bsp; - Я схватил первую попавшуюся... Не шучу!
Мы приходим с самым невинным видом во вторую кантину восемьдесят девятого пола. Никто не обращает на нас внимания. Здесь также было полно вновь прибывших. Мы водворяемся в очень поэтичном уголке. Нам подают вино и карты.
Становилось темно; было много шуму и табачного дыма. Мы испытывали, однако, необыкновенное спокойствие, состояние полного забвения. Я был равнодушен ко всему, даже к собственной игре. Такое ощущение бывало у меня иногда во сне. Вам спится множество вещей, быстро сменяющих друг друга и сливающихся вместе; толкотня, крики. И вместе с тем вы чувствуете свое тело вытянутым в постели, ему покойно и тепло.
В половине пятого вечера мы все еще сидели в кантине. Мы, наверное, остались бы там до переклички. Вдруг в кантину входит солдат восемьдесят девятого полка и кричит:
- Кажется, в пять часов нам позволят отлучиться из казармы.
Мы почувствовали спазму в желудке. Карты выпали у нас из рук:
"Если отпускают восемьдесят девятый, то отпустят и сорок шестой".
Мы встаем и с некоторыми предосторожностями отправляемся обратно на свой чердак. Нужно было прийти туда с видом людей, которые отлучались на какие-нибудь четверть часа.
Не стоило пускаться на такие хитрости. Во всех помещениях шла спешка. Чистились башмаки; наводился блеск на портупеи, пуговицы, бляшки; обтирались штыки. У многих были уже накинуты на спину шинели. Ребята немало изумлялись, видя, как мы неторопливо шествуем в шапочках, засунув руки в карманы.
- Вам, видно, не очень хочется отправиться на прогулку?
- Еще успеем, старина. Как надо одеваться?
- По-походному. Шинель с отвернутыми полами, краги, погоны.
- И что еще? Винтовка?
- Нет, но все должно быть по форме. Оставалось только поторопиться.
К пяти часам сотни солдат столпились у караулки, как бараны у заставы.
Я не мог бы сказать вам, куда я пошел и что я делал. Помню, что расстался с товарищем около шести часов и в семь уже входил к себе, где застал своих за столом. Но в моей памяти отчетливо запечатлелись чувства, которые я испытал.
Сначала я был в обществе приятеля. Узенькая торговая улица, старые дома, лавочки; кабатчики, угольщики, фруктовщики, сапожники; мирное племя овернцев и лимузинцев; люди, сидящие у дверей или в глубине ларька; посередине улицы - прохожие.
Я вижу, как мы идем по мостовой в форменном кепи, в погонах; в грязной походной шинели с отвернутыми полами; в панталонах защитного цвета и в крагах, выглядевших совсем как сапоги.
Выйдя на середину улицы, мы стали центром всеобщего внимания. Прохожие ничего не говорили, а только таращили глаза и, казалось очень туго и с трудом усваивали, что совершается что-то важное. Мы тоже молчали. Нам не хотелось производить впечатление обыкновенных прохожих, которые совершают свой повседневный путь, болтая и шутя. На лицах наших играла какая-то кривая усмешка, усталая и ироническая. Одним взглядом мы мерили дом и сокрушали его. Обыватели ожидали этого взгляда; они заранее покорно склонялись.
На пороге одной двери стоял маленький толстячок, состоявший почти исключительно из двух шаров: живота и головы. Все его существо было приспособлено только для мирной обстановки. В повседневной жизни он, должно быть, смеялся по поводу всякого пустяка.
Он пристально смотрел на нас и не смеялся. Он никак не мог понять нас. У него сложилось твердое представление об отпускном солдате: бравый молодчик в праздничной шинели с растопыренными руками. Это представление не вязалось с тем, что он видел.
К шести часам мы вышли на большие бульвары по направлению к Амбигю. На тротуарах было большое оживление; служащие начинали выходить из своих коробок. Мой приятель покинул меня. Я шел один и еще сильнее ощущал действие моего появления на толпу. Вы знаете, как падки до насмешек парижане. Сам папа рискует получить прямо в лицо взрыв хохота какой-нибудь уборщицы или комми. И что же? Даже уличные мальчишки и маленькие работницы широко раскрывали глаза. Меня измеряли с головы до ног, всматривались в меня, впивались взглядом, но переварить меня не могли.
Прохожие все еще оборачивались и считали гвозди моих каблуков, как вдруг у боковой улицы появился еще один рядовой в походной форме и также стал буравить себе проход в толпе; не успела толпа прочесть на его воротнике номер полка, как третий стал величественно, как сенатор, переходить мостовую, словно для того, чтобы посмотреть, не лучше ли витрины на этой стороне, чем на противоположной.
Бульвары были сплошь усеяны солдатами, так что они невольно запечатлевались в глазах толпы.
По всем частям был отдан приказ: "Распустите казармы в пять часов; форма солдат - походная!"
Это была гениальная идея. Колонны, с музыкой во главе, вроде нашей, прошли только по некоторым кварталам. А тут вечером пустили в беспорядке по Парижу тридцать или сорок тысяч человек, нарядив их в походную форму.
Сорок тысяч человек, имеющих в своем распоряжении четыре свободных часа, способны проникнуть во все закоулки, во все щели. В самые отдаленные улицы Менильмонтана, Жавеля, Пикпюса, в самые дальние кабаки, в самые закоптелые театрики вдруг войдет солдат в походной форме, прерывая бильярдную партию или заставляя тромбон издать фальшивый звук.
Просачивание, разлив; у Парижа не останется ни одной сухой нитки. Вы скажете мне, что затея была не лишена риска. Солдаты попадут в семьи, в кабацкие сборища, с ними завяжут беседу, станут стыдить за выступление против народа, заставят поклясться, что они подымут приклады вверх.
Конечно, все это было возможно.
Но вышло так, что в девять часов солдаты возвратились в казармы к поверке у коек, как обыкновенно, и в десять часов все уже спали на своих тощих соломенных матрацах.
- Что же все-таки произошло первого мая?
- Меньше, чем можно было предполагать. И потом, первое мая слабее всего запечатлелось в моей памяти.
В два часа пополудни я уже должен был находиться посреди своего взвода на тротуаре перед Зимним Цирком. Перед нами на мостовой составленные в пирамидки винтовки. В левом подсумке у нас были положены папиросы, в правом - шестнадцать пуль D.
Зимний Цирк отступает назад от линии бульвара. Получается впечатление кармана, пришитого сбоку бульвара, и мы лежали на дне его, как горсть тяжелых медных монет.
Перед нами - полсотни спешившихся драгун.
Глаза наши упирались прежде всего в пирамиды винтовок; затем - в круглые зады лошадей; дальше - кусок бульвара. Зрелище довольно однообразное; но больше всего раздражало то, что мы были в двух шагах от площади Республики; а площадь Республики представляет собою естественный резервуар для Биржи Труда.
Мы наскоро закусили сардинами, колбасой, сыром. Не могу сказать, чтобы мы скучали. Само наше ожидание было уже приключением. Но часы накоплялись в наших ногах, медленно ползли выше и отравляли нам кровь. Мы походили на людей, которые сильно подкутили накануне. Нервы наши были возбуждены, по телу пробегали мурашки, голова была полна необычайных мыслей.
Мы ничего не знали; нам ничего не сообщали. Там, по бульвару, проходили люди, довольно много людей; они были, может быть, более праздными, чем обыкновенно, потом новые прохожие. Они смотрели на драгун; замечали и нас в нашем углублении, но не выказывали никакой особой тревоги.
В свободное пространство между драгунами и нами забирались мальчишки и располагались на своих тонких ноженках. Она серьезно рассматривали нас в целом и в частности. Но мы прикрикивали на них и прогоняли их.
Иногда к нам заглядывали рабочие, которые были более многочисленны, чем в обыкновенные дни. Они замедляли шаг, поднимались на наш тротуар и испытующе смотрели на рыхлый ряд пехотинцев, кучки винтовок со штыками. На их лицах было одновременно насмешливое и приятельское выражение, которое как бы говорило: "Чего это вы? Зачем столько шуму? К счастью, это все в шутку, не правда ли?"
Наш ряд сохранял молчание собаки, собирающейся схватить.
Рабочие вдруг смущались своим присутствием. Но они не осмеливались круто повернуть назад; им приходилось шествовать мимо нас. Мы же слегка похлопывали по подсумкам.
А в это время в толще Парижа назревало событие. Мы думали: "Теперь час митингов. Двадцать парижских зал набиты толпою, как двадцать буровых скважин динамитом. Наша задача - предотвратить взрыв".
Мы начали прислушиваться к Парижу. Вы меня понимаете. Недостаточно было держать уши открытыми, как нищий держит открытою кружку для подаяния. Нет, мы слушали, как врач выслушивает пациента. Мы старались быть в самом тесном контакте с почвой, не упускать ни малейших ее колебаний, ни малейших толчков.
На площади появляется полицейский офицер с двумя жандармами. Он здоровается с нашими офицерами и делает им знак. Наш лейтенант подходит к нему; вслед за ним драгунские офицеры. Тогда мы не слышим больше Парижа; все наше зрение и слух приковывается к этим шести человекам. Они стояли далеко от нас. Но нам казалось, что достаточно нам повернуться к ним лицом и до нас что-нибудь долетит.
Через мгновение полицейский офицер уходит. Наш лейтенант возвращается к нам, подзывает сержанта и говорит:
- Поставьте караул на углу той улицы, налево. Будете сменять часовых каждый час.
Мы почувствовали легкую дрожь. Пахло порохом. Лейтенант стоял совсем близко от нас. Я набрался храбрости.
- Господин лейтенант! Новости... серьезные?
Он предупредительно отвечает мне:
- Около двух часов было, кажется, маленькое столкновение у канала. К четырем часам ожидают, что дело снова разгорится.
В течение некоторого времени бульвар был пуст. Мы не придавали этому значения; но теперь эти большие участки голого асфальта леденили наши щеки. Мы действительно ощущали его холод и твердость.
Вдруг точно пригоршня людей рассыпается по бульвару. Какие-то субъекты начинают очень быстро проходить мимо нас, на некотором расстоянии один от другого, едва касаясь земли. Странные мягкие шаги, точно шлепанье по жирному заду. Они как будто спешили по неотложному делу. Все тощие, с подтянутыми животами, с кожей землисто-серого цвета. Они даже не смотрели на нас и двигались как будто помимо своей воли, чем-то подталкиваемые, уносимые каким-то ветром, и на смену им все время являлись другие. Непрерывный ток в одном направлении, как мякина из молотилки.
Лейтенант обращается ко мне:
- Откуда идут все эти рабочие?
- Это не рабочие, господин лейтенант; это апаши.
- Вы уверены?
- Это сразу видно. Они, может быть, были рабочими от тринадцати до пятнадцати лет. Но работа не пришлась им по вкусу.
- Сколько их! Откуда же они?
- С восточных холмов, с озера Сен-Фаржо, с Менильмонтана, из Бельвиля. Вместо того, чтобы спускаться по улице Бельвиль или по авеню Республики, они сделают крюк через предместье Сент-Антуан и площадь Бастилии. Другие идут из Трона и Шаронны. Третьи, может быть, с юго-востока, из Берси, Рапэ, Гама. Они шли вдоль Сены, затем вдоль канала.
Шествие апашей продолжалось. Картина была необыкновенная. Я никогда не видел ничего похожего.
Лейтенант был бледен. Я полагаю, что мы все начали тогда испытывать страх - не за себя, разумеется.
Нет, я никогда не видел такого потока обитателей трущоб. Разве было что-нибудь подобное со времени Коммуны? Тысячи субъектов, о которых не думают, с которыми не встречаются, которые теряются в толпе; тысячи подпольных зверей, которые в один прекрасный день выходят на свет всей своей стаей!
Они ожидают десять лет, двадцать лет; они терпеливы, они развлекаются мелким воровством и мелкими грабежами; они ютятся в переулочках, в тупиках, на задних дворах отдаленных кварталов; в мансардах меблированных домов; в бараках крепостной зоны или в каменоломнях около Баньолэ. Приходит момент, и они выползают на свет.
Никто не зовет их; им не подают никакого сигнала. Наступление момента они чувствуют по запаху, разливающемуся в воздухе, по потрескиванию почвы. Их пора пришла. Зачем им выведывать в точности? У них нет ясно поставленной цели. Ведь есть большие роскошные витрины, есть колбасные с сотнею висячих окороков; большие бутыли с керосином в москательных; дрова и дерево есть повсюду. Найдется над чем поработать.
Что же мы сделали бы, если бы с нами не было удерживающих офицеров?
Мы взяли бы винтовки, зарядили бы их и стали бы стрелять с колена, точно прицеливаясь, как охотники, у которых есть время, и которые растягивают вкушаемое ими удовольствие.
Но мало-помалу этот смрадный поток стал замедляться и разрежаться. Теперь бежали уже в одиночку и неуверенно. Бежавшие поглядывали на нас; они озирались кругом, как будто отыскивая украдкою дыру, в которую они могли бы забиться в случае необходимости.
Потом бульвар снова опустел, и мы опять ничего не знали.
Гул Парижа был не такой, как всегда. Вокруг нас простиралась полоса безмолвия. В Париже шум обыкновенно воспринимается совсем вблизи, и это успокаивает вас.
Шум слышался издали, слишком отчетливый, слишком приподнятый и неестественный.
Спускалась ночь. Вдруг зажигаются электрические фонари. В их свете бульвар кажется более холодным и безучастным. Взгляд скользил по ледяной поверхности освещенного асфальта, и ничего не было слышно, кроме этого парящего в воздухе, оторванного от земли гула.
Вдруг драгуны, которые стояли, засунув руки в карманы, приходят в движение и быстро строятся. На каждой лошадиной спине выскакивает человек, точно пружинный паяц. Весь отряд обнажает оружие. Наш лейтенант бросается к нам:
- В ружье!
В это время гул взбухает и разрывается около нас. Из него летит в воздух целый заряд криков и выстрелов.
Бульвар вдруг испускает тяжелый вздох. Драгуны приходят в движение, строятся в два ряда и мелкою рысью направляются к площади Республики.
Только что они исчезли, как с той стороны, куда они направились, устремляется сначала десяток, затем сотня бегущих, ревущих благим матом и стреляющих из револьверов людей. Они должны были пройти сквозь строй драгун, как сквозь решето. Свет фонарей пригибал их к асфальту; от них падали огромные тени.
Но вот слышится галоп. Драгуны повернули назад; они скачут по бульвару в обратном направлении. Бегущие орут еще громче, мчатся еще быстрее, вытягиваются в линию; языки сажи, яростно изблевываемые печною трубою.
- На руку! Вперед!
Мы бросаемся в атаку. Драгуны несутся галопом с саблями наголо. Их ряды уходят вперед. За собой они оставляют чистый, пустой бульвар, вылощенный электрическим светом.
Было досадно. Для нас не оставалось никакой работы.
Даже у лейтенанта был раздраженный тон, когда он скомандовал нам:
- Стой! К ноге! Вольно!
- То, что вы рассказали нам, меня не слишком удивляет, - сказал один из грузчиков, посетитель церкви Мадлэн, - я отбывал воинскую повинность в Сен-Кантэне, на Севере. Нас послали на маленькую забастовку стекольщиков в Шони. Сначала я был на их стороне. Еще немного, и я стал бы кричать:"Да здравствует забастовка!" и "Штыки в землю!" Но когда в нас начали кидать кирпичами, все это настроение вдруг у меня исчезло. Я готов был рубить толпу. К счастью, офицеры удерживали нас!
- Да, - сказал другой грузчик, - при таких обстоятельствах человек совершенно меняется. Это какой-то транс или я не знаю что. Вы становитесь другим человеком.
Брудье потребовал еще бутылку.
- Я, - продолжал грузчик, - не видел первое мая 1906 года, о котором вы рассказали; я видел первое мая 1907 года.
- 1907? Ничего особенного, насколько я помню.
- Особенного не было... И все же нечто было. Вы понимаете, нельзя было повторить прошлогодний трюк. Во-первых, разогретое блюдо обыкновенно никуда не годится. И потом, нужно сознаться, мы были побиты. У главарей не было оснований гордиться оборотом, который приняло дело. Буржуа говорили: "Не так страшен черт". Не блестящий результат!
Люди умные не показывают всей своей силы. Показать ее можно лишь тогда, когда есть полная уверенность в успехе.
В 1907-м никакой шумихи! Не назначают больше великих событий, не определяют точно минуты грома небесного. Нет, потихонечку, потихонечку! Артур Мейер может быть спокоен. Не первое мая, а первое причастие.
Вы не можете себе представить более скромной программы. Понятно, несколько маленьких митингов, утром или около полудня. Темы самые обыкновенные, простая болтовня, неспособная задеть даже консьержки; соберутся добрые ребята, которые с таким же успехом могли бы собраться для игры в шары или для партии в рулетку.
А после завтрака? После завтрака будет прогулка. Что, по-вашему, должны делать честные граждане, избиратели и отцы семейств, в весенний день после полудня, когда они свободны от работы и нет дождя? Если вы поборник нравственности, вы не пошлете их в кафе или в кабаре. Они отправятся на прогулку.
Но где же совершать эту прогулку? Конечно, не в своем квартале и не у стен своего завода: это не интересно; и не по большим бульварам: там слишком много народу. Тогда где же? В Париже немало красивых местечек: взять хотя бы Елисейские Поля с их окрестностями. Там можно найти все, что нужно: деревья, лужайки, скамейки и тихие улицы, где можно беседовать спокойно, не надрывая своего голоса.
Кроме того, это будет любезностью по отношению к богачам. Они не решаются навестить нас в Менильмонтане или в Ла Виллет; вероятно, они боятся побеспокоить нас. Так рискнем сделать первый шаг! Мы приходим к ним, беседуем: "Ну как, приятели? Вы не плохо устроились. Есть еще порох! Жить можно!" Вы видите, это сразу сближает; завязываются дружеские отношения. Свобода, равенство, братство.
Вот каким образом я оказался в два часа на площади Согласия, у начала авеню Елисейских Полей. Я был с двумя приятелями, Биреттом и Дежеларом. В рабочих костюмах. Для первого визита мы не хотели поражать. Мы пришли запросто, в каскетке и блузе.
Мы условились: никаких шествий, наоборот, избегать даже маленьких скоплений, чтобы не привлекать к себе внимание полиции. К двум часам нужно было по одиночке собраться на площади Согласия, все равно как: в метро, в омнибусе, пешком; затем, не дожидаясь никакого сигнала, двинуться по авеню самым мирным образом. Что вы можете возразить на это? Всякий волен прогуливаться по Елисейским Полям. Правда, мы не были очень шикарны; но ведь фрак необязателен.
Полиции было немного. Было еще свежо воспоминание о прошлогодней схватке: поэтому продолжали опасаться какого-нибудь массового выступления. С другой стороны, не хотели наводить панику на шикарные кварталы. Осадное положение на Елиссйских Полях произвело бы плачевное впечатление. Это хорошо для предместий. Наконец, у полиции не доставало осведомленности или ей так казалось. "Простая прогулка?" Это было подозрительно. Прогулка могла прикрывать собою бог знает что.
Что же придумал Лепин? Он сосредоточил невидимые резервы по соседству, во дворах министерств и казарм. Но на виду не было почти никакой охраны. Ни отдельных постов, ни цепей. По какой-то случайности множество шпиков тоже почувствовали потребность прогуляться по одиночке под сенью Елисейских Полей. Они расхаживали между группами деревьев с мечтательным видом, как влюбленные. Многе были в штатском.
За исключением этих мелочей авеню сохраняла свой обычный вид. Богатые не читают наших газет, а буржуазные листки не сообщили ничего определенного. Они были далеки от предположения, что это произойдет у них, на их улицах, в их городе. Это до такой степени противоречит принятым обыкновениям!
Правда, богачи боятся нас и часто о нас думают. Но им кажется, что мы где-то у черта на куличках, за тридевять земель, за океанами, в каком-то другом мире. Им неприятна мысль, что мы живем в том же Париже, что и они. У них есть представление о нас, но они нас не знают; особенно их жены и дети. В этих богатых кварталах у них есть несколько прирученных бедняков, три дюжины подобострастных калек, которые чуть ли не посещают обедню, так как просят милостыню на паперти и в то же время прячут в своих тюфяках пакеты облигаций.
Но нас, повторяю, они никогда не видели. Правда, им случалось проезжать в автомобиле на дачу по улице Шапель или по улице Фландр. Но бешеная скорость затуманивала окна экипажей, и прекрасные мадамы успевали только воскликнуть: "Боже, как здесь безобразно!"
Итак, представьте себе Елисейские Поля в обыкновенное послеполуденное время. Разряженные и тупые, как кочаны цветной капусты, кормилицы; надутые жеманницы на своих стульях, у которых ребенок служит дополнением их туалета и которые кричат каждые пять минут надрывающимся тоненьким голосом: "Роже! Роже! Я запретила тебе трогать песок!"; молодые франты в цилиндрах и жакетах в талию, с бритыми мордами, прилизанными волосами и с взглядом извозчичьей лошади.
Все эти паяцы внушают мне отвращение. Я не завидую ни их богатству, ни особенно - жизни, которую они ведут. Они положительно страшат меня. Это какие-то убойные животные. Любовались вы когда-нибудь этими старыми красавцами? С тремя последними оставшимися у них подкрашенными волосами они движутся вприпрыжку, в ботинках и серых гетрах, и забавно размахивают перед собою тросточкой с золотым набалдашником, как складные автоматы в витринах бельевых магазинов на больших бульварах. Право, если бы я был собакою, я не стал бы терять времени и не бегал бы мочиться к фонарным столбам!
Даже дети! А ведь я люблю детей. Но я не знаю, пожалел ли бы я их детей. Они умеют презирать гораздо раньше, чем научаются читать. Нужно видеть, как они смотрят на метельщика! А тон, каким они разговаривают со своею няней! И все на том основании, что у них был дедушка, который торговал неграми, или бабушка, которая продавала во Франкфурте очки.
Словом, все они были там, у себя, как во всякий другой день, старые и молодые. Большинство даже не помнило, какое тогда было число: первое мая, второе или тридцатое. Они благосклонно позволяли греть себя солнцу, которое было этим страшно польщено.
Я с двумя приятелями немножко опередил остальных. Мы не были, конечно, первыми. Площадь Согласия была уже испещрена синими блузами и бархатными панталонами. Но они не поднялись еще на авеню. Как керосин в лампе: он не сразу поднимается из резервуара по фитилю.
Поэтому мы оказались свидетелями того, что произошло, с самого начала. Я обращаюсь к приятелям:
- Не будем здесь останавливаться, иначе образуются группы, а фараонам только этого и надо, чтобы вмешаться.
Мы держимся правой стороны авеню. Я вытаскиваю свою трубку, приятели - папиросы, и мы потихоньку направляемся по главной аллее. Мы послужили путеводною точкою. Другие следуют за нами, на некотором расстоянии, маленькими партиями по три, по четыре человека. Некоторые пришли с женами и ребятами.
Биретт говорит нам:
- Не будем торопиться! Пусть другие обгоняют нас, а мы насладимся зрелищем.
Мы начали стрелять глазами. В противоположном направлении шли два франтика, лет по двадцати: цилиндр, монокль, тросточка - все, что полагается. Держа неподвижно шею, они разговаривали... голосом, который мне ни за что не передать; для этого нужно поднять голову, немножко склонить ее на бок и чуть-чуть приотрыть рот, вроде щелочки в копилке; звук получается тоненький, сплющенный, точно его подвергли действию парового пресса.
- Мой дорогой... не правда ли... вы понимаете.
Они идут на нас. Стоп! Они инстинктивно начинают принимать свойственный им высокомерный вид: то выражение, когда они уничтожают вас одним движением век. Но мы занимали определенное пространство и твердо на нем держались. Нет никакого средства преодолеть препятствие. Им пришлось созерцать его в течение доброй минуты.
Как я уже сказал вам, мы шли потихоньку. Товарищи обгоняют нас; некоторые с семьями, с детьми. Другие рассыпаются по боковым аллеям.
Няньки разинули рты. Что это за люди в костюмах слесарей и трубочистов? Неужели они являются сюда такими толпами для какого-нибудь ремонта!
Дамочки встают, поджимают губки:
- Гюи! Гюбер! Сюда, сию минуту.
Представьте, какой ужас! Дети мастеровых на песке Елисейских Полей, в двух метрах от Гюи и Гюбера! Это бросало дамочек в дрожь, как если бы паук заползал к ним в юбки.
Какая-то развалина, тип старого сатира, в серебристо-серой шляпе, с пробором до самого воротничка, вдруг останавливается, надувает шею как индюк, двигает челюстями и в заключение вытаскивает часы. Я боялся, как бы он не хлопнулся тут же, в нашем присутствии.
Мы шли дальше. Группы рабочих подымались с площади Согласия, сгущаясь как туман. Кое-кто из прекрасных дам стали вставать со своих стульев и удирать направо. Но большая их часть не желала, чтобы их сочли трусихами, и с героическим видом продолжала свое вязанье.
Правильное движение экипажей тоже было нарушено; они становились редкими; должно быть, на площади Согласия образовался небольшой затор, или же они просто избирали другой путь при виде этой странной толпы. Впрочем, ни одного инцидента. Ослы, прогуливавшиеся по аллеям, выжидали случая. Но мы вели себя тихо, как овечки. Любовались цветущими каштанами.
- Вот это так деревья! Знатные деревья!
Те из нас, кто понимал толк в садоводстве, подходили к газонам, к группам деревьев и оживленно спорили. Одни критиковали систему орошения; у других было свое мнение насчет способов прививки.
После круглой площадки Елисейских Полей, авеню суживается. Не видно больше газонов, групп деревьев, вместо них - балконы в цветах и, время от времени, новенький, блестящий автомобиль у подъезда или цветочная выставка - прекрасный ландыш, сто су букетик!
Затем я вижу, как мы спускаемся по улице, которая упиралась в тупик. В обыкновенное время на ней, вероятно, нет ни души. В количестве двух или трех дюжин мы рассыпались по всей площади улицы. Солидные дома, комфортабельно расположившиеся по обеим ее сторонам, подобно пассажирам купе первого класса; и мы, как тараканы на калорифере купе.
У одной подворотни прохлаждался лакей. Не говорите мне об этих типах. Я ненавижу их больше, чем богачей. Они занимаются самым подлым ремеслом; даже не ремеслом: богачи пользуются ими, как я пользуюсь стулом или сапожною щеткою. И они мнят о себе что-то! Никто не окажет вам столь дурного приема, как такая помятая рожа, которая только что вынесла ночной горшок.
Прежде чем стать грузчиком, я занимался слесарной работой. Однажды мне предстояло сделать установку в богатом квартале. Я знал этаж. Поэтому я ничего не спросил внизу и поднялся по первой попавшейся лестнице. Я долго не забуду вида лакея, который открыл мне. Он смерил меня взглядом. Потом оставался безмолвным в течение целой минуты, наморщив брови и скривив рожу: до такой степени мое появление казалось ему невероятным, чудовищным. Он озирался по сторонам, как будто отыскивая щипцы, которыми можно было бы убрать меня с половика и швырнуть в клетку подъемной машины.
- Здесь живет мадам такая-то?
Он разжимает губы.
- Почему же вы не поднялись по черной лестнице? Вас не следовало бы впускать отсюда... Ну, так и быть!
Ах, это пожатие плечами! Этот вздох!
Наш лакей у подворотни уже строил подобающую рожу. Он, вероятно, принимал нас за артель мостильщиков или проводчиков газа. Но он был живо выведен из заблуждения.
- Эй, Жозеф!
- Здорово, толстяк!
- Как ты красив с твоими колбасками!
- Если ты наплодишь маленьких, подари мне одного!
Его щеки с бачками начали дрожать от гнева, а руки, заложенные за спину, щелками пальцами.
Мы столпились около него. Я думаю, он испытывал желание запереть свои ворота, но не смел.
Тут Биретт обращается к нему:
- Нет ли у вас свободного помещения? Маленькой квартирки? У нас семья спокойная: семеро детей, собака, кошка, три канарейки. Квартал мне подходит, а наружность твоя мне очень нравится.
Он оборачивается к нам:
- Ну что, приятели? Пойдем?
Он входит. Мы следуем за ним по пятам. Лакей расставляет руки и хочет преградить нам дорогу.
- Я запрещаю вам входить сюда! Я вам запрещаю! Я кликну полицию.
- Не беспокойся, Жозеф! Конечно, Лепин недалеко. Но ты напрасно сердишься, толстячок! Не могу же я снять помещение, не осмотревши его! Нужно быть рассудительным!
Мы были уже во дворе, человек тридцать, по крайней мере. Большой квадратный двор, тщательно вымощенный. Ни одной клетки в окнах, никакого белья, никакого шума. В углу рукав для поливки, привинченный к водопроводному крану.
Мы внесли сюда оживление. Можно было подумать, что находишься в школьном дворе в день предвыборного собрания. Дом, казалось, не подавал признаков жизни. Никто не подходил к окнам. Но вглядываясь пристальнее, мы замечали, как то здесь, то там шевелится занавеска. Горничные бежали осведомить:
- Барыня! Если бы вы знали! Весь двор битком набит хулиганами и революционерами!
Тогда Биретт выступил вперед:
- В праздник никак нельзя обойтись, чтобы не поплясать маленько. Ну-ка! Маленький хоровод! Составьте круг! Возьмитесь за руки и внимание к такту!
Потом он поднял голову:
- Мадам и месье: зрелище бесплатное, даровое. Предлагается в качестве премии по случаю первого мая. Спешите же воспользоваться, потому что потом оно будет стоить гораздо дороже!
Он оборачивается в нашу сторону:
- Вы готовы?
Мы взялись за руки. Откашливаемся, сплевываем и
З_а_п_л_я_ш_е_м К_а_р_м_а_н_ь_о_л_у...
Никогда мы так не старались. Отражаемый стенами шум снова обрушивался на нас. Мы орали еще сильнее, чтобы перекричать самих себя.
Громадный дом не шевелился. Но мне сдается, что от этого хоровода в его утробе должно было бурчать, как от приступа колик. Очень возможно, что и до сих пор ему иногда вспоминается наш хоровод.
- Самой лучшей из виденных мною манифестаций, - сказал первый грузчик, - была манифестация у испанского посольства после казни Феррера. Теперь я редко участвую в манифестациях. Сижу большею частью дома. Я не желаю быть изувеченным или ночевать в участке. Чтобы расшевелить меня, нужна игра, стоящая свеч. Казнь Феррера взволновала меня. Странно, не правда ли? Феррер, Испания - казалось бы, плевать нам на это. Не наш огород! Но подите же! Целую неделю я был в ярости, никак не мог проглотить этот кусочек. Каждый день совершаются вещи, внушающие вам отвращение. Однако, миришься. Если будешь все принимать близко к сердцу, пожалуй, кровь испортишь. Но тут я никак не мог прийти в себя. Если бы его бросили в тюрьму, сослали, то, вероятно, здесь никто не обратил бы внимания. Но расстрелять человека за то, что у него свои убеждения! В двадцатом веке! Тогда остается только стать на четвереньки и получать свою порцию сена.
- Испанское посольство помещается, кажется, на бульваре Курсель?
- Да, кажется. Я отправился пешком вместе с другими. Прошли сначала под виадуком метро. Пико предложил было выпить по стаканчику, но об этом не могло быть и речи. Все эти гуляки с площади Пигаль и с Монмартра веселились, как ни в чем не бывало. Беспричинно расстреляли человека, а они и бровью не повели. На земле много мерзавцев, но они худшие из всех. Попов я ставлю выше. Если бы произошла встряска, и можно было свести счеты, я начал бы с этих бездельников, я взлохматил бы им шерсть!
- Это было вечером?
- Да, и я еще удивлялся, почему газовые рожки светят так скудно. Вот странная вещь! Особенно, когда мы спустились на авеню Вилье. Можно было подумать, что причиною являлась толпа, что она съедала свет.
- Было много народу?
- Многие пытались пройти, но не всем удавалось из-за заградительных отрядов полиции. Пико потерял нас. На посла должна была произвести некоторое впечатление картина пустых улиц вокруг посольства - даже ни одного экипажа!, - а дальше целые километры возбужденной толпы: "У! У! Убийца! Убийца! Да здравствует Феррер!" Конечно, мы были неспособны воскресить казненного. Но они увидят, что такого человека нельзя давить как блоху. Нас оттесняли с одной улицы на другую. Я оказался в каком-то мешке. Меня прижали к железному щиту магазина. И я кричал. Во всей Европе в этот час были люди, которые кричали и бесновались, подобно нам, из-за казни Феррера. Мы напирали изо всех сил, чтобы опрокинуть заградительные отряды. Даже если бы они обнажили шашки, стали бы стрелять, мы не отступили бы. Они преграждали нам путь, но не могли поставить преграды нашим яростным крикам. Посол в это время, может быть, беседовал в своем салоне с друзьями и знакомыми. "У! У! Убийца!" Он наверно выронил свою чашку кофе.
- Я, - сказал Бенэн, - не был в Париже в день казни Феррера. Я был в Бресте. Я рано пообедал в ресторане около театра и бродил по городу. В Бресте была тогда, кажется, на каком-то перекрестке небольшая банкирская контора, и по вечерам там вывешивали на меленькой дощечке последние полученные телеграммы.
По своему обыкновению я пришел туда к шести с половиною часам. Несколько незначительных известий пестрело на дощечке. Не стоило ни ожидать, ни опять возвращаться. Когда дощечка бывала заполнена, больше уже не беспокоились. Иногда я даже говорил себе: "Удивительно, как число замечательных событий, случающихся каждый день на земле, в точности соответствует размерам этой дощечки!"
Но в Бресте, как и во многих других городах, выбор мест для прогулок не богатый; и когда вы вышли на дорогу, вы можете, не раздумывая, идти по ней. Вам не приходится расточать своей фантазии. Так что после обеда я повторял тот же путь, который проделал до обеда.
Прихожу к этому перекрестку. Горсточка людей стояла перед конторой; те же известия муравьиной лентой ползли по черной дощечке.
Я остаюсь там в течение двух или трех минут: не хватает энергии пуститься в обратный путь. Было пасмурно; воздух был влажный; скудное пламя газа, казалось, просило милостыню на перекрестке.
Вдруг толпа слегка встрепенулась. Из лавочки выходит молодой человек с горшком белил в одной руке и с табуреткой в другой. Он становится перед дощечкой, обозревает ее, как бы ища последнего незанятого уголка. Потом он возвращается в контору и выходит из нее с тряпкой. Толпа немного уплотняется и нарастает сзади. Вдруг чувствуется, что нависло давящее ожидание.
Молодой человек взбирается на табурет, стирает все известия сверху донизу и кладет свою тряпку. Черная доска показалась мне большой и глубокой, как тоннель. Кисточка подымается и быстро чертит крупные буквы; мы читаем:
Феррер приговорен к смерти и расстрелян
Ни звука; никто не шевельнулся. Влажность воздуха превратилась в мелкий дождик, но никто не раскрывал зонтиков. Люди застыли в безмолвии, и взгляд их не покидал доски.
Молодой человек снова ушел, и банкирская контора не подавала больше признаков жизни. Разумеется, больше новостей не будет. Но мы и не ожидали новостей. Две строчки содержали шесть слов:
Феррер приговорен к смерти и
было написано в первой строчке;
одно только слово - во второй.
Этого нам было достаточно. Мы всасывали эти шесть слов. Они проникали в наше существо; они медленно производили там свое действие, как лекарство.
Толпа не менялась; я не чувствовал, что меня толкают; около меня были все те же соседи. На мгновение я прикоснулся к своей шляпе; поля набухли от дождя.
Через два дня я прогуливался поздним вечером недалеко от того места. Вижу маленькое сборище, может быть, десяток человек, перед лавочкой торговца испанским и балеарским товаром. Между хозяином и каким-то матросом возгорелся спор. Насколько я понял, дело шло об английской монете в два су, которую торговец отказывался принимать, а матрос упорно хотел вручить ему. И тот и другой коверкали французский язык, каждый по-своему; трудно было понять, что они говорили, да, я думаю, и сами они едва понимали друг друга. Вдруг сборище разбухает; оно удваивалось и утраивалось на моих глазах. Улица запружена. Трамвай непрерывно трезвонил, но никто не обращал на него внимания.
Толпа начинает ворчать; сначала это был очень неясный гул. Но мало-помалу он становится более громким и более отчетливым. "Феррер! Феррер! - вся толпа кричит. - Феррер!" Я тоже кричу. Все мы были полны гнева и печали, боли и гнева. Мы хотели бы отомстить за убитого и вместе с тем мы призывали его. Толпа звала: "Феррер! Феррер!"
Потом мы испытали потребность иначе облегчить свои чувства. Напор сзади вынес нас к выставке лавочки. Уже опрокидывались корзины, трещали ящики. Испанец - коротенький, жирный человек, с остриженными волосами и глазами навыкате на оливковом лице - испанец стоял на пороге и смотрел на нас в остолбенении и с ужасом. Он ничего не понимал из происходящего. Тоненьким заплывшим голосом он кричал, отчаянно жестикулируя:
- Но я ведь принял два су! Я принял! Вот они!
Толпа продолжала: "Феррер! Феррер!" - и все наступала. Тогда торговец понял; лицо его просветлело, и он жестами попросил, чтобы его выслушали. Спереди шикают: "Тс! Тс!" Толпа успокаивается. Испанец поднимает правую руку и достаточно твердым голосом восклицает:
- Да здравствует казненный Франсиско Феррер!
Шумное одобрение было ответом на эти слова. Затем он оборачивается к своей лавочке и делает знак. К нему подбегают два мальчугана, черные, как арабы. Он ставит одного направо, другого налево от себя, снимает с них кепки и обращается к ним:
- Кричите: "Мы отомстим за Франсиско Феррера!"
Дети, тоже подняв правую руку, кричат:
- Мы отомстим за Франсиско Феррера!
Только что перед этим мы проталкивались к лавке, теперь же стали проталкиваться еще энергичнее. Всякий хотел пожать испанцу руку; мы целовали мальчиков; мы готовы были раскупить всю лавочку.
Вот что было в Бресте после казни Феррера.
- Я испытал нечто подобное в 1905 г., - сказал Брудье. - Может быть, испытали и вы. Зимою 1905-го года.
Я вижу себя в предместье Сент-Оноре в послеполуденный час. Я шел по левому тротуару вдоль течения реки. Был довольно сносный январский день, не очень холодно и не очень сыро, небо облачное, но не очень мрачное. Я направлялся в Терн по делу, не так уж спешному, но которое все же лучше было не откладывать.
Позади себя, вдалеке, я слышу выкрики газетчиков; казалось, что целая ватага бегом несется за мною по улице. Это было время русско-японской войны и первых волнений в России. Вечерние газеты были полны сенсаций; не слишком доверяя их "уткам", публика все же уделяла им больше внимания, чем обыкновенио. Ведь в них содержались также телеграммы солидных агенств: отчет о сражении, официальная цифра убитых и раненых, перепечатки из английских газет. Словом, с самого начала войны я не мог оставаться равнодушным к раздававшимся под вечер выкрикам газетчиков и не жалел своего су.
Я замедлил шаг, поджидая ватагу. Еще газета не была в моих руках, как я успел уже прочесть заголовок. "Подавление восстания в С.-Петербурге. Войска стреляют по народу&quo