моим сновидением, и я не просыпался, но кто-то трогал меня за плечо.
- Лопатин, проснитесь, - говорил голос. Я вскочил на ноги и увидел Бессонова.
- Это вы, Сергей Васильевич?
- Я... Не ждали так рано? - тихо сказал он. - Говорите тише: я не хотел бы разбудить горбуна.
- Что вам нужно?
- Оденьтесь, умойтесь; я скажу. Пойдемте в другую комнату. Пусть он спит.
Я забрал под мышку платье и сапоги и вышел одеваться в мастерскую. Бессонов был очень бледен.
- Вы, кажется, не спали эту ночь? - спросил я.
- Нет, спал. Встал очень рано и работал. Скажите, чтобы нам дали чаю, и поговорим. Кстати, покажите вашу картину.
- Не стоит теперь, Сергей Васильевич. Вот погодите, скоро кончу ее в исправленном и настоящем виде. Может быть, вам неприятно, что я поступил против вашего желания, но вы не поверите, как я рад, что кончу, что это так случилось. Лучше Надежды Николаевны я и ожидать для себя ничего не мог.
- Я не допущу того, чтобы вы писали с нее, - глухо сказал он.
- Сергей Васильевич, вы, кажется, пришли ссориться со мной?
- Я не допущу ее бывать у вас каждый день, проводить с вами целые часы... Я не позволю ей.
- Есть ли у вас такая власть? Как вы можете не позволить ей? Как вы можете не позволить мне? - спрашивал я, чувствуя, что начинаю раздражаться.
- Власть... Власть... Нескольких слов будет довольно. Я напомню ей, что такое она. Я скажу ей, что такое вы. Я скажу ей о вашей сестре, Софье Михайловне...
- Я не позволю вам заикаться о моей сестре. Если есть у вас право на эту женщину, - пусть правда то, что вы мне говорили о ней, пусть она пала, пусть десятки люден имеют на нее такие же права, как вы, - у вас есть право на нее, но у вас нет прав на мою сестру. Я запрещаю вам говорить ей что-нибудь о сестре! Слышите?
Я чувствовал, что голос мой зазвенел угрозой. Он начинал выводить меня из себя.
- Так вот как! Вы показываете когти! Я не знал, что они у вас есть. Хорошо, вы правы: на Софью Михайловну я не имею никаких прав. Я не осмелюсь поминать имя ее всуе. Но эта... эта...
Он в волнении несколько раз прошелся из угла в угол комнаты. Я видел, что он взволнован серьезно. Я не понимал, что с ним делается. В прошлый наш разговор он и словами и тоном своим выразил такое нескрываемое презрение к этой женщине, а теперь... Неужели?..
- Сергей Васильевич, - сказал я, - вы любите ее! Он остановился, взглянул на меня странным взглядом и отрывисто промолвил:
- Нет.
- Что же вас точит? Из-за чего вы подняли всю эту бурю? Не могу же я поверить, что вы печетесь о спасении моей души из когтей этого воображаемого дьявола.
- Это мое дело, - сказал он. - Но помните, что каким бы то ни было путем, а я помешаю вам... Я не позволю! Слышите? - задорно крикнул он.
Я почувствовал, что кровь бросилась мне в голову. В том углу, где я стоял в это время спиною к стене, был навален разный хлам: холсты, кисти, сломанный мольберт.
Тут же стояла палка с острым железным наконечником, к которой во время летних работ привинчивается большой зонт. Случайно я взял в руки это копье, и когда Бессонов сказал мне свое "не позволю", я со всего размаха вонзил острие в пол. Четырехгранное железо ушло в доски на вершок.
Я не сказал ни слова, но Бессонов взглянул на меня изумленными и даже, как мне показалось, испуганными глазами.
- Прощайте, - сказал он. - Я ухожу. Вы чересчур раздражены.
Я уже успел успокоиться.
- Постойте, - сказал я. - Останьтесь.
- Нет, мне нужно. До свидания!
Он ушел. Я с усилием вытащил копье из пола и помню, что коснулся пальцем слегка нагревшегося блестящего железа. Мне в первый раз пришло в голову, что это - страшное оружие, которым легко положить человека на месте.
Гельфрейх ушел в академию, я не без волнения ожидал свою натурщицу. Я поставил совсем новый холст и приготовил все нужное.
Я не могу сказать, чтобы я думал тогда только о своей картине. Я вспоминал вчерашний вечер с его странной, еще не виданной мною обстановкой, неожиданную и счастливую для меня встречу, эту странную женщину, падшую женщину, которая сразу привлекла все мои симпатии, странное поведение Бессонова... Что ему нужно от меня? Не любит ли он ее в самом деле? Зачем тогда это презрительное отношение к ней? Разве не мог бы он спасти ее?
Я думал обо всем этом, а рука с углем ходила по холсту; я делал наброски позы, в которой хотел представить Надежду Николаевну, и стирал их один за другим.
Ровно в одиннадцать часов зазвенел колокольчик. Через минуту она в первый раз показалась на пороге моей комнаты. О, как я помню ее бледное лицо, когда она, волнуясь и стыдясь (да, стыд сменил ее вчерашнее выражение), молча стояла в дверях! Она точно не смела войти в эту комнату, где нашла потом свое счастье, единственную свою светлую полосу жизни и... гибель. Не ту гибель, о которой говорил Бессонов... Я не могу писать об этом. Я подожду и успокоюсь.
Соня не знает, что я пишу эти горькие страницы. По-прежнему каждый день она сидит у моей постели или кресла. Часто заходит ко мне и мой друг, мой бедный горбатый. Он очень похудел и осунулся и большею частью молчит. Соня говорит, что он упорно работает... Дай бог ему счастья и успеха!
Она пришла, как обещала, ровно в одиннадцать часов. Она вошла робко, застенчиво ответив на мое приветствие, и молча села на кресло, стоявшее в углу мастерской.
- Вы очень точны, Надежда Николаевна, - сказал я, накладывая краски на палитру.
Она взглянула на меня и ничего не ответила.
- Я не знаю, как благодарить вас за ваше согласие... - продолжал я, чувствуя, что краснею от смущения. Я хотел сказать ей что-то совсем другое. - Я так долго не мог найти натурщицы, что совсем было бросил картину.
- Разве у вас при академии их нет? - спросила она.
- Есть, но они мне не годились. Посмотрите вот это лицо.
Я достал из лежавшей на столе кучи всякого хлама карточку Анны Ивановны и подал ей. Она взглянула и слабо улыбнулась.
- Да, это вам не годится, - сказала она. - Это не Шарлотта Корде.
- Вы знаете историю Шарлотты Корде? - спросил я. Она взглянула на меня с странным выражением удивления, смешанного с каким-то горьким чувством.
- Почему же мне не знать? - спросила она. - Я кое-чему училась. Я забыла теперь многое, ведя эту жизнь, и все-таки кое-что помню. А таких вещей забыть нельзя...
- Где вы учились, Надежда Николаевна?
- Зачем вам знать это? Если можно, будем начинать. Тон ее вдруг изменился: она проговорила эти слова отрывисто и мрачно, как говорила вчера Бессонову.
Я замолчал. Достав из шкафа давно уже сшитое мною синее платье, чепчик и все принадлежности костюма Шарлотты, я попросил ее выйти в другую комнату и переодеться. Я едва успел приготовить все, что мне было нужно для работы, как она уже вернулась.
Передо мной стояла моя картина.
- Ах, боже мой! Боже мой! - заговорил я с восторгом. - Как это хорошо, как это хорошо! Скажите, Надежда
Николаевна, не виделись ли мы прежде? Иначе это невозможно объяснить. Я представлял себе свою картину именно такой, как вы теперь. Я думаю, что я вас видел где-нибудь. Ваше лицо, может быть, бессознательно запечатлелось в моей памяти... Скажите, где я видел вас?
- Где вы могли видеть меня? - переспросила она. - Не знаю. Я не встречалась с вами до вчерашнего дня. Начинайте, пожалуйста. Поставьте меня, как нужно, и пишите.
Я попросил ее стать на место, поправил складки платья, слегка коснулся ее рук, придав им то беспомощное положение, какое всегда представлял себе, и отошел к мольберту.
Она стояла передо мною... Она стоит передо мною и теперь, вот тут, на этом холсте... Она, как живая, смотрит на меня. У нее то же печальное и задумчивое выражение, та же черта смерти на бледном лице, какие были в то утро.
Я стер все начерченное углем на холсте и быстро набросал Надежду Николаевну. Потом я стал писать. Никогда - ни прежде, ни после - мне не удавалось работать так быстро и успешно. Время летело незаметно, и только через час я, взглянув на лицо своей модели, увидел, что она сейчас упадет от усталости.
- Простите, простите меня... - сказал я, сводя ее с возвышении, на котором она стояла, и усаживая в кресло. - Я совсем измучил вас.
- Ничего, - ответила она, бледная, но улыбающаяся. - Уж если зарабатывать себе хлеб, то нужно пострадать немножко. Я рада, что вы так увлеклись. Можно посмотреть? - сказала она, кивнув головой на картину, лица которой она не видела.
- Конечно, конечно!
- Ах, какая мазня! - вскрикнула она. - Я никогда еще не видела начала работы художника. И как это интересно!.. К знаете, уже в этой мазне я вижу то, что должно быть... Вы задумали хорошую картину, Андрей Николаевич... Я постараюсь сделать все, чтобы она вышла... насколько от меня это зависит.
- Что же вы можете сделать?
- Я говорила вчера... Я сделаю вам выражение. Вам будет легче работать,..
Она быстро стала на свое место, подняла голову, уронила белые руки, и на ее лице отразилось все, о чем мечтал я для своей картины. Тут были решимость и тоска, гордость и страх, любовь и ненависть...
- Так? - спросила она. - Если так, то я буду стоять сколько угодно.
- Лучше мне ничего не нужно, Надежда Николаевна; но ведь вам будет трудно сохранять подолгу такое выражение. Благодарю вас. Посмотрим. До этого еще далеко... Позвольте просить вас позавтракать со мною...
Она долго отказывалась, но потом согласилась.
Моя поилица и кормилица Агафья Алексеевна принесла завтрак; мы в первый раз сели за стол вместе. Сколько раз это случалось потом!.. Надежда Николаевна ела мало и молча; она, видимо, стеснялась. Я налил в ее стакан вина, которое она выпила почти сразу. Румянец заиграл на ее бледных щеках.
- Скажите, - вдруг спросила она, - вы давно знаете Бессонова?
Я не ожидал этого вопроса. Вспомнив все, что произошло между мною и Бессоновым из-за нее, я смутился.
- Отчего вы краснеете? Впрочем, все равно; только ответьте мне на вопрос.
- Давно. С детства.
- Он хороший человек?
- Да, по-моему, он хороший человек. Он честен, много работает. Он очень талантливый человек. Он хорошо относится к матери.
- У него есть мать? Где она?
- В ***. Там у нее есть маленький домик. Он высылает ей деньги и сам иногда туда ездит. Я никогда не видал матери, более влюбленной в сына.
- Зачем же он не возьмет ее сюда?
- Кажется... она сама не хочет... Впрочем, не знаю... Дом у нее там, она привыкла.
- Это неправда, - задумчиво сказала Надежда Николаевна. - Он не берет матери сюда потому, что думает, что она помешает ему. Я не знаю, я только думаю так... Она стеснит его. Это провинциалка, вдова какого-нибудь мелкого чиновника. Она будет шокировать его.
Она произнесла слово "шокировать" едко и с расстановкой.
- Я не люблю этого человека, Андрей Николаевич, - сказала она.
- За что? Он все-таки хороший человек.
- Я не люблю его... И боюсь его... Ну, будет; пойдем работать.
Она стала на место. Короткий осенний день приходил к концу.
Я работал до сумерек, давая иногда вздохнуть Надежде Николаевне, и только когда краски начали смешиваться в своих цветах и стоявшая передо мною на возвышении модель уже подернулась сумраком, я положил кисти... Надежда Николаевна переоделась и ушла.
В тот же день вечером я перевез Семена Ивановича к себе. Он жил на Садовой, в огромном, снизу доверху набитом жильцами доме, занимавшем почти целый квартал между тремя улицами. Наиболее аристократическая часть дома, выходившая на Садовую, была занята меблированными комнатами отставного капитана Грум-Скжебицкого, отдававшего свои довольно грязные и довольно большие комнаты начинающим художникам, небедным студентам и музыкантам. Таков был преимущественный состав жильцов сурового капитана, строго наблюдавшего за благочинием своего, как он выражался, "отеля".
Я поднялся по витой чугунной лестнице и вошел в коридор. Из-за первой двери слышались беглые пассажи скрипки, немного дальше завывала виолончель, а где-то в конце коридора гремел рояль. Я постучал в дверь Гельфрейха.
- Войдите! - закричал он тоненьким голосом.
Он сидел на полу и в огромный ящик укладывал свои пожитки. Чемодан, уже завязанный, лежал возле. В ящик Семен Иванович клал вещи, не придерживаясь какой-нибудь системы: на дно была положена подушка, на нее - развинченная и завернутая в бумагу лампа, затем кожаный тюфячок, сапоги, куча этюдов, ящик с красками, книги и всякая мелочь. Рядом с ящиком сидел большой рыжий кот и смотрел в глаза хозяину. Этот кот, по словам Гельфрейха, состоял у него на постоянной службе.
- Я уже готов, Андрей, - сказал Гельфрейх. - Я очень рад, что ты меня к себе берешь. Ну, скажи, был сегодня сеанс? Пришла она?
- Пришла, пришла, Сеня... - ответил я, торжествуя в душе. - Помнишь, ночью ты сказал одну фразу... что ты отдал бы свою левую руку?
- Ну? - спросил он, сев на ящик и улыбаясь.
- Я немного понимаю тебя, Сеня...
- Вот видишь! Ах, Андрей, Андрей, вытащи ее! Я не могу. Я глупый, горбатый черт. Ты сам очень хорошо знаешь, что я не протащу через всю жизнь, долгую жизнь, и тяжести одного себя без посторонней помощи, без твоей, например, а уж другого кого-нибудь поддерживать... куда мне! Мне самому нужно, чтобы меня спасали от пьянства, брали к себе, заставляли работать, держали у себя мои деньги, писали корзинки, диваны и всякую обстановку для моих котов. Ах, Андрей, что бы я без тебя делал?
И во внезапном порыве нежности Сенечка вдруг соскочил со своего ящика, подбежал ко мне, обхватил меня руками и прижал голову к моей груди. Его мягкие шелковистые волосы касались моих губ. Затем так же быстро он оставил меня, побежал в угол комнаты (я имею сильное подозрение, что дорогой он стер слезинку) и уселся в кресло, стоявшее в углу, в тени.
- Ну, видишь, куда же мне! Ноты... ты - другое дело. Вытащи ее, Андрей!
Я молчал.
- Был еще один человек, который бы мог, - продолжал Семен Иванович, - но он не захотел.
- Бессонов? - спросил я.
- Да, Бессонов.
- Он давно с нею знаком, Сенечка?
- Давно; раньше меня. У этого человека в голове всё ящики и отделеньица; выдвинет один, достанет билетик, прочтет, что там написано, да так и действует. Представился ему вот этот случай. Видит, падшая девушка. Ну, он сейчас себе в голову (а там у него все по алфавиту), достал, прочел: они не возвращаются никогда.
Семен Иванович не стал говорить дальше. Он облокотился подбородком на руку и задумчиво смотрел мне прямо в лицо.
- Ты расскажи мне, как они познакомились. Что за странные отношения между ними?
- После, Андрей; теперь не стану. Да, может быть, она и сама тебе расскажет. Напрасно я сказал: "может быть", наверное расскажет. Ты у меня ведь вот какой... - улыбнувшись, сказал Семен. - Поедем, нужно расплатиться с капитаном.
- Деньги у тебя есть?
- Есть, есть. Выручают коты.
Он вышел в коридор, крикнул что-то прислуге, и через минуту явился сам капитан. Это был крепкий, коренастый старик, очень свежий, с гладко выбритым лицом. Войдя в комнату, он щегольски расшаркался и подал Гельфрейху руку, мне же сделал только безмолвный поклон.
- Что пану требуется? - спросил он вежливо.
- Я уезжаю от вас, капитан.
- То есть воля пана, - ответил он, пожимая плечами. - Я был очень доволен вами, милостивый государь. Я рад, когда в моем отеле проживают прекрасные, образованные люди... Пан друг также художник? - спросил он, обращаясь ко мне с вторичным и весьма изящным поклоном. - Рекомендую себя: капитан Грум-Скжебицкий, старый солдат.
Я протянул ему руку и назвал свое имя.
- Пан Лопатин! - воскликнул капитан, выражая на своем лице почтительное удивление. - То есть известное имя. От всех учеников академии слышал. Очень счастлив знакомством. Желаю вам иметь славу Семирадского и Матейки... Куда же вы переезжаете? - спросил капитан Гельфрейха.
- А вот к нему... - смущенно улыбаясь, ответил Гельфрейх.
- Хотя вы и отнимаете у меня превосходного квартиранта, но я не огорчен. Дружба - это такое право... - сказал капитан, опять кланяясь. - Сейчас я принесу свою книгу...
Он вышел, бодро подняв голову. В его походке было что-то воинственное.
- Где он служил? - спросил я Сеню.
- Не знаю; только он не русский капитан. Я узнал в паспорте; он просто дворянин Ксаверий Грум-Скжебицкий. По секрету он всем говорит, что был в повстаньи. На стене у него и теперь висит "дупельтовка".
Капитан принес свою книгу и счеты. Справившись с книгой и пощелкав минуты две на счетах, он объявил сумму, которую должен был ему Гельфрейх за квартиру до конца месяца и за обеды. Семен Иванович расплатился, и мы весьма дружелюбно, расстались. Когда вынесли вещи, Семен Иванович взял под мышку рыжего кота, давно уже беспокойно тершегося у его ног, подняв хвост палочкой вверх и изредка коротко мяукая (вероятно, опустошенный вид комнаты привел его в тревожное настроение), и мы уехали.
Прошло еще три или четыре сеанса. Надежда Николаевна приходила ко мне в десять или одиннадцать часов и оставалась до сумерек. Не раз я просил ее остаться пообедать с нами, но она всегда, как только кончался сеанс, поспешно уходила в другую комнату, переодевалась из синего платья в свое черное и тотчас же прощалась.
Ее лицо за эти несколько дней сильно изменилось. Какое-то мрачное и тоскливое выражение замечалось около ее губ и в впадинах ее серых глаз. Она редко говорила со мною и немного оживлялась только тогда, когда в мастерской сидел за своим мольбертом Гельфрейх, продолжавший, несмотря на мои уговаривания приняться за что-нибудь серьезное, писать одну кошку за другой. Кроме рыжего натурщика, в нашей квартире откуда-то появилось штук пять или шесть разнообразного возраста, пола и цвета кошек, которых Агафья Алексеевна беспрекословно кормила, хотя и вела с ними беспрерывную войну, выражавшуюся преимущественно в том, что она, забирая их по нескольку под мышку, выкидывала на черную лестницу. Но коты жалобно покрикивали у дверей, и мягкое сердце нашей домоправительницы не выдерживало: дверь отворялась, и натурщики снова овладевали квартирой.
Как живо вспоминаются мне эти долгие, тихие сеансы! Картина подходила к концу, и тяжелое, неопределенное чувство закрадывалось постепенно в мою грудь. Я чувствовал, что, когда Надежда Николаевна перестанет быть нужна мне как натурщица, мы расстанемся. Я вспомнил наш разговор с Гельфрейхом в день его переезда; часто, когда я вглядывался в ее бледное, мрачное лицо, в ушах моих звенели слова: "Ах, Андрей, Андрей, вытащи ее!"
Вытащить ее! Я не знал о ней почти ничего. Я но знал даже, где она живет. Она переехала со старой квартиры, куда провожал ее Гельфрейх после вечера нашей встречи, на другую квартиру, и Сеня не мог добиться от нее - куда. Ни он, ни я не знали ее фамилии.
Я помню, как однажды я спросил ее об этом на сеансе, когда Гельфрейха не было. В то утро он ушел в академию (я заставил его хоть изредка ходить в этюдный класс), и мы целый день провели одни. Надежда Николаевна была немного веселее обыкновенного, немного разговорчивее. Ободренный этим, я осмелился сказать:
- Надежда Николаевна, я до сих пор не знаю, как ваша фамилия.
Она как будто не заметила моего вопроса. Неуловимая тень пробежала по ее лицу, и, на мгновение сомкнув губы, как будто что-то поразило ее, она продолжала говорить. Она говорила тогда о Гельфрейхе, и я видел, что она подыскивает сказать что-нибудь, чтобы заговорить меня и замять мой вопрос. Наконец она замолчала.
- Надежда Николаевна, - сказал я, - скажите, за что вы не доверяете мне? Показал ли я хоть чем-нибудь...
- Оставьте это, - печально ответила она. - Я не доверяю вам? Полноте... Зачем мне вам не доверять? Что можете вы сделать мне дурного?
- Отчего же вы...
- Оттого, что не нужно. Пишите, пишите, скоро темно будет... - сказала она, стараясь говорить веселее. - И Семен Иванович скоро придет; что вы ему покажете? Вы сегодня ничего не сделали. У нас и так все время проходит в разговорах.
- Успеем... я устал... Если угодно, сойдите с места. Отдохните немного.
Она сошла с места и села на стул, стоявший в углу. Я сел на другом конце комнаты. Мне страстно хотелось разговориться с нею, расспросить ее, но я чувствовал, что с каждым сеансом это становится труднее и труднее. Я смотрел, как она сидела, сгорбившись, охватив колени сжатыми руками и опустив неподвижные глаза в какую-то точку пола. Один из Сенечкиных котов терся около ее платья и дружелюбно засматривал ей в лицо, напевая свою добродушную и тихую песенку. Она, казалось, оцепенела в этой позе... Что делалось в этой гордой и несчастной душе?
Гордой! Да, не пустое слово сорвалось у меня с пера. И тогда я уже думал, что ее гибель произошла оттого, что она не гнулась. Быть может, сделав какую-нибудь уступку, она жила бы, как все, была бы интересной барышней "с загадочными глазами", потом вышла бы замуж, потом погрузилась бы в море бесцельного существования бок о бок с супругом, занятым необычайно важными делами на какой-нибудь службе. Она наряжалась бы, устраивала у себя журфиксы, воспитывала бы детей ("сын в гимназии, дочь в институте"), занималась бы слегка благотворительностью и, пройдя назначенный ей господом путь, дала бы своему супругу случай уведомить на другой день в "Новом времени" о своем "душевном прискорбии". Но она выбита из седла. Что же заставило ее сойти с проторенной колеи жизни "порядочной женщины"? Я не знал этого и мучительно старался прочесть что-нибудь на ее лице. Но оно оставалось неподвижно, все так же глаза ее были устремлены на одну точку.
- Я отдохнула, Андрей Николаевич, - вдруг сказала она, подняв голову. Я встал, посмотрел на нее, потом на холст и ответил:
- Я сегодня не могу больше работать, Надежда Николаевна.
Она взглянула на меня, хотела что-то сказать, но удержалась и молча вышла из комнаты, чтобы переодеться. Помню, что я бросился в кресло и закрыл лицо руками. Тоскливое, непонятное мне самому чувство влилось мне в грудь; смутное ожидание чего-то неизвестного и страшного, страстное желание сделать что-то, в чем я сам не мог дать отчета, и нежность к этому несчастному существу, вместе с каким-то боязливым ощущением, которое она поселяла во мне своим присутствием, - все слилось в одно давящее впечатление, и я не помню, сколько времени провел я, погруженный почти в полное забытье.
Когда я очнулся, она стояла передо мной уже одетая в свое платье.
- До свиданья!
Я встал и подал ей руку.
- Подождите немного... Мне хочется сказать вам кое-что.
- Что такое? - спросила она озабоченно.
- Много, много, Надежда Николаевна... Посидите вы хоть один раз, бога ради, не как натурщица.
- Не как натурщица? Чем я могу быть для вас еще? Не дай бог быть мне для вас не натурщицей, а тем, чем я была... чем я есть, - быстро поправилась она. - Прощайте... Вы скоро кончите картину, Андрей Николаевич? - спросила она у дверей.
- Не знаю... Я думаю, еще недели две или три я буду просить вас бывать у меня.
Она молчала, как будто не решаясь сказать мне, что хотела.
- Вам что-нибудь нужно, Надежда Николаевна?
- Не нужно ли еще кому-нибудь... из ваших товарищей... - проговорила она, запинаясь.
- Натурщицы, - перебил я. - Я постараюсь устроить это, непременно постараюсь, Надежда Николаевна.
- Благодарю вас. Прощайте.
Я не успел протянуть ей руку, как позвонили. Она побледнела и опустилась на стул. Вошел Бессонов.
Он вошел с веселым и развязным видом. Мне показалось сперва, что он немного похудел за эти несколько дней, в которые мы не виделись; но через минуту я подумал, что ошибся. Он весело поздоровался со мной, поклонился Надежде Николаевне, которая продолжала сидеть на своем стуле, и заговорил очень оживленно:
- Я зашел посмотреть. Меня очень интересует ваша работа. Мне хочется узнать, действительно ли вы можете сделать что-нибудь, даже и теперь, когда у вас есть модель, лучше которой, кажется, вам ничего не нужно.
Он мельком взглянул на Надежду Николаевну. Она сидела по-прежнему. Я ожидал, что она уйдет, и мне хотелось этого, но она оставалась, как прикованная к своему стулу, молча и не спускала глаз с Бессонова.
- Это правда, - ответил я. - Лучше мне ничего не нужно. Я очень благодарен Надежде Николаевне за ее согласие.
Говоря это, я откатил мольберт от стены и поставил его как следует.
- Можете смотреть, - сказал я.
Он впился в картину глазами. Я видел, что она поразила его, и мое авторское самолюбие было приятно задето.
Надежда Николаевна вдруг встала.
- До свиданья, - сказала она глухо.
Бессонов порывисто обернулся и сделал несколько шагов по направлению к ней.
- Куда же вы, Надежда Николаевна? Я так давно вас не видел, и когда встретился с вами здесь почти случайно, вы как будто бежите от меня. Подождите хоть немного, хоть пять минут: мы выйдем вместе, и я провожу вас. Я никак не мог вас найти. На вашей прежней квартире мне сказали, что вы уехали из города; я знал, что это неправда. Я справлялся в адресном столе, но там еще не было вашего адреса. Я хотел справиться еще раз завтра, надеясь, что ваш адрес там уже должен быть; но теперь, конечно, это не нужно: вы сами скажете, где вы живете; я провожу вас.
Он говорил быстро и с новым, неизвестным еще для меня в его устах, оттенком нежности. Как не похож был его настоящий тон на тот, которым он говорил с Надеждой Николаевной в тот вечер, когда мы с Гельфрейхом столкнулись с ними обоими!
- Не нужно, Сергей Васильевич, благодарю вас, - ответила Надежда Николаевна, - я дойду и одна. Провожатых мне не нужно, а... с вами, - тихо договорила она, - мне говорить не о чем.
Он сделал движение рукой, хотел сказать что-то, но только один какой-то странный звук вылетел из его груди. Я видел, что он сдерживает себя... Он прошел несколько шагов по комнате и потом, обернувшись к ней, тихо сказал:
- Ступайте... Если я вам не нужен, тем лучше для нас обоих... может быть, для всех троих...
Она ушла, слабо пожав мою руку; мы остались одни. Скоро пришел Гельфрейх; я предложил Бессонову остаться с нами обедать. Он отвечал не сразу, занятый какою-то мыслью, но потом вдруг опомнился и сказал:
- Обедать? Пожалуй... Я давно у вас не был. Я хотел бы сегодня разговориться.
И он действительно разговорился. В начале обеда он большею частью молчал или давал отрывистые реплики Сенечке, без умолку говорившему о своих котах, которых он непременно бросит, и о том, что нужно же наконец приняться за настоящую работу; но потом, может быть под влиянием двух стаканов вина, оживление Гельфрейха сообщилось и ему, и я должен сказать, что никогда не видел его таким живым и красноречивым, как за этим обедом и в тот вечер. Под конец он вполне овладел разговором и читал нам целые лекции о внутренней и внешней политике; два года писанья передовых статей по всевозможным вопросам сделали его способным говорить весьма свободно обо всех этих вещах, о которых мы с Гельфрейхом, занятые своими этюдами, знали очень мало.
- Семен Иванович, - сказал я, когда ушел Бессонов, - ведь Бессонову известна фамилия Надежды Николаевны.
- Почем ты знаешь? - спросил Гельфрейх.
Я рассказал ему сцену, происходившую до его прихода.
- Что же ты не спросил его? Впрочем, я понимаю; я узнаю сам...
Почему я в самом деле не спросил Бессонова? Я и теперь не могу ответить на этот вопрос. Тогда я еще ничего не понимал в отношениях его к Надежде Николаевне. Но смутное предчувствие чего-то необыкновенного и таинственного, что должно было случиться между этими людьми, уже и тогда наполняло меня. Я хотел остановить Бессонова в его горячей речи об оппортюнизме, хотел прервать его изложение спора о том, развивается ли в России капитализм или не развивается, но всякий раз слово останавливалось у меня в горле.
Я сказал это Гельфрейху. Я сказал ему это так:
- Я сам не знаю, что мешает мне говорить о ней просто. Между ними что-то есть. Я не знаю, что...
Сенечка,- ходивший по комнате, помолчал, подошел к темному окну и, смотря куда-то в черное пространство, ответил:
- А я знаю. Он презирал ее, а теперь начинает любить. Потому что видит... О, какое черствое, эгоистическое сердце и завистливое сердце у этого человека, Андрей! - воскликнул он, обратясь ко мне и потрясая обеими руками. - Берегись, Андрей!..
Завистливое сердце? Завистливое... Чему оно может завидовать?
Из дневника Бессонова. Вчера Лопатин с Гельфрейхом встретили нас с Надей. Вопреки моему желанию, они познакомились. Сегодня утром я поехал к нему и хотел не допустить этого сближения, но не был в состоянии ничего сделать. Они будут видеться, будут каждый день просиживать по нескольку часов вместе, и я знаю, чем это кончится.
Я тщетно стараюсь решить вопрос, почему я принял такое горячее участие во всем этом деле? Не все ли мне равно? Положим, я знаю Лопатина много лет и, кажется, искренно симпатизирую этому талантливому юноше. Я не хотел бы ему зла, а сближение с падшей женщиной, прошедшей огонь и воду, это - зло, особенно для такой нетронутой натуры, как он. Я знаю эту женщину сравнительно давно. Я узнал ее, когда она уже была тем, что есть. Я должен признаться перед самим собою, что было время, когда слабость овладела мной, и я, увлеченный ее не совсем обыкновенной внешностью и, как мне казалось, недюжинным внутренним содержанием, думал о ней больше, чем бы следовало. Но скоро я победил себя. Зная уже давно, что легче "верблюду пройти в игольное ушко", чем женщине, вкусившей этого яда, вернуться к нормальной и честной жизни, и присматриваясь к ней самой, я убедился, что в ней нет никаких задатков для того, чтобы она могла составить исключение из общего правила, и с болью в душе я решил предоставить ее судьбе. Тем не менее я продолжал с нею видеться.
Никогда не прощу себе ошибки, сделанной мною в тот вечер, когда Лопатин пришел жаловаться на свою неудачу. Я проговорился ему, сказав, что у меня есть на примете субъект, годный в натурщицы. Не понимаю, как Гельфрейх не сообщил ему об этом раньше: он знает ее так же давно, как я, если еще не дольше.
Моя неосторожность и запальчивость сегодня погубили все дело. Следовало быть мягче; я же вывел этого мягкосердечного человека из себя. Он схватил какое-то копье и воткнул его в пол, так что стекла задрожали, и я, видя, что он раздражен до последней степени, должен был уйти.
Я несколько дней не видел Лопатина. Вчера встретил на улице Гельфрейха и осторожно навел разговор на его приятеля.
Она бывает у него каждый день; картина подвигается быстро. Как она себя ведет? Скромно, с достоинством. Всегда молчит. Одета в черное, бедно. Берет за сеансы деньги. Ну, а Лопатин? Лопатин очень рад, что нашел себе такую натурщицу; сначала очень повеселел, а теперь немного задумывается.
- Я не знаю, Бессонов, почему вы так интересуетесь всем этим, - сказал мне в заключение горбатый. - Вы никогда не принимали в этой женщине никакого участия. А было время, когда вы легко могли бы спасти ее... Теперь уже, конечно, поздно... то есть поздно для вас...
Поздно для вас!.. Поздно для вас!.. Что он хотел сказать этим? Не то ли, что если поздно для меня, то не поздно для его друга? Глупцы!
Как! И этот Гельфрейх, который считает себя его другом, который знает лучше, чем я, его отношения к сестре-невесте, - и он не понимает, какое зло творят они? Они не спасут эту женщину; Лопатин разобьет сердце любящей девушки и свое...
Я чувствую, что я должен, обязан сделать что-нибудь. Я пойду завтра к Лопатину днем и постараюсь убедиться сам, как далеко зашло дело. А сегодня отправлюсь к ней.
Я был у нее и не нашел: она переехала неизвестно куда. Мне сказали, что она распродала свои платья. Я попробовал искать ее, но, несмотря на адресный стол и услуги дворников, не мог найти ее следа. Завтра иду к Лопатину.
Необходимо оставить свой прежний образ действий. Я ошибся в Лопатине: я думал, судя по его мягкости, что с ним можно говорить повелительным тоном; нужно сказать, что прежние наши отношения до некоторой степени оправдывали такое мнение. Необходимо, не трогая его, действовать на эту женщину. Было время, когда она, казалось мне, была несколько заинтересована мною. Я думаю, что, если я приложу хоть немного старания, я разлучу их. Быть может, я разбужу в ней старое чувство, и она пойдет за мною.
Ухаживать за Надеждой Николаевной! Эта мысль дика для меня самого, но я останавливаюсь на ней. Я чувствую себя не вправе допустить падение Лопатина и разрушение всей его жизни.
Эта женщина смеется надо мною! Я обратился к ней со всею нежностью, на которую я только способен; я даже, может быть, говорил с нею унизительным для себя тоном, и она ушла, сказав несколько обидных и презрительных слов.
Она удивительно изменилась. Это бледное лицо приобрело какой-то отпечаток достоинства, совершенно не идущий к ее общественному положению. Она скромна и в то же время как будто бы горда. Чем ей гордиться?! Пристально вглядываясь в лицо Лопатина, я думал прочесть на нем историю его отношений к ней. Ничего особенного: он несколько возбужден, но, по-видимому, только своей картиной. Это будет превосходная вещь. Она стоит в холсте как живая.
Я пересилил свой гнев и, не показав вида, что считаю себя оскорбленным, остался с Лопатиным и Гельфрейхом. Мы разговорились, и они внимательно слушали мои поучения, касавшиеся разных предметов, которыми я в настоящее время занят.
Но что же делать? Оставить дело идти так, как оно идет? Однажды я дал Лопатину обещание не впутывать в это дело его сестры Софьи Михайловны. Я, конечно, должен сдержать свое обещание. Но не могу ли я написать своей матери? Она хотя редко, но видится с Софьей Михайловной и может рассказать ей. Я не изменю слову и в то же время... -
Да, предоставлять такое дело самому себе не следует; я не имею на это никакого права. А эту женщину я заставлю отказаться от ее добычи какими бы то ни было средствами... Нужно только узнать, где она живет. Тогда я поговорю с нею... А теперь оставлю все это и примусь за свою работу. В пустой и бесцельной толчее, которую мы все называем жизнью, есть только одно истинное, безотносительное счастье: удовлетворение работника, когда он, погруженный в свой труд, забывает все мелочи жизни и потом, окончив его, может сказать себе с гордостью: да, сегодня я создал благое.
Записки Лопатина. Шесть дней прошло после свидания с Бессоновым, а Надежда Николаевна не приходила ко мне. Она прислала только записку, в которой просила извинения и ссылалась на какие-то дела.
Я показал записку Гельфрейху, и мы оба решили, что она нездорова. Нужно было во что бы то ни стало найти ее. Если бы мы знали ее фамилию, можно было бы найти ее адрес в адресном столе; но ни он, ни я не знали ее фамилии. Спрашивать Бессонова было бесполезно. Я отчаивался, но Семен Иванович обещал мне сыскать ее "хоть на дне морском". Встав на другой день рано утром, он оделся с каким-то озабоченным и решительным видом, точно шел на опасную экспедицию, и исчез на целый день.
Оставшись один, я попробовал работать; работа не шла. Я достал с полки книгу и начал читать. Слова и мысли проходили через мою голову, не оставляя следа. Я напрягал свое внимание всеми силами и все-таки не мог одолеть нескольких страниц.
Я закрыл эту книгу - умную и хорошую книгу, которую несколько дней тому назад читал хотя с трудом, но с увлечением и радостью, какую всегда доставляет хорошее чтение, и пошел бродить по городу.
Полусознанная смутная надежда встретить если не Надежду Николаевну, то хоть кого-нибудь, кто дал бы мне какое-нибудь указание, все время не покидала меня, и я все время внимательно всматривался в прохожих и не раз переходил на другую сторону улицы, завидя женщину, сколько-нибудь напоминавшую мне знакомый образ. Но я не встретил никого, кроме капитана Грум-Скжебицкого, в четвертом часу дня (был конец декабря, и уже темнело) прогуливавшегося по Невскому проспекту с важным и осанистым видом. Было очень тепло; капитан шел в довольно щегольском меховом пальто, расстегнутом и раскрытом около шеи; цветной атласный галстук с яркой булавкой выглядывал из меха; шляпа капитана блестела, как полированная, а рукой, обтянутой в модную желтую перчатку с толстыми черными швами, он опирался на трость с большим костяным набалдашником.
Увидев меня, он приятно и снисходительно улыбнулся и, сделав приятное движение рукой, подошел ко мне.
- Рад видеть мосье Лопатина, - сказал он. - Весьма приятная встреча. Он пожал мне руку и в ответ на мой вопрос о здоровье продолжал:
- Благодарю вас. Фланируете или же спешите куда-нибудь? Если справедливо первое, то не пройдетесь ли со мною? Охотно повернул бы вместе с вами, но привычка, мосье Лопатин! Гуляю ежедневно и прохожу Невский два раза туда и назад. Это закон.
Я хотел вернуться домой и поэтому пошел с капитаном. Он с достоинством поддерживал разговор.
- Сегодня вторая приятная встреча, - сказал он. - Виделся я также на Невском с господином Бессоновым и узнал, что он также вам приятель.
- Как, капитан, вы и Бессонова знаете?
- Вы спросите у меня, кого я не знаю! - ответил капитан, пожимая плечами. - И господин Бессонов, будучи студентом, жил в моем отеле. Мы были хорошими друзьями, благородное слово. Кто только не жил у меня, мосье Лопатин! Многие знатные теперь инженеры, юристы и писатели знают капитана. Да, весьма многие известные люди помнят меня.
И при этом капитан вежливо раскланялся с быстро проходившим мимо господином с озабоченным и умным лицом. Господин молча выразил на лице недоумение, но потом улыбнулся и дружелюбно кивнул капитану.
- Не забывает старых друзей, а уже в высоких чинах, мосье Лопатин, этот господин. Известный инженер Петрищев. Тоже у меня жил студентом.
- А Бессонов? - спросил я.
- И Бессонов прекрасный господин. Несколько слабый относительно прекрасных глаз слабого пола... - прибавил капитан, нагибаясь к моему уху.
Я почувствовал, что сердце у меня забилось сильнее. Мне показалось, что капитан должен знать что-нибудь и о Надежде Николаевне.
Капитан опять раскланялся с каким-то знакомым и продолжал:
- Да, если бы это не был такой прекрасный молодой человек, я бы с ним поссорился, пан Лопатин. Но я помню свою молодость, да кроме того, старый солдат и теперь еще неравнодушен к глазам прекрасным...
Он взглянул на меня искоса и подмигнул; прищуренные глазки его сделались немного масляными.