Главная » Книги

Гоголь Николай Васильевич - Отрывки, Страница 2

Гоголь Николай Васильевич - Отрывки


1 2 3 4

ю, скрывал пышные стволы и сучья, и только очень редко северная береза высовывала из чащи часть своего ослепительного, как рука красавицы, ствола. Уже дорога становилась шире, и наконец открылась равнина, раздольная, ограниченная, как рамами, синеватыми вдали горами и лесами, сквозь которые искрами серебра блестела прерванная нить реки и под нею стлались хутора. Здесь путешественник наш остановился, встал с коня и, как будто в усталости или в желании собраться с мыслями, стал поваживать по лбу. Долго стоял он в таком положении, наконец, как бы решившись на что, сел на коня и, уже не останавливаясь более, поехал в ту сторону, где на косогоре синели сады и, по мере приближения, становились белее разбросанные хаты. Посреди хутора, "ад прудом, находилась, вся закрытая вишневыми и сливными деревьями, светлица. Очеретяная ее крыша, местами поросшая зеленью, на которой ярко отливалась желтая свежая заплата, с белою трубою, покрытою китайскою черною крышею, была очень хороша. В ту минуту солнце стало кидать лучи уже вечерние, и тогда нежный серебророзовый колер цветущих дерев становился пурпурным. Путешественник слез с коня и, держа его за повод, пошел пешком через плотину, стараясь идти как можно тише. Полощущиеся утки покрывали пруд; через плотину девочка лет семи гнала гусей.
   - Дома пан? - спросил путешественник.
   - Дома, - отвечала девочка, разинув рот и став совершенно в машинальное положение.
   - А пани?
   - И пани дома.
   - А панночка? - Это слово произнес путешественник как-то тише и с каким-то страхом.
   - И панночка дома.
   - Умная девочка! Я дам тебе пряник. А как сделаешь то, что я скажу, дам и другой, еще и злотый.
   - Дай! - говорила простодушие девочка, протягивая руку.
   - Дам, только пойди наперед к панночке и скажи, чтоб она на минуту вышла; скажи, что одна баба старая дожидается ее. Слышишь? Ну, скажешь ли ты так?
   - Скажу.
   - Как же ты скажешь ей?
   - Не знаю.
   Рыцарь засмеялся и повторил ей снова те самые слова; и наконец, уверившись, что она совершенно поняла, отпустил ее вперед, а сам, в ожидании, сел под вербою.
   Не прошло несколько минут, как мелькнула между деревьев белая сорочка, и девушка лет осьмнадцати стала спускаться к гребле. Шелковая плахта и кашемировая запаска туго обхватывали стан ее, так что формы ее были как будто отлиты. Стройная роскошь совершенно нежных членов не была скрыта. Широкие рукава, шитые красным шелком и все в мережках, спускались с плеча, и обнаженное плечо, слегка зарумянившееся, выказывалось мило, как спеющее яблоко, тогда как на груди под сорочкою упруго трепетали молодые перси. Сходя на плотину, она подняла дотоле опущенную голову, и черные очи и брови мелькнули как молния. Это не была совершенно правильная голова, правильное лицо, совершенно приближавшееся к греческому: ничего в ней не было законно, прекрасно-правильно; ни одна черта лица, ничто не соответствовало с положенными правилами красоты. Но в этом своенравном, несколько смугловатом лице что-то было такое, что вдруг поражало. Всякий взгляд ее полонил сердце, душа занималась, и дыхание отрывисто становилось.
   - Откудова ты, человек добрый? - спросила она, увидев козака.
   - А из Запорожья, панночка; зашел сюда по просьбе одного пана, коли милости вашей известно,- Остраницы.
   Девушка вспыхнула.
   - А ты видел его?
   - Видел. Слушай...
   - Нет, говори по правде! Еще раз: видел? -- Видел.
   - Забожись!
   - Ей богу!
   - Ну, теперь я верю,- повторила она, немного успокоившись.- Где ж ты его видел? Что, он не позабыл меня?
   - Тебя позабыть, моя Ганночко, мое серденько, дорогой ты кристалл мой, голубочко моя! Разве хочется мне быть растоптану татарским конем?.. - Тут он схватил ее за руки и посадил подле себя. Удивление девушки так было велико, что она краснела и бледнела, не произнося ни одного слова.
   - Как ты сюда прилетел? - говорила она топотом. - Тебя поймают. Еще никто не позабыл про тебя. Ляхи еще не вышли из Украины.
   - Не бойся, моя голубочка, я не один, не поймают. Со мною соберется кой-кто из наших. Слушай, Галю: любишь ли ты меня?
   - Люблю, - отвечала она и склонила к нему на грудь разгоревшееся лицо.
   - Когда любишь, слушай же, что я скажу тебе: убежим отсюда! Мы поедем в Польшу к королю. Он, верно, даст мне землю. Не то поедем хоть в Галицию или хоть к султану; и он даст мне землю. Мы с тобою не разлучимся тогда и заживем так же хорошо, еще лучше, чем тут на хуторах наших. Золота у меня много, ходить есть в чем*- сукон, епанечек, чего захочешь только.
   - Нет, нет, козак,- говорила она, кивая головою с грустным выражением в лице. - Не пойду с тобою. Пусть у тебя и золото, и сукна, и едамашки. Хотя я тебя больше люблю, чем все сокровища, но не пойду. Как я оставлю престарелую бедную мать мою? Кто приглядит за нею? "Глядите, люди,- скажет она,- как бросила меня родная дочка моя!" - Слезы покатились по ее щекам.
   - Мы не надолго ее оставим,- говорил Остраница,- только год один пробудем на Перекопе или на Запорожьи, а тогда я выхлопочу грамоту от короля и шляхетства, и мы воротимся снова сюда. Тогда не скажет ничего и отец твой.
   Галя качала головою всё с тою же грустью и слезами на глазах. я
   - Тогда мы оба станем присматривать за матерью. И у меня тоже есть старая мать, гораздо старее твоей. Но я не сижу с ней вместе. Придет время, женюсь,- тогда и не то будет со мною.
   - Нет, полно. Ты не то, ты - козак; тебе подавай коня, сбрую да степь, и больше ни о чем тебе не думать. Если б я была козаком, и я бы закурила люльку, села на коня - и всё мне (при этом она махнула грациозно рукой) трын-трава! Но что будешь делать? я козачка. У бога не вымолишь, чтоб переменил долю... Еще бы я кинула, может быть, когда бы она была на руках у добрых людей, хоть даже одна; но ты знаешь, каков отец мой. Он прибьет ее; жизнь ее, бедненькой моей матери, будет горше полыни. Она я то говорит: "Видно, скоро поставят надо мною крест, потому что мне всё снится то, что она замуж выходит, то, что рядят ее в богатое платье, но всё с черными пятнами".
   - Может быть, тебе оттого так жаль своей матери, что ты не любишь меня,- говорил Остраница, поворотив голову на сторону.
   - Я не люблю тебя? Гляди: я как хмелинонька около дуба, вьюсь к тебе,- говорила она, обвивая его руками.- Я без тебя не живу.
   - Может быть, вместо меня, какой-нибудь другой с шпорами, с золотою кистью?., что доброго, может быть, и лях?
   - Тарас, Тарас! пощади, помилуй! Мало я плакала по тебе! Зачем ты укоряешь меня так? - сказала она, почти упав на колени и в слезах.
   - О, ваш род таков,-продолжал всё так же Остраница.- Вы, когда захотите, подымете такой вой, как десять волчиц, и слез, когда захотите, напускаете вволю, хоть ведра подставляй, а как на деле...
   - Ну, чего ж тебе хочется? Скажи, что тебе нужно, чтоб я сделала?
   - Едешь со мною или нет?
   - Еду, еду!
   - Ну, вставай, полно плакать; встань, моя голубочка, Галочка! - говорил он, принимая ее на руки и осыпая поцелуями. - Ты теперь моя! Теперь я знаю, что тебя никто не отнимет. Не плачь, моя... За это согласен я, чтоб ты осталась с матерью до тех пор, пока не пройдет наше горе. Что делает отец твой?
   - Он спал в саду под грушею. Теперь, я слышу, ведут ему коня. Верно, он проснулся. Прощай! Советую тебе ехать скорее, и лучше не попадаться ему теперь: он на тебя сердит.
   При этом Ганна вскочила и побежала в светлицу... Остраница медленно садился на коня и, выехавши, оборачивался несколько раз назад, как бы желая вспомнить, не позабыл ли юн чего, и уже поздно, почти около полуночи, достигнул он своего хутора.
  

ГЛАВА 3

  
   Небо звездилось, но одеяние ночи было так темно, что |рыцарь едва мог только приметить хаты, почти подъехав к самому хутору. В другое время путешественник наш верно бы досадовал на темноту, мешавшую взглянуть на знакомые хаты, сады, огороды, нивы, с которыми срослось его детство. Но теперь столько его занимали происшествия дня, что он не обращал внимания, не чувствовал, почти не заметил, как заливавшиеся со всех сторон собаки прыгали перед лошадью его так высоко, что, казалось, хотели ее укусить за морду. Так человек, которого будят, открывает на мгновение глаза и тотчас их смежает: он еще не разлучился со сном, ленивою рукою берется он за халат, но это движение для того только, чтобы обмануть разбудившего его, будто он хочет вставать; а между тем он еще весь в бреду и во сне, щеки его горят, можно читать целый водопад сновидений, и утро дышит -свежестью, и лучи солнца еще так живы и прохладны, как горный ключ. Конь сам собою ускорил шаг, угадав родимое стойло, и только одни приветливые ветви вишен, которые перекидывались через плетень, стеснявший узкую улицу, хлестая его по лицу, заставляли его иногда браться рукою. Но это движение было машинально. Тогда только, когда конь остановился под воротами, он очнулся. "Кто такой?.." Наконец ворота отворились. Остраница въехал в двор, но, к изумлению своему, чуть не наехал на трех уланов, спящих в мундирах. Это выгнало все мечты из головы его. Он терялся в догадках, откудова взялись польские уланы. Неужели успели уже узнать о его приезде? И кто бы мог открыть это? Если бы, точно, узнали, то как можно в таком скором времени совершить эту экспедицию? И где же делись его запорожцы, которые должны были еще утром поспеть в его хутор? Всё это повергло его в такое недоумение, что он не знал, на что решиться: ехать ли опрометью назад или остаться и узнать причину такой странности? Он был тронут тем самым, который отпер ему ворота. Первым движением его было схватиться за саблю, но, увидевши, что это запорожец, он опустил руку. "Но пойдемте, добродию, в светлицу: здесь не в обычае говорить, и слишком многолюдно",- отвечал последний. В сенях вышла старая ключница, бывшая нянькою нашего героя, с каганцем в руках. Осмотревши с головы до ног, она начала ворчать: "Чего вас чорт носит сюда? Всё только пугают меня. Я думала, что наш пан приехал. Что вам нужно? Еще мало горелки выпили!" - "Дурна баба! рассмотри хорошенько: ведь это пан ваш". Горпина снова начала осматривать с ног до головы, наконец вскрикнула: "Да это ты, мой голубчик! Да это ж ты, моя матусенька! Да это ж ты, мой сокол! Как ты переменился весь! как же ты загорел! как же ты оброс! Да у тебя, я думаю, и головка не мыта, и сорочки никто не дал переменить". Тут Горпина рыдала навзрыд и подняла такой вой, что лай собак, который было начал стихать, удвоился. "Сумасшедшая баба! - говорил запорожец, отступивши и плюнувши ей прямо в глаза.- Что сдуру ты заревела? Народ весь разбудишь".
   - Довольно, Горпина,- прервал Остраница. - Вот тебе, гляди на меня! Ну, насмотрелась?
   - Насмотрелась, моя матинько родная! Как не наглядеться! Еще когда ты маленьким был, носила я на руках тебя, и как вырастал, всё не спускала глаз, боже мой! А теперь вот опять вижу тебя! Охо, хо! - И старуха принялась рыдать.
   - Слушай, Горпино! - сказал Остраница, приметив, что ключница для праздника наградила себя порядочной кружкой водки.- Лучше ты принеси закусить чего-нибудь и наперед подай святой пасхи потому, что я, грешный, целый день сегодня не ел ничего, и даже не попробовал пасхи.
   - Да ты ж вот ото и пасхи не отведывал, бедная моя головонька! Несчастная горемыка я на этом свете! Охо, хо! - Тут потоки слез, разрешившись, хлынули целым водопадом, и, подперши щеку рукою, ключница снова была готова завыть, если б не увидела над собою замахнувшейся руки запорожца.
   - Добродию! позволь кием угомонить проклятую бабу! Что это за соромный народ! Пришла ж охота господу богу породить этакое племя! Или ему недосуг тогда был или бог знает, что ему тогда было...
   Остраница вошел между тем в светлицу и, снявши с себя кобеняк, бросился на ковер. Дорога, голод и встречи привели его в такую усталость, что он растянулся на нем в совершенной бесчувственности, не обращая ни на что глаз своих, а потому наше дело представить описание светлицы, замечательной тем, что постройка ее принадлежала еще деду. Очень замечательная достопамятность в той стране, где древностей почти не было, где брани, вечные брани, производили жестокое опустошение и обращали в руины все то, что успевали сделать трудолюбие и общежительность. Это была просторная, более продолговатая комната и вместе с тем низенькая, как обыкновенно строилось в тот век. Ничто в ней не говорило о прочности, как будто, кажется, строитель был твердо уверен, что ее существование должно быть эфемерно; но, однако ж, поправками, приделками ветхое строение простояло около 50 лет. Стены были очень тонки, вымазаны глиною и выбелены снаружи и внутри так ярко, что глаза едва могли выно-сить этот блеск. Весь пол в комнате был тоже вымазан глиною, но так был чисто выметен, что на нем можно было лечь, не опасаясь запылить платья. В углу комнаты, у дверей, находилась огромная печь и занимала почти четверть комнаты; сторона ее, обращенная к окнам, была покрыта белыми изразцами, на которых синею краскою были нарисованы подобия человеческим лицам, с желтыми глазами и губами; другая сторона состояла из зеленых гладких изразцов. Окна были невелики, круглы; матовые стекла, пропуская свет, не давали видеть ничего происходящего на дворе. На стене висел портрет деда Остраницы, воевавшего с знаменитым Баторием. Он был изображен почти во весь рост, в кольчуге, с парою пистолетов, заткнутою за пояс; нижняя часть ног до колен не была только видна. Потемневшие краски едва позволяли видеть суровое, мужественное лицо, которому жалость и всё мягкое, казалось, было совершенно неизвестно. Над дверьми висела тоже небольшая картина, масляными красками, изображающая беззаботного запорожца с бочонком водки, с надписью: "Кодак душа правдивая, сорочки не мае", которую и доныне можно иногда встретить в Малороссии. Против дверей - несколько икон, убранных калиною и зелеными цветами, а под ними на длинной деревянной доске нарисованы сцены из священного писания: тут был Авраам, прицеливающийся из пистолета в Исаака; святой Дамиян, сидящий на колу, и другие подобные. Подалее висело несколько турецких саблей, ружье и разной величины пистолеты; неподвижный под образами стол, накрытый чистою скатертью, шитою по краям красным шелком и потемневшим серебром; два странного вида складных стула. В этом состояло убранство комнаты... Остраница между тем теперь только заметил, что стол был уставлен деревянными блюдами с яйцами, маслом и бараниною. Первым его делом было приблизиться к столу и утолить голод, который теперь начал сильнее докучать ему. В это время вошла старая ключница с пасхой, с сметаной, сыром...
   - Вот тебе, паночиньку мой, и разговены! Вот тебе и сметанка!- говорила она.- Куда ж как он проголодался, бедная дытына! Вот как не подавится, бедненький! А я-то думала, а я хлопотала, а я бегала, как бы ему, моему сердечному... А вот господь сподобил, опять вижу тебя. Охо, хо, хо!
   Горпина опять было хотела всплакнуть, но запорожец Пудько, который начал было подремывать,, ёидя возле насыщавшего свой голод рыцаря, устремил на нее глаза и проговорил:
   - Ну, ну, ну! попробуй только зареветь!..
   Это остановило намерение Горпины...
   - Кушай, кушай, сынку мой! ешь на здоровье, ешь, я не мешаю тебе! Голубчик мой! Мы с тобою только раз христосовались. Похристосуемся, мое серденько, похристосуемся!..
   - Еще и христосоваться!- проговорил Пудько сквозь сон и схватил вместо пуги Горпинину ногу.- Пошла, проклятая баба!
   - Ступай, Горпино! полно тебе!- проговорил, поднявшись, Остраница.- А не то я, несмотря на то, что ты стара и что няньчила меня, сниму со стены вот этот батог; видишь ты этот батог?
   Горпина, которая привыкла бояться повелительного голоса своего пана, немедленно повиновалась.
   - Ну, Пудько, где ж Тарас? Что он делает? Что я его не вижу?
   - А что ж ему делать? Известно, что делает: спит где-нибудь.
   - Ну, так пойдем же и мы спать! только не в душной хате, а на вольной земле, под небом.
   Запорожец натянул на себя кобеняк и пошел вслед за Остраницею из светлицы, в которой чуть было не упал, зацепившись за что-то, лежавшее у порога, но голосу которое не дало,- завернувшееся в кожух туловище. Остраница узнал Курника, но заметно было, что он хватил не меньше других, потому что в его словах была страшная противоположность тому, что он говорил в дверях. Даже самый образ выражения был не тот; множество слов вмешивалось таких, которых странно и смешно было от него слышать. Заметно было, что на него много сделали влияния запорожцы. "Эх, славная конница у запорожцев! Торо, торо, торо, гайда, гоп, гоп, гоп! Эка славная конница у запорожцев! Торо, торо, гоп, гоп, гоп! Экая конница! Послушай, любезный, скажи мне: какая у тебя конница? У меня конница запорожская. Откуда ты, мужичок? Зачем ты пришел? Не могу, у меня конница запорожская! Торо, торо, торо, гоп, гоп, гоп!"- и тому подобное. Остраница попробовал было подойти к атаману, которого указал ему Пудько и который лежал, подмостивши себе под голову бочонок, но услышал от него одни совершенно бессвязные слова, из чего он заключил, что все гуляли, как следует, и решился оставить их в покое и присоединиться к другим, которых храпение составляло самую фантастическую музыку. Скоро все уснули.
  

ГЛАВА 4

  
   Однако ж Остраница долго не мог заснуть; напрасно переворачивался он с боку на бок и пробовал все положения: сон убегал его, а думы незваные приходили и силою ложились в его мозгу. Итак, его приезд понапрасну; и столько приготовлений, столько забот - всё по-пустому! Она не хочет ехать с ним. Так вот это та любовь, та горячая, безграничная любовь! Ей жаль матери: для матери готова она забыть свою любовь. Способна ли она для страсти, когда может еще думать при нем об другом, об отце или матери? Нет, нет! Где любовь настоящая, такая, как следует, там нет ни брата, ни отца. "Нет, я хочу,- говорил он, разбрасывая руками,- чтоб она или меня одного, или никого не любила. Целуй, прижимай меня! Пусть жар дыханья твоего пахнёт мне на щеки! Обнимая дрожащие груди твои, прижму тебя к моим грудям... И еще при этом думать об другом!.. О, как чудно, как странно создана женщина! Как приводит она в бешенство! Весь горишь! пламень в сердце, душно, тоска, агония... а сама она, может, и не знает, что творит в нас; она себе так, как ни в чем не бывало, глядит беспечно и не знает, что за муку произвела". Но между тем луна, плывшая среди необозримого синего роскошного неба, и свежий воздух весенней ночи на время успокоили его мысли. Они излились в длинном монологе, из которого, может быть, читатели узнают сколько-нибудь жизнь героя. "И как же ей, в самом деле, оставить бедную мать, которая когда-то ее лелеяла и которую теперь она лелеет, для которой нет ничего и не будет уже ничего в мире, когда не будет ее дочери! Она одна для нее радость, пища, жизнь, защита от отца. Нет, права она. И странная судьба моя! Отца я не видал: его убили на войне, когда меня еще на свете не было. Матери я видел только посинелый и разрезанный труп. Она, говорят, утонула. Ее вытянули мертвую И из утробы ее вырезали меня, бесчувственного, неживого. Как мне спасли жизнь - сам не знаю. Кто спас? Зачем спас? Лучше бы пропал, не живши! Чужие призрели. Еще мал и глуп, я уже наездничал с запорожцами. Опять случай: меня полонили татары. Не годится жить меж ними христианину, пить кобылье молоко, есть конину. Однако ж я был весел душой; ну, вырвусь же когда-нибудь на волю! И вот приехал я на родину, сирота-сиротою. Не встретил никого знакомого. Хотя бы собака была такая, которая знала меня в детстве. Никого, никого! Однако ж, хотя грустная, а всё-таки радость была - и печально, и радостно! Больно было глядеть, как посмеивался католик православному народу, и вместе весело. Подожди, ляше, увидишь, как растопчет тебя вольный рыцарский народ! Что же? Вот тебе и похвалился! Увидел хорошую дивчину - и всё позабыл, всё к чорту. Ох, очи, черные очи! Захотел бог погубить людей за беззаконья, и послал вас. Собиралось компанейство отмстить за ругательства над Христовой верой и за бесчестье народу. Я ни об чем не думал, меня почти силою уже заставили схватиться за саблю. В недобрый час затеялась эта битва. Что-то делают теперь в Польше коронный гетьман, сейм и полковники? Грех лежать на печке. Еще бы можно было поправить; вражья потеря верно б была сильнее, когда бы ударил из засады я. Бежат все запорожцы, увидав, что и Галькин отец держит вражью сторону. А всё вы, черные брови, вы всему виной! И вот я снова приехал сюда с ватагою товарищей; но не правда, и месть, и жажда искупить себе славу силой и кровью завели меня,- всё вы, всё вы, черные брови! Дивно диво - любовь! Ни об чем не думаешь, ничего на свете не хочешь, только сидеть бы возле ней, уставивши на нее очи, прижавши ближе к себе, так, чтобы пылающие щеки коснулись щеки, и всё бы глядеть. Боже, как хороша она была, смеясь! Вот она глядит на меня. СерденьКо мое, Галя, Галюночка, Галочка, Галюня, душка моя, крошка моя! Что-то теперь делаешь ты? Верно, лежишь и думаешь обо мне! Нет, не могу, не в силах оставить тебя, не оставлю ни за что... Как же придумать?.. Голова моя горит, а не знаю, что делать! Поеду к королю, упрошу Ивана Остраницу: он добудет мне грамоту и королевское прощение, и тогда, тогда... бог знает, что тогда будет! Только всё лучше, я буду близ нее жить..." Так раздумывал и почти разговаривал сам с собою Остраница; уже он обнимал в мыслях и свою Галю; вместе уже воображал себя с нею в одной светлице; они хозяйничают в этом земном рае... Но настоящее опять вторгалось в это обворожительное будущее, и герой наш в досаде снова разбрасывал руками; кобеняк слетел с плеч его. Его терзала мысль, каким образом объявить запорожскому атаману, что теперь уже он оставляет свое предприятие и, стало быть, помощь его больше не нужна.
  

ГЛАВА 5

  
   Как только проснулся Остраница, то увидел весь двор, наполненный народом: усы, байбараки, женские парчевые кораблики, белые намитки, синие кунтуши; одним словом, двор представлял игрушечную лавку, или блюдо винегрета, или, еще лучше, пестрый турецкий платок. Со всею этою кучею народа он должен был перецеловаться и принять неимоверное множество яиц, подносимых в шапках, в платках, уток, гусей и прочего - обыкновенную дань, которую подносили поселяне своему господину, который, с своей стороны, должен был отблагодарить угощением. Подносимое принято; и так как яйца, будучи сложены в кучу, казались пирамидою ядер, выставленных на крепости, то против этого хозяин выкатил две страшные бочки горелки для всех гостей, и хуторянцы сделали самое страшное вторжение. Поглаживая усы, толпа нетерпеливо ждала вступить в бой с этим драгоценным неприятелем. И между тем как одна толпа бросилась на столы, трещавшие под баранами, жареными поросятами с хреном, а другая к пустившему хмельный водопад, боясь ослушаться власти атамана, который наконец гостей принимал, держа в руках плеть. Он хлестал ею одного из подчиненных своих, который стоял неподвижно, но только почесываясь я стараясь удерживать свои стенания при каждом ударе. Атаман приговаривал таким дружеским образом, что если бы не было в руках плети, то можно подумать, что он ласкает родного сына. "Вот это тебе, голубчик, за то, чтоб ты знал, как почитать старших! Вот тебе, любезный, еще на придачу! А вот еще один раз! Вот тебе еще другой! Да, голубчик, не делай так! А вот это как тебе кажется? А этот вкусен? Признайся, вкусен? Когда по вкусу, так вот еще! Что за славная плеть! Чудная плеть! Что, как вот это? Нашлись же такие искусники, что так хитро сплели! Что, танцуешь? Тебе, видно, весело? То-то, я знал, что будет весело. Я затем тебя и благословляю так..." Тут атаман, наконец, увидев, что молодой преступник, несмотря на всё старание устоять на месте, готов был закричать, остановился. "Ну, теперь подойди, да поклонись же, да "иже поклонись!"
   Принявший удары, с опущенными глазами, из которых ручьем полились слезы, приблизился и отвесил поклон в ноги.
   - Говори, любезный: благодарю, атаман, за науку!
   - Благодарю, атаман, за науку.
   - Теперь ступай! Гайда! Задай перцю баранам и сивухе!
   - Христос воскрес, атаман! Мы с тобою еще не христосовались.
   - Воистину воскрес!- отвечал атаман.
   - Нет ли у тебя в запасе губки? Охота забирает люльку затянуть.-При этом Остраняца вложил в зубы вытянутую из кармана трубку.
   - Как не быть! Это занятие, когда материя не клеится.
   - Я хотел сказать тебе дело,- примолвил Остраница с некоторою робостью.
   - Гм!- отвечал атаман, вырубливая огонь.
   - Мое дело не клеится.
   - Не клеится?- промолвил атаман, раскуривая трубку.- Погано!
   - Вряд ли нам что-нибудь достанется здесь.
   - Не достанется?.. Погано!
   - Придется нам возвратиться ни с чем.
   - Гм!..
   - Что ж ты скажешь?- спросил Остраница, удивленный таким неудовлетворительным ответом.
   - Когда воротиться,- отвечал запорожец, сплевывая,- так и воротиться.
   Остраницу ободрило такое равнодушие,
   - Только я не пойду с вами; я поеду на время в Варшаву.
   - Гм!- отвечал атаман.
   - Ты, может быть, сердит на меня, что я так обманул и поддел вас? Божусь, что я сам обманут!
   При этом слове грянула музыка, и, вместе с нею, грянуло топанье танцующих. Атаман, с трубкою в зубах, ринулся в кучу танцующей компании, очистил около себя круг и пустился выбивать ногами и навприсядку.
  

ГЛАВА 6

  
   "Что он себе думает, этот дурень Остраница?- говорил старый Пудько.- Щенок! Еще и родниться задумал со мною! Поганый нечестивец! Поди к матери своей, чтоб доносила наперед! И достало духу у него сказать это! Дурень, дурень!- говорил он, дергая рукою, как будто драл кого-нибудь за волоса.- Молод козак, ус еще не прошибся!" Старый Кузубия не мог вынести, когда видел, что младший равняется с старшими. "Знать должен, что кто задумал мстить, тот у того не жди уже милости. Скорее солнце посинеет, вместо дождя посыплются раки с неба, чем я позабуду прошлое. Пропаду, но не забуду! Не хочу! Не хочу! Жинко! Жинко!" Этим восклицанием обыкновенно оканчивал он свою речь, когда бывал сердит, и боже сохрани жинке не явиться тот же час! На эту речь, едва передвигая ноги, пришло или, лучше сказать, приползло иссохнувшее, едва живущее существо. Вид ее не вдруг поражал. Нужно было вглядеться в этот несчастный остаток человека, в это олицетворенное страдание, чтобы ощутить в душе неизъяснимо тоскливое чувство. Представьте себе длинное, всё в морщинах, почти бесчувственное лицо; глаза черные, как уголь, некогда - огонь, буря, страсть, ныне неподвижные; губы какого-то мертвого цвета, но, однако ж, они были когда-то свежи, как румянец на спеющем яблоке. И кто бы подумал, что эти слившиеся в сухие руины черты были когда-то чертовски очаровательны, что движение этих, некогда гордых и величественных, бровей дарило счастие, необитаемое на земле? И всё прошло, прошло незаметно; образовалось, наконец, лишь бесчувственное терпение и безграничное повиновение.
  

---

  

II. КРОВАВЫЙ БАНДУРИСТ

ГЛАВА ИЗ РОМАНА

  
   В 1543 году, в начале весны, ночью, тишина маленького городка Лукомья была смущена отрядом рейстровых коронных войск. Ущербленный месяц, вырезываясь блестящим рогом своим сквозь беспрерывно обступавшие его тучи, на мгновение освещал дно провала, в котором лепился этот небольшой городок. К удивлению немногих жителей, успевших проснуться, отряд, которого прежде одно появление служило предвестием буйства и грабительства, ехал с какою-то ужасающею тишиною. Заметно было, что всю силу напряженного внимания его останавливал тащившийся среди его пленник, в самом странном наряде, какой когда-либо налагало насилие на человека: он был весь, с ног до головы, увязан ружьями, вероятно для сообщения неподвижности его телу. Пушечный лафет был укреплен на спине его. Конь едва ступал под ним. Несчастный пленник давно бы свалился, если бы толстый канат не прирастил его к седлу. Осветить бы месячному лучу хоть на минуту его лицо - и он бы верно блеснул в каплях кровавого пота, катившегося по щекам его! Но месяц не мог видеть его лица, потому, что оно было заковано в железную решетку. Любопытные жители, с разинутыми ртами, иногда решались подступить поближе, но, увидя угрожающий кулак или саблю одного из провожатых, пятились и бежали в свои щедушные домики, закутываясь покрепче в наброшенные на плеча татарские тулупы и продрогивая от свежести ночного воздуха.
   Отряд минул город и приближался к уединенному монастырю. Это строение, составленное из двух совершенно противуположных частей, стояло почти в конце города, на косогоре. Нижняя половина церкви была каменная и, можно сказать, вся состояла из трещин, обожжена, закурена порохом, почерневшая, позеленевшая, покрытая крапивою, хмелем и дикими колокольчиками, носившая на себе всю летопись страны, терпевшей кровавые жатвы. Верх церкви с теми изгибистыми деревянными пятью куполами, которые установила испорченная архитектура византийская, еще более изуродованная варваризмом подражателей, был весь деревянный. Новые доски, желтевшие между почернелыми старыми, придавали ей пестроту и показывали, что еще не так давно она была починена богомольными прихожанами. Бледный луч серпорогого месяца, продравшись сквозь кудрявые яблони, укрывавшие ветвями в своей гуще часть здания, упал "а низкие двери и на выдавшийся над ними вызубренный карниз, покрытый небольшими своевольно выросшими желтыми цветами, которые на тот раз блестели и казались огнями или золотою надписью на диком карнизе. Один из толпы, с неизмеримыми, когда-либо виданными усами, длиннее даже локтей рук его, которого по замашкам и дерзкому повелительному взгляду признать можно было начальником отряда, ударил дулом ружья в дверь. Дряхлые монастырские стены отозвались и, казалось, испустили умирающий голос, уныло потерявшийся в воздухе. После сего молчание снова заступило свое место. Брань на разных наречиях посыпалась из-под огромнейших усов начальника отряда: "Терем-те-те, поповство проклятое! А то я знаю, чем вас разбудить!" Раздался пистолетный выстрел, пуля пробила ворота и шлепнулась в церковное окно, стекла которого с дребезгом посыпались во внутренность церкви. Это произвело смятение в кельях, которые примыкали к церкви; показались огни; связка ключей загремела; ворота со скрыпом отворились,- и четыре монаха, предшествуемые игуменом, предстали бледные, с крестами в руках.
   - Изыдите, нечистые! кромешники!- произнес едва слышным дрожащим голосом настоятель.- Во имя отца и сына и святаго духа, изыди, диаволе!
   - Але то еще и брешет, поганый собака!- прогремел начальник языком, которому ни один человек не мог бы дать имени: из таких разнородных стихий был он составлен.- То брешешь, лайдак, же говоришь, что мы дьяволы; а то мы не дьяволы, мы коронные.
   - Что вы за люди? Я не знаю вас! Зачем вы пришли смущать православную церковь? - произнес настоятель.
   - Я тебе, псяюха, порохом прочищу глаза! Давай нам ключи от монастырских погребов!
   - На что вам ключи от наших погребов?
   - Я, глупый поп, не буду с тобою говорить! Але ты хочешь, басамазенята, поговори з моим конем: нех тебе отвечает из-под...
   - Принеси им, антихристам, ключи, брат Касьян!- простонал настоятель, оборотившись к одному монаху.- Только у меня нет вина! Как бог свят, нет! ни одной бочки, ни бочонка и ничего такого, что бы вам было нужно.
   - А то мне какое дело! Ребята хочут пить. Я тебе говорю, же ты, глупый поп, сена, стойла и пшеницы не дашь лошадям, то я в костел ваш поставлю их и тебя сапогом до морды.
   Настоятель, не говоря ни слова, возвел на них оловянные свои глаза, которые, казалось, давно уже не принадлежали миру сему, потому что не выражали никакой страсти, и встретился с злобно устремившимися на него глазами иезуита. Он отворотился от него и остановил их на странном пленнике с железным наличником. Вид этот, казалось, поразил почти бесчувственного ко всему, кроме церкви, старца.
   - За что вы схватили этого человека? Господи, накажи (их трехипостаоною силою своею! Верно опять какой-нибудь мученик за веру Христову!
   Пленник испустил только слабое стенание.
   Ключи были принесены, и при свете сонно горевшей светильни вся эта ватага подошла ко входу пещеры, находившейся за церковью. Как только опустились они под земляные безобразные своды, могильная сырость обдала всех. В молчании шел начальствовавший отрядом, и непостоянный огонь светильни, окруженный туманным кружком, бросал в лицо ему какое-то бледное привидение света, тогда как тень от бесконечных усов его подымалась вверх и двумя длинными полосами покрывала всех. Одни только грубо закругленные оконечности лица его были определительно тронуты светом и давали разглядеть глубоко бесчувственное выражение его, показывавшее, что всё мягкое умерло и застыло в этой душе; что жизнь и смерть - трын-трава; что величайшее наслаждение - табак и водка; что рай там, где всё дребезжит и валится от пьяной руки. Это было какое-то смешение пограничных наций: родом серб, буйно искоренивший из себя всё человеческое в венгерских попойках и грабительствах, по костюму и несколько по языку поляк, по жадности к золоту жид, по расточительности его козак, по железному равнодушию дьявол. Во всё время казался он спокоен; по временам только шумела между усами его обыкновенная брань, особенно, когда неровный земляной пол, час от часу уходивший глубже вниз, заставлял его оступаться. Тщательно осматривал он находившиеся в земляных стенах норы, совершенно обсыпавшиеся, служившие когда-то кельями и единственными убежищами в той земле, где в редкий год не проходило по степям и полям разрушение, где никто не строил крепких строений и замков, зная, как непрочно их существование. Наконец показалась деревянная, заросшая мхом, зацветшая гнилью дверь, закиданная тяжелыми бревнами и каменьями. Пред ней остановился он и оглянул ее значительно снизу доверху.- "А ну!" - сказал он, мигнувши бровью на дверь, и от его волосистой брови, казалось, пахнул ветер. Несколько человек принялись и не без труда отвалили бревна. Дверь отворилась. Боже! какое ужасное обиталище открылось глазам! Присутствовавшие взглянули безмолвно друг на друга, прежде, нежели осмелились войти туда. Есть что-то могильно-страшное во внутренности земли. Там царствует в оцепенелом величии смерть, распустившая свои костистые члены под всеми цветущими весями и городами, под всем веселящимся, живущим миром. Но если эта дышащая смертью внутренность земли населена еще живущими, теми адскими гномами, которых один вид уже наводит содрогание, тогда она еще ужаснее. Запах гнили пахнул так сильно, что сначала заняло у всех дух. Почти исполинского роста жаба остановилась неподвижно, выпучив свои страшные глаза на нарушителей ее уединения. Это была четырехугольная, без всякого другого выхода, пещера. Целые лоскутья паутины висели темными клоками с земляного свода, служившего потолком. Обсыпавшаяся со сводов земля лежала кучами на полу. На одной из них торчали человеческие кости; летавшие молниями ящерицы быстро мелькали по ним. Сова или летучая мышь были бы здесь красавицами.
   - А чем не светлица? Светлица хорошая!- проревел предводитель.- Терем-те-те! Лысый бес начхай тебе в кашу! Але тебе, псяюхе, тут добре будет спать. Сам ложись на повалки, а под полову подмости ту жабу али возьми ее за женку на ночь!
   Один из коронных вздумал было засмеяться на это, но смех его так страшно беззвучно отдался под сырыми сводами, что сам засмеявшийся испугался. Пленник, который стоял до того неподвижно, был втолкнут на средину и слышал только, как заскрыпела за ним дверь и глухо застучали заваливаемые бревна, свет пропал и мрак поглотил пещеру.
   Несчастный вздрогнул. Ему казалось, что крышка гроба захлопнулась "ад ним, а стук бревен, заваливших вход его, казался стуком заступа, когда страшная земля валится на последний признак существования человека, и могильно-равнодушная толпа говорит, как сквозь сон: "Его нет уже, но он был".
   После первого ужаса он предался какому-то бессмысленному вниманию, бездушному существованию, которому предается человек, когда удар бывает так ужасен, что он даже не собирается с духом подумать о нем и вместо того устремляет глаза на какую-нибудь безделицу и рассматривает ее. Тогда он принадлежит к другому миру и ничего не разделяет человеческого. Видит без мыслей; чувствует, не чувствуя; странно живет. Прежде всего внимание его впилось в темноту. Всё было на время забыто, и ужас ее, и мысль о погребении живого. Он всеми чувствами вселился в темноту. И тогда пред ним развернулся совершенно новый, странный мир. Ему начали показываться во мраке светлые струи - последнее воспоминание света! Эти струи принимали множество разных узоров и цветов. Совершенного мрака нет для глаза. Он всегда, как ни зажмурь его, рисует и представляет цвета, которые видел. Эти разноцветные узоры принимали или вид пестрой шали, или волнистого мрамора, или, наконец, тот вид, который поражает нас своею чудною необыкновенностью, когда рассматриваем в микроскопе часть крылышка или ножки насекомого. Иногда стройный переплет окна,- которого, увы! не было в его темнице,- проносился перед ним. Лазурь фантастически мелькала в черной его раме, потом изменялась в кофейную, потом исчезала совсем и обращалась в черную, усеянную или желтыми, или голубыми, или неопределенного цвета крапинами. Скоро весь этот мир начал исчезать: пленник чувствовал что-то другое. Сначала чувствование это было безотчетное; потом начало приобретать определительность. Он слышал на руке своей что-то холодное; пальцы его невольно дотронулись к чему-то склизкому. Мысль о жабе вдруг осенила его!.. он вскрикнул... и разом переселился в мир действительный. Мысли его окунулись вдруг в весь ужас существенности. К. тому еще присоединилось изнурение сил, ужасный спертый воздух - всё это повергло его в продолжительный обморок.
   Между тем, отряд коронных войск разместился в монастырских кельях, как дома, высылал монахов подчищать конюшни и пировал, радуясь, что наконец схватил того, кто им был нужен!
   - Попался, псяюха!- говорил усастый предводитель.
   - Хотел бы я знать, чего они так быстры на ноги, собачьи дети? Пойдем, хлопцы, доведаемся, кто с ним был, лысый бес начхай ему в кашу!
   Жолнеры опустились вниз, и нашли пленника лежащего без чувств.
   - Дай ему понюхать чего-нибудь!
   Один из них немедленно насыпал ему на руку пороху, к которой прислонилась его голова, и зажег его. Пленник чихнул и поднял голову, будто после беспокойного сна.
   - Толкните его дубиной! рассказывай, терем-те-те, бабий сын! Але кто с тобою разбойничал? Двенадцать дьяблов твоей матке! Где твои ребята?
   Пленник молчал.
   - А то я тебя спрашиваю, псяюха! Скиньте с него наличник! Сорвите с него епанчу! А то лайдак! Але то я знаю добре твою морду: зачем ее прячешь?
   Жолнеры принялись, разорвали верхнюю епанчу тонкого черного сукна, которою закрывался пленник, сорвали наличник... и глазам их мелькнули две черные косы, упавшие с головы на грудь, очаровательная белизна лица, бледного как мрамор, бархат бровей, обмершие губы и девственные обнаженные груди, стыдливо задрожавшие, лишенные покрова.
   Начальник отряда коронных войск окаменел от изумления; команда тоже.
   - Але то баба? - наконец обратился он к ним с таким вопросом.
   - Баба!-отвечали некоторые.
   - А то как могла быть баба? Мы козака ловили.
   Предстоящие пожали плечами.
   - На цугундру бабу! Как ты,- глупая баба - дьявол бы тебя!.. Але как ты смела?.. рассказывай, где тот псяюха, где Остржаница?
   Полуживая не отвечала ни слова.
   - То тебя заставят говорить, лысый бес начхай тебе в кашу! - кричал в ярости воевода.- Ломайте ей руки!
   И два жолнера схватили ее за обнаженные руки, белизною равнявшиеся пыли волн. Раздирающий душу крик раздался из уст ее, когда они стиснули их жилистыми руками своими.
   - Что? скажешь теперь, бесова баба?
   - Скажу!-простонала жертва.
   - Оставь ее! Рассказывай, где тот бабий сын, сто дьяблов его матке!
   - Боже! - проговорила она тихо, сложив свои руки,- как мало сил у женщины! Отчего я не могу стерпеть боли!
   - То мне того не нужно! Мне нужно знать, где он?
   Губы несчастной пошевелились и, казалось, готовы были что-то вымолвить, как вдруг это напряжение их было прервано неизъяснимо странным происшествием: из глубины пещеры послышались довольно внятно умоляющие слова: "Не говори, Ганулечка! Не говори, Галюночка!" Голос, произнесший эти слова, несмотря на тихость, был невыразимо пронзителен и дик. Он казался чем-то средним между голосом старика и ребенка. В нем было какое-то, можно сказать, не человеческое выражение; слышавшие чувствовали, как волосы шевелились на головах и холод трепетно бегал по жилам; как будто бы это был тот ужасный черный голос, который слышит человек перед смертью.
   Допросчик содрогнулся и положил невольно на себя крест, потому, что он всегда считал себя католиком. Минуту спустя уже ему показалось, что это только почудилось. Жолнеры обшарили углы, но ничего не нашли, кроме жаб и ящериц.
   - Говори! - проговорил снова неумолимый допросчик, однако ж не присовокупив на этот раз никакой брани.
   Она молчала.
   - А ну, принимайтесь! - При этом густая бровь воеводы мигнула предстоящим.
   Исполнители схватили ее за руки.
   И те снежные руки, за которые бы сотни рыцарей переломали копья, те прекрасные руки, поцелуй в которые уже дарит столько блаженства человеку, эти белые руки должны были вытерпеть адские мучения! Немногие глаза выдержали бы то ужасное зрелище, когда один из них с варварским зверством свернул ей два пальца, как перчатку. Звук хрустевших костей был тих, но его, казалось, слышали самые стены темницы. Сердцу, с не совсем оглохлыми чувствами не достало бы сил выслушать этот звук. Страшно внимать хрипению убиваемого человека; но если в нем повержена сила, оно может вынести и не тронуться его страданиями. Когда же врывается в слух стон существа слабого, которое ничто пред нашею силою, тогда нет сердца, которого бы даже сквозь самую ярость мести не ужалила ядовитая змея жалости.
   Пленница ни

Другие авторы
  • Голенищев-Кутузов Павел Иванович
  • Маклакова Лидия Филипповна
  • Джером Джером Клапка
  • Ковалевская Софья Васильевна
  • Пушкин Василий Львович
  • Барыкова Анна Павловна
  • Воинов Иван Авксентьевич
  • Унсет Сигрид
  • Бекетова Мария Андреевна
  • Мазуркевич Владимир Александрович
  • Другие произведения
  • Клычков Сергей Антонович - Князь мира
  • Грот Константин Яковлевич - Василий Николаевич Семенов, литератор и цензор
  • Шиллер Иоганн Кристоф Фридрих - Стихотворения
  • Белинский Виссарион Гргорьевич - Горе от ума. Комедия в 4-х действиях, в стихах.
  • Богданович Ангел Иванович - Памяти В. Г. Белинского
  • Рунеберг Йохан Людвиг - Иоганн Людвиг Рунеберг: биографическая справка
  • Киреевский Иван Васильевич - Речь Шеллинга
  • Шекспир Вильям - Макбет
  • Леонтьев Константин Николаевич - Славянофильство теории и славянофильство жизни
  • Лелевич Г. - Стихотворения
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 400 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа