, дарить меня, не скажу доверием, но все же значительным вниманием.
   Особенно пришелся по вкусу либеральной адвокатской среде эпизод неудачной попытки Плеве выслать меня административно из Петербурга, после Кишиневского процесса.
  

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ.

   13-го декабря 1904 г., когда я уже был женат на теперешней моей второй жене, Ольге Константиновне, урожденной Вергуниной и жил я в ее роскошном особняке на Знаменской улице, исполнилось 25-летие моего пребывания в звании присяжного поверенного. Я состоял уже в то время несколько лет сряду членом Совета Присяжных Поверенных и был в зените своей адвокатской популярности.
   Кое-кто из товарищей, и в особенности милейший делопроизводитель нашего Совета, горячо преданный интересам сословия Сергей Тимофеевич Иванов, даривший меня всегда своим исключительным расположением, шепнули мне заранее, что "сословие" готовит мне чествование и что именно "левые" товарищи хотели бы раздуть его до степени общественной оппозиционной демонстрации, что могло бы, благодаря недавним моим защитам Гершуни и Сазонова, иметь, по их мнению, колоссальный успех.
   Им улыбалось использовать мою тогдашнюю популярность исключительно в своих партийных целях. Они мечтали устроить публично чествование с бесконечными адресами, речами, с привлечением к нему не только представителей всероссийской адвокатуры, но и всевозможных общественных организаций, союзов и групп. После убийства Плеве давление по адресу неблагонадежных было значительно ослаблено и являлась возможность, в целях революционных, использовать момент моего адвокатского юбилея.
   В средствах пропаганды господа "левые" никогда не стеснялись и готовы были шагать по чужим головам с развязностью.
   Моя жена, очень стойкая в вопросах морали и обладавшая, воистину, исключительным чутьем при оценке знамений тех или иных общественных явлений, весьма решительно советовала мне не становиться ни орудием партии, ни вывескою какого-либо политического направления, принимающего притом явно революционный оттенок, так как, по ее мнению, деятельность и личность адвоката общественно-ценны исключительно с точки зрения служения праву и морали, а не задам партийности. Я не мог не согласиться с нею и дал понять заговаривавшим со мною о моем предстоящем юбилее товарищам, что рад буду в этот день всех принять у себя, но вне, этого, решительно уклоняюсь от всякого публичного чествования.
   Ссылался я при этом и на прецедент: А. Я. Пассовер также не дал искусственно раздуть своего юбилея и ограничил его сословной дружеской беседой.
   Наконец 13-е декабря наступило.
   К часам я с женою были готовы для приема. К этому времени в нижнем этаже, в помещении моей канцелярии, уже собралось много народа, и извозчики; и собственные экипажи все еще подъезжали.
   Наконец, компактною процессией все двинулись по широкой мраморной лестнице, устланной ковром, в обширное золоченое двухсветное зало, где у дверей гостиной поставили меня, рядом с моей женой, распорядители торжества.
   Первым приветствовал меня Совет.
   Тогдашний председатель Совета А. Н. Турчанинов, держа в руках массивный бювар, украшенный барельефом из темной бронзы, прочел мне адрес от товарищей по сословию.
   Его искренний и задушевный тон глубоко проник мне в сердце. Еще, казалось, так недавно Совет мне представлялся чем то высшим, отчасти пугалом на моем, от юных лет, адвокатском пути, а "старики" (le ancien) такими недосягаемыми "столпами" сословных заветов, и вот я уже приобщен к лику его и "старики" говорят со мною как с равным. Неужели "старик" уже и я, несмотря на то, что рядом со мною стоит такая молодая и цветущая "новая" моя жена.
   После прочтения адреса А. Н. Турчанинов вручил мне "на память" от товарищей по Совету, золотой эмалированный изящный жетон, сработанный у Фаберже, по раз выработанному образцу.
   В. О. Люстих, прежний многолетний председатель, отказавшись от нового выбора на эту должность, был в это время лишь членом Совета. Он подал моей жене "от сословия" роскошный букет цветов.
   Такой обычай повелся у нас в сословии с моей легкой руки. Когда праздновался юбилей самого В. О. Люстиха, по моей инициативе, был заказан букет, и я, с приветствием от сословия, поднес его уважаемой супруге юбиляра.
   От группы бывших и настоящих моих помощников, кроме приветственного адреса, я получил художественно исполненный темной бронзы гигантский медальон, на котором был изображен, якобы я, молодым, в римской тоге, со светочем в руках, освобождающим заключенных, томившихся в цепях.
   Подношения из темной бронзы подчеркивали для меня заботливое внимание товарищей и их желание угодить моему вкусу. Они знали, что художественные произведения, именно из темной бронзы пользуются особенною моею любовью.
   Комиссия Помощников Присяжных Поверенных, в адресе, поднесенном мне, в изящном бюваре, особенно подчеркивала значение моих защит в политических процессах и делах о еврейских погромах. Почти вся провинциальная адвокатура, так или иначе, подарила меня своим вниманием. Я получил груды телеграмм и адресов со всех концов Poccии, не исключая Сибири и Кавказа.
   А. Ф. Кони и еще многие представители судебной магистратуры, так или иначе, приветствовали меня. В. Д. Спасович, бывший в то время уже "на покое" в Варшаве, слал мне привет, как "двойному" товарищу - адвокату и литератору.
   В. Г. Короленко из Полтавы и В. М. Дорошевич из Москвы слали мне свои дружеские приветствия, особенно подчеркивая мои заслуги: первый в процессе Мултанских Вотяков, обвинявшихся в принесении человеческой жертвы, второй - в деле братьев Скитских, обвинявшихся в убийстве секретаря Полтавской Духовной Консистории Комарова.
   Дорошевич же в самый день моего юбилея доставил мне и художественный номер "Русского Слова", где кроме очень лестной характеристики моей адвокатской карьеры, я нашел не только свои изображения, начиная от юных лет, но и, портреты моих покойных отца и матери.
   Теплом и светом пахнуло мне в душу в это ясное морозное утро и, как-то по-детски счастливым почувствовал я себя эти минуты.
   Взволнованно и радостно благодарил я дорогих товарищей, и думаю, что в моих словах звучала та искренняя нота горячей любви к сословию, которая всегда побуждала меня ставить его задачи очень высоко и всем существом своим беззаветно отдавать себя служению им и на адвокатской трибуне, и, в качестве сословного судьи, в Совете Присяжных Поверенных.
  

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ.

  
   Когда, так сказать, официальная сторона приветствий и речей была исчерпана, все присутствующие были приглашены моей женой в обширную, столовую к завтраку.
   Здесь по одному краю, во всю: ширь комнаты, был накрыт длинный стол, а затем круглые, небольшие столы, каждый на десять кувертов, заполняли остальную часть столовой.
   Всех нас собралось около двухсот человек.
   За длинным столом, лицом к другим столам села моя жена, а по бокам ее и против нее разместились "старейшины" нашей и провинциальной адвокатуры. Направо от жены сидел текущий Председатель Совета А. Н. Турчанинов, налево непреклонный страж сословного порядка и традиций В. О. Люстих. Интимно-оживленно текла мирно беседа за этим головным столом.
   Я не имел определенного места и подсаживался, то здесь, то там, чтобы чокнуться, или перекусить на ходу с товарищами.
   За круглыми столами разместились кто как хотел: помощники перемещались с присяжными поверенными. Но два стола в углу залы, были заняты определенно сомкнувшимися товарищами. Большинство их было из кружка "политических защитников" и вообще из ярко "левых". Тут был на первом месте Н. Д. Соколов, А. А. Демьянов, П. Н. Переверзев, Гинсбург, мои бывшие помощники Волькенштейн, Барт и другие. А. Ф. Керенский отсутствовал.
   Мой отказ от партийного характера чествования, очевидно, побудил его подчеркнуть свой абсентеизм.
   Я знал вообще, что не пользуюсь его симпатиями и что в этом настроении не малую роль играло жало неудовлетворенного честолюбия, так как на поприще чисто адвокатском он был только едва заметен.
   Все шло до поры до времени вполне благополучно. Было непринужденно оживленно. Говорили застольный речи каждый, кто хотел, а хотели все.
   Одною из первых раздалось звонко-кованное чисто русское слово П. А. Потехина. Ни изгибов мысли, ни пестроты орнаментов, но красота в самом сочетании простых и ясных русских слов.
   Посредственный адвокат, но прекрасный застольный оратор, В. Ф. Леонтьев, в противуположность первому, весь в недомолвках, сопоставлениях и намеках, очень понравился всем.
  
   Ник. Ник. Раевский и чудный товарищ и прекрасной души человек, пародировал в своей речи собирательного прокурора, очнувшегося в день моего юбилея и мечтающего о том, как бы хорошо было ему прокурору жить на свете, если бы адвокат Карабчевский вовсе не родился, и сколько было бы у него тогда обвинительных приговоров, и сколько отличий и повышений по службе выпало бы на его долю.
  
   Говорил долго, совершенно к тому времени оглохший, радикал Ник. Мих. Соколовский. Проникновенно и упорно желал он скорейшей конституции и. предрекал ее. В том же духе намекали другие и образами говорилось еще многое.
   Нашелся один остряк, который осетрину под хреном возвеличивал над конституциями всего мира и пришел к заключению, что кулинарное искусство и политика требуют тех же приемов, дабы зря не портить на большом огне провизии.
   Пока все было вполне терпимо. Но, вот, начали срываться с места ультралевые товарищи.
   Пошла безудержная элоквенция митингового характера. Меня чуть не провозгласили анархистом и будущим главою революции. Жена моя, терпеливо до тех пор слушавшая, вдруг поднялась во весь рост и, чеканя каждое слово, остановила расходившегося оратора. Она сказала, что не может допустить, чтобы в ее присутствии, и в ее доме, позволяли себе вести революционную пропаганду и что она решительно протестует против продолжения подобных речей.
  
   На секунду наступило гробовое молчание.
   Речи умолкли, но уравновешенные товарищи, бывшие за столом, где сидела моя жена, стали продолжать с нею оживленно прежнюю беседу, как бы желая подчеркнуть, что вполне понимают и одобряют ее вынужденное выступление.
   Большинство и за малыми столами также остались на месте, но бывшие за двумя столами "левые" демонстративно-шумно вскочили со своих мест, постояли безмолвно нисколько секунд, как бы приглашая остальных последовать их примеру, и направились к выходу. Впереди всех был Н. Д. Соколов. В дверях они еще оглянулись. Потом всей гурьбой вышли в прихожую, постояли там и, одевшись, постояли еще и у подъезда на улице.
   Мое положение было не из веселых. Провожая их у дверей я просил их остаться, но не находил возможным ни оправдывать их митинговых выступлений, ни извиняться за вполне естественный, при ее стойких убеждениях, протест жены.
   Никто кроме них не покинул столовой и после их ухода, стало только оживленнее и уютнее.
   А. Я. Пассовер и В. О. Люстих особенно заботливо оказывали внимание моей жене, как бы желая подчеркнуть, что понимают и вполне одобряют ее поведение.
   Этот "эпизод" попал в печать; в берлинских газетах и в одной английской он появился в качестве "знамения времени", характеризующего повышенность общественного настроения столицы.
   В товарищеской среде, вероятно, о нем много было толков самых разноречивых, но лично я не только не подвергся сколько-нибудь ощутимому сословному бойкоту (вне небольшой горсти участников инцидента, осуждавших мое пассивное к нему отношение), но при новых выборах в Совет, вновь был избран членом его, обычным большинством голосов.
  

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ.

   В связи с японской войной время наступило, в общем, крайне тревожное.
   Злосчастная война, затеянная нелепо и поведенная неудачно, открыла новые пути для интенсивной критики "существующего строя" и для сочувственного отношения к стремлениям интеллигенции добиться во чтобы то ни стало спасительной "конституции".
   Земские, городские и профессиональные организации, как из рога изобилия, стали сыпать своими "резолюциями", явно выработанными по одному и тому же шаблону.
   Либеральная интеллигенция смаковала предстоящие затруднения государственного порядка, так как непопулярность, правительства достигла своего апогея. Стали почти открыто образовываться политические партии, будущие парламентские.
   Революционеры со своей стороны тоже не дремали и умудрялись искусно проникать в рабочую, среду и делать ее своим послушным орудием.
   Пошли забастовки: посидел Петербург и без воды и без электричества.
   Тогдашний правительственный премьер Витте вздумал было перекликаться с премьером рабочих организаций, Носарем. Он к ним с лаской, назвал "братцами", а они отвечали ему нелюбезно, отрекаясь от всякого с ним родства и собратства.
   Дело временами, принимало весьма угрожающий оборот. Гадали: на чью сторону станет войско, гвардия в особенности? Но в Петербурге войско еще было надежное, хотя были попытки революционировать даже Преображенский полк.
   В сословии присяжных поверенных открылось широкое поле деятельности для "левых" с Н. Д. Соколовым и А. Ф. Керенским и Исаевым во главе. Они легко стали овладевать адвокатскою молодежью и всеми "безличными", высокопарно-демонстративно, словно по заказу, поголовно примкнувшими к "освободительному движению".
   Сословные общие собрания моментально превратились в бурные политические митинги. "Старики" еще держались, но их пророческим предостережениям уже туго внимали.
   В заседания Совета нередко без доклада врывалась, та или другая группа, требуя зажигательных резолюций и постановлений. На тогдашнего председателя, мягкого и деликатного, А. И. Турчанинова, наседали со всех сторон и нередко вырывали у него распоряжения, от которых он, вслед затем, перед Советом болезненно каялся. На него было жалко смотреть, таким грубым натиском шли со всех сторон на него развязные требования, чуть ли не властные окрики.
   Сидя в Совете, в качестве его члена я, также как и В. А. Люстих, В. И. Леонтьев и еще некоторые, глубоко этим возмущался и настаивал на сохранении полной сословной дисциплины. Но момент был упущен, все даже внешне распустились, до неузнаваемости. В общем собрании стали бесцеремонно зажимать рот каждому, кто не являлся подголоском общему взбаламученному настроению.
   В других сословных и профессиональных организациях и учреждениях это настроение проявлялось еще в более грубой форме.
   "Вывозить на тачках" считалось заурядною мерою воздействия на "начальствующих" лиц, не только на заводах и фабриках, но и в таких учреждениях, как больницы. Знаменательный случай такой расправы с главным доктором больницы для душевнобольных Св. Николая Чудотворца, Реформатским был особенно характерен, так как инициатором его был "интеллигент", молодой врач, временно командированный в больницу.
   Боевой лозунг "всеобщей, тайной, равной" (подачи голосов) висел в воздухе, и объединял, пока что, все затаенные вожделения, домыслы и чаяния отдельных партий, союзов и фракций.
   Особенно сильным орудием воздействия на "безразличных" и "беспартийных" являлись стачки и забастовки, нарушавшие течение раз налаженной обывательской жизни. Обыватель оставался, как всегда, обывателем, инертным, трусливым, беспомощным, ожидавшим, как и кто, какой палкой, погонит его в ту или другую сторону. Ему почти безразлично идти ли вправо, или влево, лишь бы его не заставляли геройствовать и, чего Боже сохрани, не лишали маленьких жизненных удобств.
   Еврейский "интеллигент" проявлял особенно-активную энергию, с развязностью дотоле не обнаруживаемою. На каком-то собрании Оскар Грузенберг держал себя уже величественно-победоносно. У него нашелся даже "жест" по адресу полиции. Когда, пристав приказал околодочному записать присутствующих, Оскар тут же отдал немедленно распоряжение своему подручному записать фамилию пристава и околодочного.
   Революция на сей раз, пока только политическая, а не социальная, шла всем своим боевым аллюром.
  
   Буржую "штыка в живот" пока еще откровенно не сулили и буржуй упивался сознанием своей высокой миссии, идя молниеносным походом, пока что на "бюрократию". Прозорливостью он не отличался, хотя некоторые признаки, последующей жалкой его роли, для внимательного взора, уже обозначались.
   В день стрельбы на Невском, по случаю Гапоновского шествия к Зимнему Дворцу, отдельные группы рабочих весьма злобно косились на "собственные" экипажи и пускали по адресу их владельцев не двусмысленные грубые намеки из области провидения "светлого" будущего.
   Но "всеобщая", "тайная", "равная", все это должна была, разумеется, поглотить, наладить и поставить на место. Главное было теперь добиться "этого", остальное приложится. Добивались всеми средствами, не снисходя до моральной оценки приемов и средств.
   В один из очень тревожных дней, в связи с Гапоновщиной, один знакомый мне саперный офицер прибежал ко мне прямо от "Доминика" и, еще запыхавшись, сказал: "знаете ли у "Доминика" было собрание, решили выставить вашу кандидатуру в президенты российской республики, Витте провалился!".. Я посмотрел на него, как на сумасшедшего и сказал: "будь я на месте царя, я бы и Витте, и себя, да и Вас, кстати, приказал немедленно повесить. Это бы Вам наглядно доказало, как вы рано возмечтали о республике. Не стыдно ли так терять голову !.."
   Он сконфуженно умолк.
   С большою откровенностью пришлось мне высказаться и по специальному вопросу об "адвокатских забастовках" и "снимания судей", что не только стояло на очереди, но, частично, уже и практиковалось.
   Дело обстояло так. Всеобщая адвокатская забастовка усиленно пропагандировалась на случайных общих собраниях присяжных поверенных и помощников. Делегаты этих "частных" собраний врывались в комнату Совета, во время его заседаний и требовали, чтобы общая забастовка была организована и санкционирована авторитетным и обязательным для всех членов сословия, постановлением Совета Присяжных Поверенных.
   Растерявшийся Председатель Совета А. Н. Турчанинов обещал срочно внести этот запрос на обсуждение Совета. Тем временем отдельные группы молодых адвокатов рыскали уже по судейским коридорам, врывались в залы заседаний и совещательные судейские комнаты и требовали от судей прекращения судейской работы, приглашая их примкнуть к всероссийской забастовке.
   Эффекты получались разные: где были председатели потрусливее, там заседания моментально срывались; в других местах, после молниеносного "скандала", они кое-как опять налаживались, Особенно стойко и энергично проявил себя Первоприсутствующий Сенатор Уголовного Кассационного Департамента Г. К. Репинский: он просто ругательски гаркнул во всю мочь на свору проникших в Сенат "снимальщиков" и с позором выгнал их вон.
   Поставленный перед Советом Присяжных Поверенных вопрос об "общесословной забастовке" требовал докладчика и А. Н. Турчанинов предложил не найдется ли среди членов Совета "желающего". Я тотчас же откликнулся.
   Меня глубоко возмущала самая идея о возможности "правосудию бастовать" как раз в те моменты, когда оно больше, и чем когда-либо, обязано действовать. Никакой параллели с другими профессиональными и рабочими забастовками "забастовка правосудия" в моих глазах не имела. Я взялся к следующему же заседанию написать мотивированный доклад, энергично подчеркнув в нем абсолютную неприемлемость для присяжной адвокатуры иной точки зрения.
   Большинство Совета облегченно вздохнуло и радостно приняло мое предложение. Мой мотивированный доклад был принят и, без возражений, вошел целиком в постановление Совета, решительно осуждавшее, как "снимание судей", так и сословную забастовку. Постановление это вызвало целую бурю в среде сословия и в той части повседневной печати, которая после убийства Плеве и последующих событий, стала неудержимо радикальной.
   Ближайшие же весенние выборы в Совет ознаменовались усиленной агитацией с целью моего забаллотирования. Милейший делопроизводитель наш С. Т. Иванов, таивший в сердце своем большую ко мне нежность, шепнул мне об этом, давая понять не лучше ли будет мне самому снять свою кандидатуру, чтобы не подвергаться позору забаллотировки.
   Я его успокоил и сказал, что хочу быть забаллотированным, чтобы подчеркнуть, что я непреклонно остаюсь при своем мнении, считая его единственно соответствующим интересам и достоинству сословия.
   Забаллотирование мое действительно имело место, но далеко не тем внушительным большинством шаров, на которое агитация метила.
   В ближайшем затем общем собрании нашлись "товарищи", даже из бывших моих помощников, которые порешили "допечь" меня во чтобы то ни стадо: именовали и Николаем III-м и последователем политики самого Плеве ...
  
   Философское равнодушие, не покидавшее меня, раздражало их больше всего. Они рассчитывали, что я "сдам", стану оправдываться, может быть, даже раскаиваться, по примеру двух-трех членов Совета, которые подписанное ими же постановление теперь соглашались признать поспешным и неудачным. Расчеты эти не оправдались, я ограничился заявлением, что свобода мнений есть лучшее достояние нашего Сословия и что я рад, что в такой боевой и острый для сословия момент им пользуются сполна. Год спустя, несмотря на соблазнительное число записок, выставлявших вновь мою кандидатуру в члены Совета, я отказался баллотироваться.
  

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ.

   То, что общеизвестно, не стану воспроизводить здесь.
   Отмечу только этапы.
   Испугом царя сумел воспользоваться Витте ровно настолько, чтобы самому удержаться у власти.
   Октябрьский манифест требовал энергичного и широкого осуществления реформ, которых не последовало.
   Муравьев, преимущественно дискредитированный в качестве Министра Юстиции, сбежал послом под благодатное небо Италии. Никакого "нового" режима, в сущности не наступало, все держалось в правительственных сферах на смутной надежде: "авось уладится".
   В конце концов, в виду аграрных бунтов с иллюминациями московской революции и организовавшимися то там, то здесь, "республиками", всплыли Дурново и Дубасов и, "авось" осуществилось, благодаря энергичной peпpeccии с расстрелами и жестокими карательными экспедициями. Забастовки, особенно железнодорожные, периодически все еще повторялись, в стране было вообще неспокойно, когда выдвинулся и стал у власти Столыпин.
   Мало-помалу, ему удалось, довольно умно, на первых порах осторожно, восстановить внешний порядок в стране.
   Столыпин из всей плеяды последних наших бюрократов был несомненно выдающимся, может быть даже, за многие годы, единственным государственным человеком, по уму и талантливости. Во всяком случае он понимал, что "великая Россия" и "великие потрясения" стоят уже липом к лицу и рассчитывал еще отстоять ее.
   Как думский оратор он был несомненно выше своих думских оппонентов и, если бы он не был связан по рукам Царскосельской распутиновщиной и ставленниками оттуда, он несомненно наладил бы правильно конституционный режим. Но его сторожили с двух концов.
   Богров, не то социал-революционер, не то ставленник "темных сил", а может быть одновременно и то и другое, ухлопал его в Киеве в театре на парадном спектакле на глазах Царя, при наличии усиленной охраны. Смерть эта вызвала ликование среди революционеров, избавила левых думцев от сильного противника, но не слишком огорчила, как говорили, и Царя ...
  
   С текущими "потрясениями" Столыпин к этому моменту почти уже справился, но с Распутиным и его ставленниками никак, несмотря на всю свою энергию, справиться не мог. После него, по меткому словечку забавника Пуришкевича "пошла та игра в чехарду", с беспрестанною сменою правящих, на политическом ристалище, государственной колесницей. "Игра", которая от Горемыкина и Щегловитова привела к Штюрмеру и Протопопову, пока, наконец, и сама колесница не низринулась в пропасть.
   Для меня, как и для всех во время последней войны было ясно насколько неблагополучно положение России, не столько вследствие неустойчивости наших военных успехов на фронте, сколько вследствие внутренних трений и подпольной работы в тылу. Отчасти усталость от войны, отчасти иноземные влияния, отчасти упрямая партийность интеллигентных кругов - все способствовало развалу патриотического настроения, необходимого для сколько-нибудь успешной борьбы с внешним врагом. О Царском Селе основательно, или безосновательно, иначе не говорили, как о гнезде чуть ли не явных измен и интриг, настойчиво ведущих к сепаратному миру. Политические шептуны, вроде Гучкова, в данную, минуту не у дел, туманно пророчествовали и обсуждали грядущее. То там то здесь, по примеру 1904-1905 годов, пошла серия "резолюций" и попыток отдельных союзов и организаций сказать свое "властное слово".
   Государственная Дума, пока, что, не поддавалась еще явно революционному настроению, но стенобитно, по раз налаженному методу, била все в одну и ту же точку - дискредитирования власти.
   "Приличные" министры (вроде Трепова, Игнатьева) не выдерживали пробы ни в Царском ни в Думе. Не успевши прикоснуться к власти они уже ее утрачивали. В сущности, царила уже глухая анархия. Каждый случайный у власти тянул в свою сторону и тут же шлепался при малейшей натуге.
   Революционные элементы всюду закопошились. "Тыловые воины" в разных организациях "усталые от монотонной войны", почуяли приближение момента, когда они понадобятся для более активных выступлений.
   Еврейский вопрос, особенно в виду начавшихся нередко своекорыстных облав на "пораженцев" и "хищников тыла", принял характер весьма острый, отчасти властный, благодаря денежному могуществу затронутых лиц.
   Физиономия Государственной Думы с каждым днем, почти с каждым часом меняла свое выражение. Родичев, Маклаков и сам Милюков не оставались более единственными "властителями" ее заветных дум. Пуришкевич перестал балагурить, а там и вовсе скрылся на фронт, в качестве заведующего санитарным отрядом, проявив на этом поприще массу доброй воли и энергии.
   На "боевых заседаниях" Думы, а они теперь почти сплошь стали "боевыми", первыми запевалами уже являлись такие левые, как Чхеидзе, Церетели и, конечно, Керенский, который ранее, и в качестве думского оратора, имел лишь посредственный успех.
  
   Но фронт, тем временем, еще стойко держался, там кровь еще лилась "за Царя и Отечество" и негодующее голоса по поводу "ненадежного тыла" еще не раздавались во всеуслышание.
   На Кавказе фронтовые успехи были значительны. Но что, значили они по сравнению с неблагополучием Петрограда, где престиж Великого Князя Николая Николаевича, как воина и патриота всячески умалялся и дискредитировался.
   Мне случилось быть в Тифлисе, когда туда пришла весть о взятии Саракомыша. Надо было видеть, какое искреннее ликование, какой энтузиазм овладел разношерстной и разноплеменной толпой при появлении на улицах Тифлиса, пришедшегося по вкусу разношерстному населению Кавказа, видного, геройски внушительного Царского Наместника.
   Это был единственный Великий Князь, который в течение войны имел престиж и власть, но и его, как губкой, стерло из народного сознания, как только Царскосельские власти разжаловали его как Верховного Главнокомандующего.
  

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ.

   С остальными Великими Князьями, а их у нас всегда было множество, никто не считался.
   В либеральных кругах, правда, выделяли Николая Михайловича, как автора исторических монографий и молодого красавца Дмитрия Павловича, как "не глупого".
   Остальные Великие Князья дальше будуаров и уборных балерин и танцовщиц никуда не заглядывали и проводили время среди собутыльников, разнослойных прихлебателей и поклонников отечественной хореографии.
   Андрей Владимирович, пока он проходил свой курс в Военно-Юридической Академии, интересовался уголовными процессами. Он присутствовал и на процессе Гершуни и на процессе Сазонова.
   По поводу этих процессов мне, при случайной с ним встрече, пришлось перекинуться несколькими словами, так как он интересовался знать - имеются ли в печати эти мои речи, которые он прослушал.
   Помню его характерную и чуть ли не единственную фразу, которою он обмолвился по поводу подсудимых.
   - Знаете ли когда читаешь о процессе и слушаешь его получается совсем другое... Вот эти Ваши два революционера, их начинаешь понимать... Когда Вы говорили в их защиту, я понимал, что это не злодеи, а подневольные служители охватившей их идеи...
   Тирада, несмотря на ее отрывочную туманность, свидетельствовала, во всяком случае, о проблесках вдумчивости.
   Знавшие его ближе утверждали, что он подает надежды не быть похожим на остальных Великих Князей. Но, по примеру всех царственных Романовых, женское влияние всецело овладело и этим, подававшим некоторые надежды, молодым человеком и он ничем не проявил себя.
  
   С другим Великим Князем, именно Николаем Михайловичем, мне случайно выпала более продолжительная беседа.
   Однажды, живя летом в Царском Селе, я ехал по железной дороге с поездом, где ехало не много народа. В отделении первого класса я был один. Вошел какой-то свитский генерал, я принял его за генерала Безобразова, с которым лично знаком не был. Генерал, социабельно сел прямо против меня, спросил можно ли открыть окно, я разумеется согласился. С этого началась наша беседа, не прекращавшаяся затем вплоть до Петрограда.
   Из слов генерала я понял, что он знает с кем, в моем лице, имеет дело.
   Между прочим, он спросил меня: почему я не в Государственной думе, причем весьма лестно оттенил насколько он считал бы полезным мое участие в политической жизни.
   Я возразил, что в такую переходную минуту государственного режима я был бы там лишним. Моим моральным принципам претят бесцельно мутить и без того взбаламученную, общественную совесть. Для правильной же парламентской пло

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 274 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа