Главная » Книги

Карабчевский Николай Платонович - Что глаза мои видели. Том Ii. Революция и Россия, Страница 2

Карабчевский Николай Платонович - Что глаза мои видели. Том Ii. Революция и Россия


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

изменой России в пользу врагов. Посольство наше здесь очень ответственное, как граничащее непосредственно с воюющей с нами Германией, было до жалости, или мало осведомлено, или слепо. Мимо его рук проскользнуло в Poccию множество революционных посланцев в интересах Германии. В свое время еще в сентябре 1915 г. об этом доводилось до сведения кого следует, но еще в 1917 г., когда, я уже после революции, попал в Копенгаген, мне жаловались, что ничего не было в свое время сделано для обнаружения и пресечения свободного доступа множества подозрительных лиц в Poccию. В российской бюрократии германофилами и поклонниками Вильгельма II можно было хоть пруд прудить, и никто не подумал, прежде всего, расчистить это гнилое болото.
   С удалением Великого Князя Николая Николаевича от главнокомандования, все это смелее подняло голову и готово было лучше сосчитаться с русской революцией, нежели дождаться поражения Вильгельма II и абсолютизма.
   Время выбранное для революционного выступления было таково, что всякие подозрения возникают невольно. В самом начале войны еще в августе 1914 г., когда меня с моей семьей застигла война в Германии (в Гамбурге) в немецких газетах уже появлялись известия о революции в России.
   Рисовали именно эту картину, которая наступила лишь в феврале 1917 г.: Финляндия объявила себя независимой, Кавказ передается туркам, всюду пожары, волнения и революционные эксцессы. Это писалось, как раз в то время, когда я, вернувшись после долгих мытарств в Poccию, в конце сентября 1914 г., как раз убедился в противном: в России все обстояло благополучно, мобилизация прошла блистательно, войска дрались с полной энергией, царь, как никогда был популярен и мог показываться свободно на улицах Петрограда.
   Раз, затем, совершилось именно то, чем с самого начала войны галлюцинировали противники, совершенно ясно, что они этого старательно желали, что это именно входило в их расчеты, как орудие поражения сильного врага на востоке, чтобы развязать себе руки на западе.
   Но раз противники считали надежным шансом на победу именно революцию в России, ясно, что не только платонически лелеяли они мысль о ней, но планомерно действовали, дабы их заветная мечта осуществилась. По части организации всевозможных средств ослабления противника они всегда были великие мастера, не жалея для этого материальных средств, с моральными же запретами они не считались.
   Для меня несомненно, что "великая русская революция" вытекла не из недр российских, а совершилась на вражеские авансы, не в русских интересах.
   Безумец Протопопов воображал, что пока он "у власти" справиться с революцией будет детской игрой и обнадеживал вся и всех.
   А Государственная Дума, тем временем, успешно революционизировалась Керенским, Чхеидзе и друг. апостолами светлого будущего России, а шептун Гучков шептал на всех перекрестках о близком наступлении "ultimo" для абсолютизма и даже сам Пуришкевич, переставь кричать в Думе петухом, замышлял уже нечто молниеносно-спасительное, вроде убийства Распутина.
   Что касается до еврейской интеллигенции, то национальная задача еврейского равноправия, влекла их естественно туда, откуда это равноправие могло прийти немедленно. На это они готовы были широко раскошелиться, раз сила денег нажитых в России давала им эту возможность.
   Очень грустно, что это равноправие не было дано раньше: революция имела бы гораздо меньше шансов на успех и не разразилась бы вовсе во время войны.
  

ГЛАВА ВОСЬМАЯ.

   Что касается до русского обывателя, то терпимость его к чужому засилью всегда была поразительна.
   И патриотизм в лучшем значении этого слова, миновал нас; патриотизм, воспитывающий людские души и сердца, как воспитывает их и любовь к матери, во имя дальнейшей любви к человечеству.
   Опьянелого Ноя, в свое время, только один из его трех сыновей именно средний, Хам выставил на позорище и посмеяние, мы же, в радикальном стремительном рвении, все поголовно превращались в хамов, ежеминутно, ежесекундно выставляя родину-мать на позорище и поругание. Это вполне доказала и последняя война.
   Чтобы мы не изобретали для дискредитирования нашего последнего "тирана", не династически-личные интересы ввергли Poccию в войну, которая, если бы она окончилась торжеством для Poccии, неминуемо повлекла бы за собою, приобщение ее к лику свободных наций вполне мирным путем.
   Если бы у "тирана" были помыслы только о себе и о своем троне, он стал бы естественным союзником Вильгельма. Пусть немецкое засилье задушило бы Poccию, он все же царствовал бы и лично пользовался всеми благами фиктивного самодержца. А, что Германия в союзе с Poccиeй задушила бы в первые же месяцы Францию, пока еще ни Англия, ни Италия не могли пpидти ей на помощь, это более чем ясно. И война была бы кончена. Участие Poccии в войне не было актом династических замыслов, а была делом Poccии и во имя блага Poccии же. Казалось бы, что поэтому война эта не могла не быть глубоко популярна именно для интеллигентной России.
   Но, только на первых порах, эта популярность всколыхнула и не столько нашу интеллигенцию, сколько массу, живущую не рассуждениями, а чутьем и инстинктом.
   Династия бросила в бой в первую, же голову единственный надежный свой оплот - гвардию, которая, своим наступлением в Восточной Пруссии, спасла Париж и с ним и Францию, но навсегда была утрачена, как защита трона и самодержавия. Казалось бы, при таких условиях, при самомалейшем искренном патриотическом чутье можно было все претерпеть до конца войны, тем более что худо ли, хорошо, она клонилась к победе, несмотря на все наши недочеты, несмотря на наши отступления, после блестящих наступлений.
   Мнение всех союзных военных авторитетов теперь единогласно, что только русская революция затянула войну и что она была бы победоносно кончена уже к лету 1917 г.
   Германия это учитывала вполне и ей, а вовсе не Poccии, нужна была именно в эту минуту "великая русская революция", с ее приказом N1-ый, с ее разложением войска и братанием на фронте.
   Призыв в войска, за недостатком кадровых офицеров, "прапорщиков" и, вообще, пополнение армии призванными и запасными, к концу войны, сыграло фатальную роль. Вся эта масса была материалом, весьма пригодным для всякой пропаганды, клонящей к скорейшей ликвидации войны, хотя бы ценою поражения. "Пораженцы", с которыми неумело и бессистемно пыталось справиться правительство, были не мифом, как это представлялось либеральной печати, а весьма глубоким и острым явлением, которое, как ползучая саркома, то здесь, то там, давала о себе знать в тылу.
   Только на первых порах интеллигентная молодежь, как бы искренно ринулась на фронт, щеголяя своей походной формой и выпавшею на ее долю героическою, миссией. Но очень скоро и это увлечение остыло, особенно когда победы стали редки, а траншейная страда стала жутко-непроглядной.
   Все, что имело связи, знакомства, протекцию, скоро начало прятаться по штабам, в Красном Кресте и по различным тыловым организациям.
   В это время, как во Франции, в Англии и Италии сыновья и родственники самых выдающихся, входящих в состав правительства лиц, шли в передовые линии и умирали на "почетном поле брани", как с гордостью возвещалось об этом на страницах газет, наши охотно прятались по канцеляриям и наводняли рестораны Петрограда своим якобы походно-боевым обличием.
   И в адвокатской среде - увы! - я лично знавал таких молодцов, которые временно валялись "на испытании" по больницам и в Николаевском госпитале и получали, в конце концов, отсрочки и отпуска.
   Гласно-публичный скандальный пример такого уклонения от своего долга повелся у нас еще с Японской войны, когда знаменитый сладкопевец-тенор Собинов, облачившись в больничный колпак и халат, прикидывался некоторое время не то сумасшедшим, не то нервно расстроенным, чтобы избежать отправления на фронт. В последнюю войну, нося офицерскую форму, в которой его рекламно воспроизводили в иллюстрированных журналах, как "призванного" жертвовать жизнью "за царя и отечество", тот же сладкопевец преспокойно, распевал в театрах и умирал в роли Ленского почти также реально, как умирали в это время на поле брани.
   Но наши артисты вообще вне конкурса, Бог с ними! Им не в пример французы и итальянцы, среди которых артисты и писатели самого первого сорта (Д. Аннунцио) не брезгали любовью к родине и не унижались до надевания сумасшедших колпаков, чтобы уклониться от призыва.
  
   Кстати об наших артистах. И даже "солистах Его Величества".
   Без омерзения и чувства гадливости трудно говорить об этом. Но отметить необходимо, чтобы заклеймить неизгладимым позором аморальное разложение первобытной русской, хотя бы и талантливой, души, предоставленной самой себе и своим эгоистическим интересам. Пример: Шаляпин, высота талантливости которого до поразительности пропорциональна низменности его нравственного чувства.
   Давно ли он на открытой сцене кинулся перед царем на колени, когда хор пел "Боже Царя Храни". Он же первый "сочинил" жалкий революционный гимн. Он же, как никто, прислужился большевикам и стал со сцены прославлять их кровавое владычество. И публика валила в театр и тогда и теперь и не забросала его гнилыми яблоками, чтобы заклеймить эту нравственно-гнилую душу, в образе хотя бы и очень талантливого артиста.
  
   В любой гражданско-культурной и морально дисциплинированной стране подобные общественные явления не могли бы пройти незамеченными.
   О прочих "солистах" и у царя "заслуженных" не стоит и говорить. Чего можно требовать от "артистических" перекидных душ, когда и среди военных, возвеличенных придворными званиями, и чинами и окладами, не нашлось у него ни заступников, ни верных долгу и присяге.
   Великий Князь Николай Николаевич, очевидно вражескими же интригами, был уже "убран". Оставайся он Главнокомандующим не так-то легко было бы развратить фронт. Его душе несомненно присущи черты рыцарства. В злополучном своем дневнике Николай II, после вынужденного у него отречения, обмолвился великой истиной, которую не прозревал ранее в своей душевной слепоте: "кругом обман, ложь и измена"!
  
   Пусть Гучков, Шульгин и прочие мелочно-близорукие политиканы смаковали свое торжество в эту минуту, но я бы желал знать, как себя чувствовали вояки-генералы: Pyзский, Алексеев и tutti quanti, которые, прямо или косвенно, приложили к этому свои руки?
   Вдова казненного Великого Князя Иоанна Константиновича, Елена Петровна, будучи, в феврале 1919 г., проездом в Копенгагене, передавала мне, что когда она содержалась в тюрьме в г. Екатеринбурге, ее навещал доктор Деревенькин, лечивший наследника, и потому имевший доступ к Николаю II-му, который, с семьею, был также в Екатеринбурге, во власти большевиков. Между прочим, он сообщил ей отзыв последнего относительно генерала Рузского, сыгравшего решительную роль при его отречении. Пленный царь, томившейся в тяжкой неволе, сказал Деревенькину: "Бог не оставляет меня, Он дает мне силы простить всех моих врагов и мучителей, но я не могу победить себя еще в одном: генерал-адъютанта Рузского я простить не могу"!
   Одно революционное дуновение, а даже не сама революция, заставила уже всех гнуться в желаемом направлении. Какой-то заколдованный круг насыщенный одними рабьими душами!
   О, как прав был, бессмертный Чехов, не поддавшийся близорукой шаблонно-радикальной литературной толчее своего времени, аттестуя русскую интеллигенцию, как бессильно-жалкую обывательщину с тряпичной душой.
   Большевизм полезен разве тем, что тряхнул вовсю эту залежалую тряпицу, ущемив ее своими цепкими клещами. Быть может теперешняя страда послужит уроком и для нашей интеллигенции и выкует ей на смену не жалких фразеров, а людей стойкой морали и твердой воли, достойных России.
   В трагические минуты жизни родины много ли оказалось таких, которых не застал бы врасплох и не смутил бы, обращенный к ним прямо вопрос: "скажи, наконец, во что ты веровал и веруешь"?
   Только несколько закаленных ссылкой и каторгой осталось кое-чему верны и до конца преданы, главным образом, собственному своему безумию.
   Напряженная страстность этого безумия оказалась заразительной и повальность заразы получилась именно благодаря низкой степени морального и умственного уровня нации и, впереди всех, ее интеллигенции.
  

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ.

   Почти за год до февральской революции уже явно и настойчиво стало проявляться агитационно-революционное настроение.
   По примеру 1905-1906 гг., подготовлялись шаблоны "революций", "запросов" и "требований", обращенных к правительству
   В сословии присяжных поверенных это сказывалось пока только в подборе состава Совета Присяжных Поверенных, которого в то время я состоял уже председателем. В нем по-прежнему были еще надежные "столпы" корпорации, в лице М, В. Каплана, В. В. Благовещенского, П. Н. Раевского и еще немногих, преданных традициям и интересам сословия, но были и Переверзев, и Демьянов и бестолково-радикальствующий Плансон; в последний год попали в Совет М. В. Винавер и пресловутый Н. Д. Соколов. Кандидатура Керенского как-то не выдвигалась. Считалось, что он всецело поглощен Думскою деятельностью и выступлениями в политических процессах.
   На общих собраниях петроградских присяжных поверенных группа "коллег", пытавшихся, при всяком удобном, а чаще неудобном случае, революционировать сословие, была уже ясно обозначена. Состав ее, сложившийся еще в 1905-1906 гг., после тогдашних неудачных забастовок и "снимания судей", не был еще очень велик, но отличался дисциплинированною компактностью.
   Пришлось убедиться например, что кружок этот стал сторониться от своего прежнего чуть ли не кумира, умного и деятельного М. В. Беренштама, много лет избиравшегося товарищем Председателя Совета, и вынесшего на своих плечах всю советскую работу за время номинального председательствования в Совете престарелого Д. В. Стасова, только потому, что его, как "умного оппортуниста" ценил и, как говорили, даже "полюбил" Прокурор Судебной Палаты Крашенинников, которого называли "садистом адвокатских вольностей". В последний год эти господа порешили даже "забаллотировать" М. В. Беренштама. Последний, однако, не доставил им этого торжества: как "призванный прапорщик", он сам уклонился от кандидатуры не только в Товарищи Председателя, но и в члены Совета.
   Каким чудом я сам, всегда уклонявшийся от политических выступлений, попал в Председатели Совета и до конца уцелел в качестве такового при новых выборах, для меня остается, отчасти, загадкой.
   Могу лишь проследить, с этой точки зрения, перипетии моей адвокатской карьеры, чтобы дать самому себе отчет насколько правильно было понимание мною общественного значения роли адвоката, призвание которого, быть может преувеличенно, я всегда ставил очень высоко, выше политики.
   Сперва инстинктивно, а потом уже вполне сознательно, я считал неприемлемым для адвоката замкнутость партийности и принесения в жертву какой-либо политической программе интересов общечеловеческой морали и справедливости. Поэтому, я туго, или вернее, совсем не подавался в какой либо политический кружок, или партию, ставившие себе целью лишь достижение партийного задания.
  
   Будучи еще совсем молодым, в качестве помощника присяжного поверенного я подвергся в этом отношении большому искушению, но отделался от него благополучно, не столько в силу "уморассуждений" сколько инстинктивно, по одному нравственному чутью.
  
  
  
  
  
   В конце 1879 г. в Особом Присутствии Правительствующего Сената слушался первый большой политический процесс о 193-х привлеченных. Со всех концов России были собраны "революционеры-пропагандисты", по мнению обвинителей, весьма опасные государственные преступники. Создание этого процесса-монстра было фатальным для самодержавия и чреватым многими гибельными для России последствиями.
   Предварительное следствие по этому делу вовлекло в свои сети добрую половину тогдашней русской интеллигентной молодежи, обнаружившей стремление сблизиться с народом и подойти к нему вплотную. Тысячи лиц были заподозрены, арестованы и протомились годы и годы в тюрьмах и острогах. В конце концов, предать суду представилась возможность лишь незначительный процент арестованных сравнительно с числом задержанных жандармским дознанием и предварительным следствием. В числе преданных суду разве десяток, другой были воистину повинны в покушении на Государственную неприкосновенность, все остальные вращались лишь в сфере довольно туманных идей "служения народу".
   Достаточным показателем искусственности создания этого процесса-монстра, вызвавшего впоследствии яркую и напряженную деятельность наших террористов, может служить хотя бы такой пример.
   Меня выбрали своим защитником три лица женского пола, протомившиеся многие годы в предварительном заключении: Екатерина Брешковская (впоследствии "бабушка русской революции"), Вера Рогачева (сестра, драматурга Евтихия Карпова) и некая девица Андреева.
   Первая, переодевшись крестьянкою, бродила по селам Киевской губернии и "просвещала народ", пропагандируя, пока впрочем, довольно осторожно и туманно, нечто революционное. Было ей тогда лет под тридцать. Женщина, она была "идейная", но с темпераментом, пока еще, влекшим ее "на авось". Только тюрьма закалила ее.
   Зато две другие, ни с какой стороны, в революционерки не годились, и только долгая тюрьма приобщила их якобы к революционному толку.
   Рогачева, урожденная Карпова, была арестована и привлечена исключительно в качестве жены бывшего артиллерийского офицера Рогачева, пожелавшего сознательно "идти в народ".
   Девица же Андреева была уличена в том, что в Харькове организовала какой-то кружок гимназистов средних классов, которым читала и толковала по-своему сказки "Кота Мурлыки". Андреева была крайне ограничена и ее товарки по заключению стыдились ее роли в процессе в качестве "участницы сообщества".
   Помню, Брешковская перед моею речью, в ее защиту все твердила мне: "Вы должны глухою стеною отделить меня от этих младенцев".
   Рогачева, Андреева и еще очень многие, из числа привлеченных к суду, были оправданы; в том числе Перовская, будущая убийца Александра II-го.
   И все эти, в то время действительно ни в чем неповинные, только в самом процессе получили свое революционное крещение и, благодаря завязавшимся по тюрьмам и этапам связям к влияниям и последующим административным мытарствам, в качестве "подозрительных", уже сознательно примкнули к революционной активной работе, под руководством более авторитетных товарищей.
  

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ.

  
   В числе подсудимых процесса 193-х было лишь нисколько выдающихся личностей.
   Во главе их наиболее энергичный и талантливый - Мышкин. Своими речами на суде он "зажигал сердца" молодежи, выступая убежденным, до фанатизма, революционером-пропагандистом. Я сам ночи не спал после его страстных выступлений. Порою слова его казались мне непреложным откровением. Ярко помню кульминационный момент процесса, когда Мышкин исчерпывающе высказал свое знаменитое революционное "Credo".
   Оно потрясло и захватило всю аудиторию.
   Когда, под конец, судей своих он обозвал "опричниками царя", жандармский офицер, стоявший подле него, бросился зажимать ему рот, причем произошла борьба и лицо Мышкина было оцарапано. Все подсудимые протестующе завопили, как один человек, а я, потеряв голову, угрожающе бросился на жандармского офицера с графином в руках. Произошло общее смятение. Еще минута и чего доброго началась бы общая свалка. Первоприсутствующий Сенатор Петерс быстро прервал заседание и Мышкина увели нахлынувшие в судебную залу жандармы. Сенаторы быстро скрылись в совещательную комнату. Проповедь Мышкина, при подобной обстановке, я убежден, запала глубоко не в одну молодую душу.
   Защитники, в числе которых были все лучшие силы тогдашней адвокатуры (Спасович, Герард, Языков, Турчанинов, Потехин, Утин, Бардовский, Дорн, Александров (впоследствии знаменитый защитник Веры Засулич), профессор уголовного права Таганцев и друг., кинулись в судейскую комнату, протестуя против самовольного физического насилия, допущенного жандармским офицером. Последствием инцидента был перерыв заседания на несколько дней. Первоприсутствующий Сенатор Петерс "заболел" и его место занял один из присутствующих Сенаторов - Рененкампф.
   Процесс закончился большим процентом оправданий, но Мышкин, Рогачев и еще несколько таких же, как они "сознательных", получили долгосрочную каторгу. Брешковская была приговорена к шести годам каторжных работ.
   Процесс 193-х характерен в двух отношениях. Повышенным сыскным рвением к нему приобщили много учащейся, совершенно зеленой молодежи, которая без этого мирно бы вошла в житейскую колею, забыв о своих былых молодых увлечениях. Это во-первых, а во- вторых, даже к "сознательным" в то время было предъявлено обвинение лишь в том, что они "в более или менее отдаленном будущем" имеют в виду изменение государственного строя. В недрах же самого процесса, в среде его участников зародилось нечто иное, боле интенсивное, когда осужденные и их товарищи убедились, что и простая пропаганда карается уже, как совершившееся тяжкое преступление.
   В это же время разразилась в доме Предварительного Заключения Треповская расправа с Боголюбовым. Боголюбов, ранее уже осужденный в качестве политического к каторге, находился еще в Доме Предварительного Заключения. Когда, генерал Трепов, тогдашний градоначальник Петербурга, посетил Дом Предварительного Заключения ему попался на глаза где-то в коридоре Боголюбов, который не снял перед ним своей арестантской бескозырки. Этого было достаточно, чтобы со стороны "бешенного" градоправителя последовало тут же распоряжение о телесной экзекуции над каторжанином, хотя бы из интеллигентов. Это взволновало всю тюрьму. Заключенные стали бить стекла в окнах своих камер, кричать, вопить. Жестокая экзекуция, тем не менее, свершилась и весть о ней быстро разнеслась по всему городу. Без возмущения никто об этом не говорил.
   Когда приговор о 193-х уже состоялся, но оставался еще кассационный срок, я продолжал посещать заключенную Брешковскую. Тогда она открылась мне, что Вера Засулич стреляла в Трепова не по собственной инициативе, как все ошибочно думали тогда, но что это был первый террористический акт "боевой дружины", решившей теперь же, путем террористических актов, бороться с произволом и насилием власти.
   Как известно, Вера Засулич была предана суду за простое покушение на убийство и была судима с присяжными заседателями. Тщетно пытался
   А. Ф. Кони, председательствовавший в этом процессе, своими вкрадчивыми приемами вырвать у присяжных хотя бы слабый обвинительный приговор. После потрясающей по силе и выразительности, речи защитника Засулич, П. Я. Александрова, она была торжественно оправдана, при бешеных рукоплесканиях переполненной залы. Многие плакали от радости, дамы целовали руки Александрову, которого я провожал среди судейской сутолоки и на улице, где овации по его адресу возобновились с новой силой.
   Брешковская очень издалека и в несколько приемов, заводила со мной речь о том как было бы хорошо, если бы я, оставаясь адвокатом, примкнул к их "конспиративной" работе. Она готова была дать мне все адреса и рекомендации к организаторам "боевой дружины". В ее расчеты не входило мое непосредственное участие в террористических актах: - она сулила мне более почетную миссию - вдохновлять жеребьевых исполнителей таких актов.
   Нужно ли объяснять, как я шарахнулся от подобного предложения. Я высказал ей с полной откровенностью свои сокровенные суждения по этому предмету: "Не кровью и насилием возродится мир. Низменное средство пятнает самую высокую цель. Для меня "террорист" и "палач" одинаково отвратительны"!
   Брешковская глубоко задумалась. Нисколько минут мы оба взволнованно молчали. Наконец она протянула мне свою холодную руку и крепко сжала мою.
   - Бог с вами, оставайтесь праведником, предоставьте грешникам спасать мир. Я иду в каторгу, а вы на волю к радостям жизни... Спасибо вам за все. За этот месяц, что мы виделись, я много думала о вас . . . и вот заговорила. Забудьте все, что я вам сказала, навсегда... Возьмите вот это от меня на память. Сама здесь вышила...
   Она достала из под подушки своей тюремной койки вышитое по обоим концам мелкою малороссийскою вышивкою полотенце, по краям которого, едва заметно, были вышиты слова: "memento mori".
  
  
  
  
  
  
  
   Мы потрясли другу руки и расстались. Когда я в последний раз захлопнул за собою тюремную, дверь, мне почудилось, что я оставил живую в могиле, быть, может, про меня она наоборот подумала: "ушел живой мертвец". Какая пропасть между двумя, рядом стоящими, людьми: то что для нее единственно казалось жизнью, мне представлялось подлинною смертью.
  
   Ряд террористических актов вскоре последовал. Несчастный "Освободитель" под конец не выезжал иначе из Зимнего Дворца, как с сильным охранным эскортом. Это сторожил Кобызевский (Богданович) подкоп на Екатерининской улице, но доконали его, раньше чем тот был готов, бомбы Желябова, Рысакова, Перовской и Ко. на Мойке.
  
   "Весна" гр. Лорис-Меликова заволоклась непроглядными тучами и мелькнувший призрак спасительной "конституции" укрылся за мрачными стенами Гатчинского Дворца.
  

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ.

   Тотчас после убийства Царя-Освободителя, некоторое время длилось напряженное состояние общества в ожидании широких свобод и, как панацеи от всех зол, - конституции. Сентиментальные интеллигенты, с мистиком-философом Владимиром Соловьевым во главе (он был подлинным христианином и, говорят, реально верил в наличность дьявола) пропагандировала идею всепрощения и находила, что убийцы Царя не должны быть казнены. Это было бы наглядным жестом выявления величия именно великой русской народной души.
   Я лично был всегда горячим противником смертной казни, находя, что государство, власть, как нечто сильное и мощное, не вправе отвечать на безумие отдельных лиц, таким же безумием. Государство вправе лишь изолировать преступника, чтобы обезвредить его, и наглядно доказать силу беспримерного своего великодушия.
   Правительственный курс скоро обозначился: "сын не вправе миловать убийц своего отца"! Влияние Победоносцева и соответствующих мужей Царского Совета решило это безапелляционно.
   Обвинителем цареубийц выступил тогдашний прокурор Петербургской Судебной Палаты Н. В. Муравьев. Он стяжал себе этим "благодарность" Царя, за что и был вскоре назначен Министром Юстиции.
   Всех пятерых убийц Александра II казнили. Казнили еще публично на Семеновском плацу, где был воздвигнут эшафот с пятью виселицами.
  
   Знаменитая артистка М. Г. Савина, жившая в то время в конце Николаевской улицы, видела со своего балкона весь печальный кортеж. Она утверждала, что кроме одного, из приговоренных Рысакова, лица остальных, влекомых на казнь, были светлее и радостнее лиц их окружавших. Софья Перовская своим кругловатым, детским в веснушках лицом зарделась и просто сияла на темном фоне мрачной процессии.
   Покатилось грузно-однотонное царствование Александра III-го Миротворца, укрывшегося в своем Гатчинском Дворце, как в неприступной крепости.
   Союз с республиканской Францией, как-то дико уживался с российским абсолютизмом, остановившимся на мертвой точке.
   В подходящих случаях звуки Марсельезы стали раздаваться публично и, невольно, комментировались текстом революционного гимна. Говорят, на это обращали внимание Александра III-го, на что он будто бы философски отвечал: "Не могу же я им сочинить новый национальный гимн"! Про себя он, вероятно, думал: хоть с чертом в союзе, а должен же я обороняться от Германии!
   А "черт" был, к тому же, галантен и льстив, и хоть кому мог вскружить голову. Париж такой прием устроил "русскому Царю", что хоть бы самому Вильсону в свое время впору. Одним великолепием названного его именем моста, построенного по случаю блестящей всемирной выставки в Париже, Франция считала, что на веки вечные обессмертила Александра III.
   "А там, во глубине России" - колесо истории катилось своим грузным чередом.
  
   После ухода, провожаемого нелестным эпитетом, Вышнеградского, Министром Финансов сделан был Витте "муж государственный" (особенно по Дилону); он и золотую валюту урегулировал (золотые круглячки действительно зазвенели в кошельках) и, что еще важнее, порешил восстановить "царев кабак", т. е. спаивать народ во славу государственной казны. Говорят, что он самодовольно потирал себе руки, даже в момент выборгского воззвания, которым разогнанные перводумцы призывали народ не платить казне податей и, посмеиваясь, говорил:
   "Ладно, ладно, а пить народ все-таки не перестанет и пуще прежнего понесет деньги в кабак, раз и податей платить не надо"!
  
   Черту государственной мудрости нового министра иные усматривали и в его тяготении к Германии, несмотря на русско-французский официальный союз. Ему Poccия обязана разорительным для нее торговым договором с Германией 1904 года.
   Никогда еще германские капиталы не находили себе в России такого уютного и прибыльного помещения, как во времена Витте. С финансовым Гогой и Магогой Берлина, Мендельсоном, он был в интимно-дружеских отношениях. Сам Вильгельм, говорят, высоко ценил Витте, осыпал его знаками внимания, и принимал у себя не в пример прочих русских сановников.
   По своему Витте был, пожалуй, прав, подозрительно косясь на противоестественный франко-русский союз. При тупом упорствовании в сохранении российского государственного строя, союз этот, как доказали последствия, был фатальным для царского режима, а для Poccии чреват попутно бедствиями.
   Франция извлекла из него все, в том числе и "блестящую победу", которую шумно, может быть даже слишком шумно, на первых порах отпраздновала. Россия же лежит распластанная, окровяненная, исхлестанная вдоль и поперек войной, революцией и ударами безудержного садизма.
   Господа союзники наши решили, что они уже свое дело сделали: победили Германию. В действительности же они едва только свели свои давние счеты с Вильгельмом, и не рано ли им упиваться победными кликами, мечтая о союзе народов. Пока тлетворный яд, привитый России тем же Вильгельмом, как гнусное боевое средство для достижения своих видов, не парализован, а лишь изолирован, казалось бы им рано ликовать. Пусть пропадет Россия - им нет больше дела до нее! Но в награду ликующему эгоизму победителей как бы не случилось того же, что было при изгнании мавров из Испании.
   Побежденные сумели оставить своим победителям в наследие чуму и проказу.
   Историческая логика едва поддается предвидению, но она непреложна.
  

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ.

  
   Муравьев в качестве Министра Юстиции и Вановский в качестве Военного Министра в царствование Александра III были помельче Витте и совсем слепо и шаблонно поддерживали самодержавие.
  
  
  
  
  
   Первый, развращая суд и судей, делая последних слепым орудием своих велений, второй насыщая войсковые части шпионами, провокаторами и доносчиками, дабы уловить самомалейший признак неблагонадежности в офицерской среде.
   Это министерское рвение в обоих случаях приводило к одному и тому же:
   Из судейской коллегии бежало в адвокатуру и в частную службу все, сколько-нибудь энергичное, талантливое и честное, на первые же места выдвигались бездарные карьеристы, заранее на все готовые. Из армии же и гвардии уходили в отставку лучшие элементы, не желая быть в подчинении у бурбонов-сыщиков новейшего типа. "Les prochvostis" (прохвосты) решительно на всех государственных ступенях брали верх, и Гатчинский отшельник (отличный семьянин, но скверный музыкант даже на корнет-а-пистоне, на котором любил упражняться) считал свой трон на плечах вполне надежных кариатид.
   Жаль, что он умер слишком рано, не прозрев какое жестокое наследие он оставляет своему, осененному теперь ореолом мученичества, несчастному сыну Николаю, воспитанному им в рабском преклонении пред его "мудрыми" царственными заветами.
  
  
  
  
  
  
   Если бы Брешковская в свое время не посвятила меня в тайну организации террористических актов, революционные мои, если не тенденции, то симпатии, по всей вероятности, были бы гораздо сильнее. Но когда я мысленно сопоставлял Гатчинскую процедуру репрессии с одной стороны, и работу тайного революционного трибунала с другой, толкавшего зеленую юность на кровавые дела, я не мог стать ни на одну сторону, - и то и другое мне одинаково претило. В этом заключался трагизм моего самочувствия.
   Мои личные успехи в жизни и в адвокатуре, как гашиш подчас туманили мне голову и я старался не думать, т. е. не задумываться слишком над тем, чему не мог помочь.
   Весь в работе и в увлечениях, я не был чужд однако часов глубоко-пессимистического раздумья, идея о самоубийстве не была мне чужда, об этом можно отчасти судить по моему роману "Господин Ареков", который как-то вырвался душевным воплем в кульминационный период личного жизненного благополучия.
   Одно себе поставил я задачей и никогда этому не изменил: раз судьба сделала из меня юриста и адвоката и притом по преимуществу уголовного защитника, - никогда не отступать пред трудностью выпадающей задачи и помнить только одно, что у меня за спиной живой человек. Я забывал о себе и о своих личных интересах и перевоплощался в союзника клиента, чаще всего обвиняемого. Я переживал с ним его муки и думы и сомнения и, от того, быть может, моя речь доходила до человеческой души. Иногда, будь то душа самого закоренелого судьи-фанатика.
   Не мне характеризовать мои адвокатские успехи, мне важно лишь отметить, что благодаря им на мою долю выпадали обыкновенно самые трудные, острые, волновавшие и общество и власти процессы. Меня ненавидел Муравьев, а за ним и вся прокуратура и если бы я допустил малейший адвокатский промах, со мною рады были бы сосчитаться беспощадно.
   Тогдашний директор Департамента Полиции, впоследствии всесильный Министр Внутренних Дел В. Н. Плеве, знавший меня еще будучи прокурором Петербургской Судебной Палаты, караулил меня в оба, что при случае и доказал впоследствии, когда собрался было меня "далеко" выслать из Петербурга, после участия моего в Кишиневском процессе о еврейском погроме, в качестве поверенного потерпевших евреев.
   Это было уже в царствование Николая II-го, когда Плеве был премьером, а директором Департамента Полиции был назначен, быстро сделавший карьеру, Лопухин, в котором провидели будущего преемника самого Плеве.
   Когда после мотивированного оставления адвокатами гражданских истцов процесса в Кишиневе, в виду отказа Судебной Палаты направить дело к доследованию, я возвратился в Петербург, меня посетили многие представители еврейского общества, в том числе Винавер, Слиозберг и друг. Они торжественно выразили мне благодарность за речь, произнесенную мною в заседании Судебной Палаты в Кишиневе, речь, в которой я откровенно мотивировал наш уход.
   Еврейский Кишиневский погром был, вне всякого сомнения, создан местными темными провокационными силами, с ведома и благословения самого Плеве. Это входило в его политическую программу. Все поведение полиции и местных властей ярко об этом свидетельствовало.
   Посетил меня также от имени редакции журнала "Русское Богатство" и В. Г. Короленко с которым с процесса Мультинских вотяков, мы были большими приятелями. Он был высокого мнения о моих заслугах в этом процессе, который он принял близко к сердцу и в котором, рядом со мною, был в числе защитников. Короленко предложил мне прочесть доклад о Кишиневском процессе в обширной зале, любезно предложенной бароном Горацием Гинзбургом в своем роскошном особняке. Вход на этот предполагаемый вечер должен был быть не публичным, а исключительно по рекомендации.
   Я дал свое согласие.
   Вечер для доклада был назначен в конце недели, но уже во вторник из градоначальства мне позвонили по телефону с предложением явиться к градоначальнику для объяснений по поводу предстоящего собрания у барона Гинзбурга. Я ответил, что не вижу надобности явиться к градоначальнику, так как организация собрания мне не поручена, доклад же я сделаю, если собрание состоится. Ответ мой, очевидно, не удовлетворил градоначальника, так как вслед за тем, ко мне явился от него чиновник и предложил дать подписку о том, что доклад мой не состоится...
   Меня возмутило такое предложение. Я ответил, что никакой подписки никому давать не буду и прошу оставить меня в покое, так как занят текущими ответственными делами и не имею времени для переговоров явно беспредметных.
   Вскоре после этого визита из Градоначальства, заговорил со мной по телефону уже Департамент Полиции. От имени директора Департамента Лопухина я приглашался, "побывать" у него "завтра в среду". Я ответил, что завтра, в среду, занят защитой в Сенате, но что в четверг около 3-х часов свободен и могу "побывать".
   Лопухину я незадолго перед тем, был представлен в Москве, где он в то время был прокурором Судебной Палаты, и должен был быть моим противником, в качестве обвинителя в одном уголовном процессе. Но он был назначен директором Департамента Полиции и мне не пришлось "встретиться" с ним на судебном поле брани.
   В качестве будущего судебного противника он был тогда чрезвычайно предупредителен, любезен. и осыпал меня слащавыми комплиментами.
  

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ.

  
   В четверг ровно в 5 минут четвертого я был в Департаменте Полиции на Фонтанке. Был принят тотчас же, несмотря на значительное число посетителей, ожидавших очереди в приемной.
   Когда я вошел в обширный кабинет директора Департамента Полиции, где, кроме самого Лопухина, никого не было, он быстро отодвинулся от письменного стола, за которым сидел в то время и легкою поступью пошел ко мне на встречу, приветливо протягивая руку.
   Он показался мне несколько взволнованным, лицо его было красно и что-то стыдливо-заискивающее, бегало в его глазах. Я сообразил, что бывший судебный деятель и юрист чувствует себя, вероятно, не совсем удобно перед таким же, как он, юристом в роли исполнителя щекотливых административных мероприятий.
   Я был любезно усажен в кресло у письменного стола, а сам он сел на прежнее место за тот же стол.
   Colloquium наш начался.
   - Мне поручено, - начал он, - просить Вас отказаться от предположенного доклада о Кишиневском процессе.
   - Я обещал, и не вижу основания брать назад своего обещания.
   - Основание имеется... Публичный доклад о процессе, проходившем при закрытых дверях, не совпадает с видами правительства.
   - Но о публичности нет речи. Предполагаемое собрание в частном доме, где доклад будет услышан только поименно приглашенными хозяином. Это не отвечает понятию о публичности.
   - А Вы не знаете, что приглашения будут платные и по исключительно высокой цене?
   - Нет, этого я не знаю, но это меня не касается...
   - Может быть Вы не знаете и того, что сбор этот пойдет на "их Красный Крест", для раздачи пособий административно высланным, т. е. революционерам?
   Я широко открыл глаза.
   - Этого я не знал. Но теперь, когда узнал, что это вечер благотворительный, тем более не могу изменить своему обещанию. Отбывающий кару уже не преступник. Вы, как юрист, конечно, согласитесь со мною, что помогать сосланному, оторванному от своих занятий и дома, человеку, доброе дело, а не преступление. К тому же революционеров у нас судят по "Уложению о Наказаниях", судят судом, кого же высылают административно я не знаю ...
   Лопухин совсем побагровел и весь последующий его тон был уже, раздраженно и властно, повышенный.
   - А так!.. Вот, что поручил мне передать Вам Вячеслав Николаевич...
   - Кто это Вячеслав Николаевич ? .. Лопухин откинул голову назад и уставился на меня круглыми глазами.
   - Вы не знаете ?! . . Это Министр Внутренних Дел, статс-секретарь Плеве, его зовут Вячеслав Николаевич...
   Я качнул головой в знак того, что любопытство мое удовлетворено.
   По мере того, как явно озлоблялся и раздражался Лопухин, во мне начинало расти непреклонное упо

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 291 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа