Главная » Книги

Даль Владимир Иванович - Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном своем житье бытье, за пе..., Страница 2

Даль Владимир Иванович - Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном своем житье бытье, за первую половину жизни своей


1 2 3 4

осле солдатской шинели: венгерка, куцая куртка моего покойного благодетеля, право, гораздо толковее.
  

Глава VII. От преглупого покроя платья до попутчика

  
   Куда мне деваться теперь и что мне начать, я еще не знал; небольшие деньжонки у меня были; житье у полковника мне было веселое, ничего не стоило, и я сначала никуда не торопился. Я тешился вольной волей своей, и тут мне было хорошо. Полковник и милые хозяйки строили иногда со мною планы о будущности моей - все это казалось еще далеко впереди. Нет, далеко от нас только прошлое.
   Ученица моя, о которой я упомянул выше, была меньшая свояченица полковника, Груша. Видно, необыкновенные похождения мои, нынешнее звание, конечно несогласное со степенью данного мне образования, и другие обстоятельства и случайности возбудили в ней живое ко мне участие. Как девица военная, она привыкла и ко всему быту этого сословия, к подчиненности солдат ее полка, к услужливости их - но такой солдат, как я, ей, конечно, еще не попадался; немножко живое воображение ее расписало ей взаимное положение наше красками романическими; я был молодец вовсе неопытный по этой части и, коротко сказать, ничего не думал и ни о чем не думал, как едва не дожил до того, что и думать было поздно. Обыкновенно связь и дружба подобного рода, если она возрастает до известной степени, оканчивается тем, что молодые люди начинают говорить друг другу наедине ты; здесь наоборот: Груша начала меня тем отличать, что говорила мне, когда никто нас не слышал, вы . Я принялся жить, когда вышел на свет, за околицу Путилова, с таким жаром и рвением; я видел столько прекрасного впереди и, кроме хорошего, видел иногда только смешное, а дурное забывал - я жил и дышал с такою свободою и самоуверенностью, несмотря на незавидный жребий свой, с такою простотою и недогадливостью, с такою чистою совестью, что шел бодро и без оглядки вперед, думая: "Все хорошо, как оно есть"; и беречься, остерегаться я не умел, тем менее мог я уберечься от такой беды, какая мне тогда грозила, - попирать ландыши на пути ногами, когда, казалось, безгрешно мог ими радоваться и утешаться. О последствиях не было у меня никакого понятия, мы с Грушей только очень подружились. Не хотелось бы докучать вам, а не могу и отстать так сухо от этого заветного предмета. Полковница, конечно, давно видела неуместную дружбу нашу, но ей нас было жаль обоих, и она считала все это ребячеством.
   Вслед за отставкой моей один из капитанов того же полка посватался на Груше; это наделало такой суматохи в доме, что тайна не могла остаться без объяснений. Разумеется, что я никогда не смел и подумать о браке с Грушей, и действительно, мысль эта никогда мне в голову не приходила; но она отказала жениху, которому, по всем соображениям старшей сестры и зятя, отказывать не следовало. Грушу никто не неволил, а хотели только допытаться о причине отказа; но, кроме слез и заклятий, что она никогда замуж не выйдет, ответу не добились. Все это, однако же, произвело во мне и в ней, без всякого об этом предмете разговора, такую видимую для всех перемену, что никому не трудно было разгадать загадку; полковница воспользовалась первым случаем, чтобы со мною об этом переговорить.
   Она сделала это очень тонко и искусно, с женским уменьем и изворотливостью, и спросила меня, что я об этом думаю. Никогда в жизнь мою не испытал я такой пытки, и за себя и за Грушу. В эту минуту только очи мои прозрели. Я отвечал наконец, что ничего не думаю и думать не в состоянии, просил ее думать за меня и без всяких обиняков приказывать мне, что теперь делать: я готов на все безо всякой оговорки или исключения. "Кажется, - прибавил я, - если я только в этом омуте что-нибудь вижу, кажется, мне должно ехать сегодня или завтра".
   - Должно, - отвечала она. - Чувства ваши, которые вас никогда в жизни не обманывали, и теперь остались вам верны. Не осуждайте нас за это: поживите еще немного на свете, так чтобы вы могли оглянуться назад, на происшествие это, и, право, вы нас оправдаете.
   Разумеется, что отставной унтер-офицер свояченице полковника своего не жених; об этом даже с устранением всех светских предубеждений толковать нечего. В ту же ночь я сел тайком на нанятую двуконную подводу, оставив полковнику и полковнице по письму, и ускакал по ближайшему пути на почтовый тракт. Мне и теперь еще больно, что я должен был оставить полк свой и дом полковника, этот приют мой, убежище и рай, таким бесславным образом. Зачем не мог я расстаться с этой семьей, как послушное и доброе дитя, выходя на свет, покидает дом родительский?
   От француза, с которым я постоянно переписывался, получил я письмо перед отъездом; в Путилове произошли большие перемены: там давно уже наехали опекуны, приняли имение, сдали его вскоре опять Сергею, за совершеннолетием его, и наехали уже опять другие, потому что имение было отдано в опеку за дурное обращение помещика с крестьянами. Добрый француз мой нашел спокойное место у соседнего помещика.
   Выехав на столбовую дорогу, я поудержал прыть свою и не стал закладывать себе парных подвод, а сел и выжидал попутчика. Надобно, однако же, вам сказать, куда я ехал; последнее похождение мое заставило меня подумать толком и основательно о будущности моей. Будь я без всякого чину, просто ничто, так бы тут заботиться не о чем, как о деньгах; деньги есть - все будет, и жить на свете можно. Но отставной унтер-офицер - это звание отводило мне место по чину в харчевне, в кабаке, на толкучем и под качелями, а во всякое другое общество двери для меня не отворяются. Так ли я был воспитан, того ли мог желать? Повторю еще раз, оставь меня на скотном дворе, у Катерины, и я бы пас свиней и был бы счастлив, когда у меня брюхо набито, но если уж раз сделали из меня человека с другими понятиями, чувствами и потребностями, тогда я не могу, не в силах довольствоваться панибратством черни. Итак, что мне делать, каким родом сбыть этот камень преткновения, чин? Идти служить - много воды, может быть, утечет, покуда дослужусь до первого офицерского чина. Остается другое средство: идти учиться; учиться я бы рад был не только за чин, а отдал бы его, если б он на мне был; у нас же дают за это чин в прибавку, только выучись чему-нибудь! Дело решено: еду в Питер, буду зарабатывать чем могу насущный хлеб свой - живут же там и другие люди - и стану учиться в академии {...стану учиться в академии... - Медико-хирургическая академия существовала в Петербурге с 1798 года.} или в университете. Комлев, родина моя, лежал от прямого пути не более сотни верст в стороне; чего бы мне, казалось, там искать? Ни своих, ни даже чужих, которые бы могли помнить меня, - да как же не взглянуть, хоть мимоходом, на колыбельку свою? Потянуло меня туда. Выехав на большую дорогу, стал я у крестьянина, обошел постоялые дворы, завернул к станционному смотрителю и обещал всюду на водку, если кто найдет попутчика, который бы согласился подвезти за сходную цену отставного служивого. Узнаю, что на станции впереди есть какой-то барин, который также ждет попутчика, и тотчас отправляюсь туда.
  

ГлаваVIII. От попутчика до чемодана, в котором добра немного

  
   Нахожу видного молодого человека, который стоял, сложив руки в карманы, перед открытым окном и напевал, звучно заливаясь: "Соловей мой, соловей", а вслед за тем перешел он к "Vive Henri quatre" {"Да здравствует Генрих Четвертый" (франц.)}. Смотритель обрадовался мне и просил увезти этого постояльца, который хозяйничает тут уже дней десять и надоел ему горше редьки. "А я было думал, он меня подвезет?" - сказал я. "Ну, там уж как себе знаете, - отвечал тот, махнув рукой, - только убирайтесь, пожалуйста, отсюда".
   Молодой человек - лет ему было, однако же, под сорок - очень обрадовался товариществу моему, сказал было, что ему надо ехать в Киев, но в ту же минуту согласился ехать со мною и на Комлев, уверяя, что это ему все равно, - хотя это было так же равно, как и направо и налево, назад и вперед, - мигом приказал закладывать лошадей, что смотритель исполнил с отменным удовольствием и поспешностью; тот бросил в телегу легонький и крошечный чемоданчик и, взяв порожнюю трубку в зубы, сидел уже, поджав ноги, на телеге и распевал оперные арии. Все обстоятельства эти, конечно, должны бы были надоумить меня, с кем я связался, но, на беду, он спросил меня тотчас же, не говорю ли я по-французски; я, как отставной унтер-офицер, думал повысить себя в глазах его на чин, показав образованность свою, - и на этом-то лощеном языке он так благородно и заманчиво умел убедить меня во всем, заставить встречать все его желания с предупредительною вежливостью, что я, несмотря на какое-то внутреннее беспокойство, был не в силах ему в чем-либо отказать, даже показать малейшую недоверчивость. Нет, по-русски он бы меня не надул, а по-французски обморочил, зачаровал. Это был такой тертый калач, какого мне в жизнь мою более не случалось видеть. Очень смуглое, сухое, но широкое лицо, черный щетинистый волос и брови, огромные бакенбарды, огромные белки, прямой, умеренный нос, резкие черты и очень выразительная игра мышц и движений в лице. Когда он улыбался иронически и скривив немного рот, насупив противоположную бровь и выглядывая исподлобья, то нельзя было не смеяться в душе, не почувствовать привязанности и уважения к этому немому проявлению ума и остроты. Широкие плечи и молодецкая осанка, какое-то ловкое уменье красоваться непринужденно во всяком положении тела и еще не знаю что, какая-то невидимая безделица, сноровка в простой дорожной одежде его придавали ему что-то благовидное, укрывали от глаза простого зрителя, не наблюдателя, скудное состояние крайне изношенного платья. Смотритель потребовал, кроме прогонов, сколько-то рублей с копейками за кой-какие съестные припасы, забранные попутчиком моим у него в первые дни квартирования, - в последние же, как видно, он хлебал молоко в долг в разных крестьянских дворах, и три бабы явились у подъезда со своими требованиями. Попутчик мой, не обращая ни на кого из них ни малейшего внимания, разговаривая со мною, достал свой бумажник, вынул оттуда маленькую картиночку и, подавая мне ее с повозки, сказал, все по-французски: "Вот этот город, где я был так счастлив, I' alma citta di Roma {Благостный город Рим (итал.) }, я его всегда ношу при себе, - если вы охотник до хорошеньких очерков пером в три тени, в чем я не сомневаюсь, судя по образованности вашей, то возьмите листок этот себе, теперь я сам скоро там буду. Потрудитесь удовлетворить этих скотов: у меня в бумажнике одни крупные ассигнации, тут конца не будет расчетам - сядем и поедем, пора, там сочтемся".
   Теперь я понял все; но попутчик мой был так мил и развязен, что я не нашелся, как тут поступить иначе, а заплатив деньги, сел, поехал и, несмотря на всю любезность и разговорчивость продувного товарища своего, твердо решился везти его не далее одной станции. Я и сам был так беден деньгами, что не отдал бы их в эту минуту и доброму человеку в нужде, а тут... бросить в воду!
   Приехали на станцию; попутчик очень зорко вглядывался в меня, и все болтал, несмотря на молчаливость мою, и, закричав, чтоб скорее закладывали лошадей, ухватил меня с каким-то дружеским толчком и урывкой под руку, и повел скорыми шагами ходить; он все болтал и вдруг, покинув меня, извинился, сказав, что сию минуту будет, и ушел, повернув за угол, за ближний крестьянский плетень. Я решился сказать смотрителю, чтобы он ведался с другим проезжающим, который велел закладывать, а я не поеду на почтовых; сам же, похаживая взад и вперед, ждал своего попутчика для объяснений.
   Проходит четверть часа, полчаса - его нет; иду его искать - нет нигде. Тем лучше, подумал я, какая мне нужда об нем заботиться, и пошел искать себе дешевую подводу или крестьянина-попутчика - но оно вышло не к лучшему; товарищ украл у меня из кармана, видно в то самое время, когда подхватил меня довольно бойко под руку, мой бумажник и пропал с ним, как в землю провалился, среди белого дня; все поиски мои, все старания смотрителя, которому я обещал награду, остались тщетными; ямщики бегали по деревне, скакали по всем дорогам: нет его. Он, видно, сметил уже по лицу моему, что я его далее везти не намерен, и взял свои меры.
   Не учиться стать было мне идти пешком: я надел заслуженную солдатскую шинель свою, продал смотрителю и содержателю постоялого двора за бесценок три четверти пожитков своих, навьючился остальным и пошел, ответив только смотрителю, который спросил, указав на чемоданчик попутчика моего: "А это же что у вас?" - "Это не мое". Вероятно, там добра было немного. Я даже не оглянулся.
  

Глава IX. От чемодана, в котором добра немного, до фортепъян с турецким барабаном

  
   Мой паспорт об отставке послужил мне на пути, до самого Комлева, вместо бумажника; отставному солдату, который шел на родину, на пятистах верстах не отказали в пище и ночлеге ни в одной деревне. Мало того: когда меня захватила на пути ранняя зима, то к ночи и в непогоду мужики не выпускали меня из села: "Там свалишься где-нибудь, - говорили они, - да замерзнешь, выпив на дорогу, а после за тебя отвечай; ложись, служивый, да отдохни, сделай милость, заутра накормим и отвезем тебя, нарядим подводу, только бы невредимо выпроводить из околотка. Мы и то теперь еще не оклемаемся с третьего году, как, спасибо, соседи черепановские кинули на нашу межу какое-то мертвое тело: словно вся деревня на два года к земским в кабалу пошла. Тут приставили из села в рабочую пору караул, ровно добро какое стеречи, да держали недели три; тут весь суд выехал и стали по квартирам, и корми их курицами; тут заковали того, чья пашня на меже, где нашли покойника, да и всех по очереди перещупали, у кого была запасная скирда на гумне. А чего, покойник этот уж им больно знаком; его исправник из того уезда, ровно в подарок, нашему прислал, перетащил через границу, взявши там, что пришлось, с мужиков; да вот с веревкой на шее таки, покуда не рассыпался весь, и ходил все с межи на межу. Уж мы, брат, наплакались тогда; так сиди, сделай милость, служивый, и не пустим до утра, хоть как хочешь".
   Добрался я до Комлева; отлегло мне вдруг, отошло от сердца, ровно клад какой дался, - а не все ли мне равно тогда было, что Комлев, что Тамбов, что Ирбит? Чужой всюду; случай, однако же, послужил мне не только отыскать в первый же день домишко, в котором я родился, но и поселиться в нем у добрых, хотя очень забавных и странных людей и пожить с полгода спокойно; без гроша нельзя было идти в столицу, а в Комлеве нашел я вскоре учеников и стал учить всему на свете. Горек хлеб учительский, да делать было нечего; рублей двести, за очисткой расходов, надо было заработать.
   Хозяин мой был также учитель, музыкант, разумеется единственный в городе, как учитель и как бальный оркестр. Голосу у него не было, он говорил осиплым шепотом и рассказывал каждый день по нескольку раз, что он голос потерял на пожаре; но зато играл он на всех инструментах в мире, не только поодиночке и порознь, но и на всех вдруг. На вечеринки являлся он за целковый, обвешанный с ног до головы целым оркестром, и играл всю ночь напролет. Когда он упражнялся однажды дома на девяти инструментах вдруг, переняв это от какого-то проезжего фигляра, то сделался пожар, дом вдруг обхватило пламенем; музыкант до того испугался, что выскочил на улицу с девятью инструментами, привязанными в разных местах тела, бегал с этой музыкой по улице и не мог долго от нее отвязаться: бубны гремят, тулумбас за спиной стучит, потому что к локтю привязана палка, тарелки между колен бренчат - словом, тревога страшная. Растеряв по улицам все инструменты свои, он надседался два часа криком на пожаре; был несколько раз окачен с ног до головы водой, сильно простудился и с той поры остался без голоса. Человек этот был, казалось, природою назначен в музыканты: ноги как флейты, губы как раструб кларнета, руки ровно смычки, а сам настоящий виолончель. Притом щеголь; коли в праздник уберется, наденет жилетку с разводами и стеклянными пуговками, а голубой фрак откинет - настоящий расстегай, до которых он был такой страстный охотник. Он всюду слышал и видел музыку: зазвенит ли стакан, брякнет ли серебряная ложка, он откликается из третьей комнаты октавой; знает наизусть звук всей домашней посуды своей по камертону и мне жаловался однажды, что у него одна кастрюля фальшит, если не долить ее водой до метки, которую он нарочно в ней сделал. Коли вечером девки издали поют, а жуки пролетом гудят, то он, сидя на крылечке, подбирает к голосам девок басы жуков; коли на заре плотники рубят избу и звонкий стальной топор звенит - Сидор Еремеевич откликается на скрипке или на гитаре квинтой и квартой. Он, несмотря на безголосность свою, был большой знаток и рядитель музыки и заметил однажды, когда я разыграл ему кой-что из тогдашних новых опер Россини {Россини Джоаккино (1792 - 1868) - знаменитый итальянский композитор, автор 38 опер.}, что он это знает; это хорошо, но это-де все выкрадено из гвардейских маршей; Россини все так делает. Немножко он прав, подумал я, хоть и не совсем.
   Хозяйка моя, супруга музыканта, мастерски пекла расстегаи, гладила каждый день манишку супруга своего и готовила на вечер белый шейный платок, пила чай из даровой чашки с надписью золотом: "В знак великодушия", и охотнее всего рассказывала истории болезней разных знакомых своих, вроде следующей: "Она, батюшка, ослепла на один глазочек, окривела, так, ни с чего; прикинулся ячмень, она и говорит бабам: "Бабы, покажите мне кукиш". Бабы показали кукиш, а тут стало застилать туманом, и окривела. Не слушается добрых людей, батюшка, оттого и худо бывает; вот хоть бы у соседки нашей: ребенок пошел было до году и стал ходить - говорили люди, что бы путы было перерезать {То есть черкнуть ножом по земле между ног. (Прим. автора.)}, как только пошел он в первый раз, - так нет, ну и сел опять и ползает до трех годов".
   Добродушный Сидор Еремеич, хозяин мой, не только не ревновал ко мне, как к сопернику в промысле своем, но с истинным бескорыстием художника доставил мне тут и там случай давать уроки, посылал иногда вместо себя, брал с собой на вечеринки и делил со мною свой целковый; цена была на это в Комлеве искони одна, и более никто не жаловал, хоть приди один, хоть сам-сём. Сидор Еремеич их избаловал, отвечая один за семерых.
   В Комлеве стояла пехота и был батальонный штаб; одной помещице понадобилось показать холостым офицерам, как мило поет у нее дочь. Для этого тотчас же составили концерт в пользу бедных, и все ученики и ученицы Сидора Еремеича и мои напевали, надували, насвистывали и наигрывали тут, кто во что горазд. Меня пригласили сопровождать певицу на фортепьянах. Пробы делались на одних фортепьянах, а к концерту принесли другие, незнакомые мне дотоле, с музыкой Сидора Еремеича, то есть с фаготами, кларнетами, свистками - словом, с целым оркестром и даже с турецким барабаном. Известно, что все это приводится в движение во время игры особой подножкой; я полагал, не рассмотрев наперед фортепьяно, что педаль внизу обыкновенный, нажал его во время концерта на самом великолепном месте арии, в которой переливалась сладкозвучная певица, - и адский шум всех возможных звуков на разлад, с громовым стуком турецкого барабана, огорошил испуганное ухо мое. Певица чуть не обомлела, слушатели сначала вздрогнули, потом поднялся хохот, и этот несчастный случай едва не лишил меня всех учеников и учениц; мать певицы по крайней мере приложила к тому неутомимое старание и оставалась до конца непримиримым моим врагом.
  

Глава Х. От фортепъян с турецким барабаном до кочерги и щетки

  
   Зима прошла, я свел счеты свои и убедился, что хотя и преподавал в Комлеве усердно все искусства и науки, но не скоро заработаю себе кормовые деньги на первые полгода столичной жизни. Мне казалось выгоднее побыть с год у какого-нибудь помещика на всем готовом; тогда жалованье, хоть оно и невелико, можно бы было сберечь почти все. Сидор Еремеич помог мне и в этом: помещик трехсот душ - не шутка - Василий Иванович Порубов взял меня на место прогнанного им француза в дом за четыреста рублей в год, на всем готовом. Я крайне обрадовался: в год заработаю четыреста рублей и с ними пойду в Питер.
   Василий Иванович жил в деревне, верстах в пятнадцати от Комлева. Он был давно уже вдов и радел о воспитании дочери и сына - ей двенадцать, ему пятнадцать лет. Василий Иванович, служив в молодости в военной службе, пришел однажды к корпусному командиру с горькой жалобой на полковника, который-де не дает ему ходу, не представляет к отличию, и просил униженно уважить просьбу его и представить к кресту или чину. Корпусный командир спросил его: "Разве вы думаете, что довольно жить и быть здоровым, чтобы получать награды?" Василий Иванович согласился беспрекословно, что, кроме этих случайностей, необходима и милость начальства, без которой-де, конечно, трудно до чего-нибудь дослужиться. Генерал захохотал, выслал Порубова, а этот, пождав еще немного и выждав только производство двух стоявших под ним поручиков, рассердился, вышел в отставку и, как говорится, насмеялся начальству своему, потому что ему дан был при отставке чин штабс-капитана.
   Когда я прибыл к Василию Ивановичу в усадьбу, то встретил его в воротах барского дома в следующем поезде: на старый высокий каретный ход, тем временем, когда еще вместо рессор употреблялись пасы, ремни с зубчатыми колесиками, были поставлены для легкости вместо каретного кузова ободранные большие кресла, и на них сидел барин. На высоких козлах сидел малый, а позади ходу привязана была большая деревянная лошадь, поставленная на колеса; на этой лошади пятнадцатилетний Митенька, мой будущий ученик, и погонял плетью деревянного коня своего, между тем как тятенька его очень снисходительно со мною разговаривали и, обещав скоро воротиться, просили войти в дом. Василий Иванович таким образом ездил каждый день с сынком покататься и объезжал все межи свои, все межевые столбы и ямы. Вошедши в дом, откуда Василия Ивановича сейчас только выпроводили и, как видно было, в эту минуту никого не ожидали, я встретил в первой комнате еще поезд другого, не менее странного рода: барышня каталась, верхом же, на тучной, здоровой девке, которая с ужасным хохотом и криком прыгала курц-галопом взад и вперед, между тем как целая стая дворовых ребятишек и девок, окружавшая потешное зрелище это, с таким же неистовым криком, скачками и взмахами обеих рук изъявляла душевное свое удовольствие. Когда я вошел, то поезд с большою поспешностью удалился, холопы стали по углам и грызли ногти, а девка подошла наконец ко мне, удерживаясь всеми силами от смеху, и сказала: "Барина дома нету-с". "Это я вижу", - отвечал я. Девка отвернулась, побежала, рассыпалась в пути неподдельным заливным хохотом, на который и холопы, и девки, и вся дворня единодушно, со всех углов и закоулков, отозвалась тем же, и весь барский дом огласился дружным, до половины заморенным хохотом. Я стал оглядываться: хохотуши всех родов и величин стояли и сидели, прижавшись под столами и дверьми, за шкафами, ширмами - словом, где только был свободный уголок.
   Часа через полтора Василий Иванович воротился, принял меня очень милостиво и радушно, кончил наперед всего со мною ряд и уговор, представил мне обоих учеников моих и рассказал, за что прогнал своего француза: он понемногу завел в доме галантерейную и мелочную лавочку, которую и возил с собою в город, когда на зиму вся семья туда перебиралась, и образовал из воспитанников своих пребойких и изворотливых сидельцев.
   Василий Иванович был человек очень веселого нрава; вечером к нему съехались человека три близких соседей, и вышедший ныне вовсе из моды пунш находил тут своих потребителей. Было много крику и смеху: никто не хотел верить, чтобы отставной служивый, как я, не пил пуншу, тогда как Митенька выпивал всегда стакан свой с удовольствием. Двое из гостей были мелкопоместные: по этому поводу завязались споры, шутки и перекоры. Василий Иванович торжествовал; он не упустил случая рассказать любимую остроту свою, конечно не собственного изобретения, что дворяне здешние разделяются на три разряда: на великодушных, у коих более ста душ и которые, следовательно, имеют полный голос на выборах, на малодушных, у коих менее ста, и на бездушных, у коих нет ничего. Один из малодушных гостей принимал невыгодные отношения свои очень к сердцу и грозил весь вечер, стараясь перекричать собеседников своих, что скоро, очень скоро прикупит к своим тридцати семи душам еще шестьдесят три, и тогда у него будет сотня сполна и он будет участвовать в выборах и уже даст себя знать: тогда избираться будут во все места и должности одни только достойные.
   На другое утро Василий Иванович занялся хозяйством, он велел подать и отмерить при себе двадцать аршин домотканой полосушки собственно себе на халат; советовался со мною, нельзя ли завести своих певчих, и спрашивал, не умею ли я лечить собак; приказал отправить в город, к известному птицелову, Три-Ивану, четверть круп и мерку конопляного семени, на которые выменял у него перепела и щегленка; позвал Ваньку и требовал отчета: для чего он вчера был пьян? И когда Ванька повинился, оправдавшись тем, что ему надо было побить жену и что он нарочно для этого только и выпил немного, то Василий Иванович обратился с вопросом к Сидорке: чего он смотрит и скоро ли решится поучить также немного жену свою, которая нисколько не лучше Ванькиной? Наконец, распорядившись таким образом дома и приведя все в порядок, Василий Иванович поехал опять с сынком прокатиться на межу, в тех же дедовских креслах на каретном ходу, и подтвердил только, чтобы Митину лошадь привязали сзади покрепче, потому что она вчера на ухабе оторвалась и Митя остался было среди дороги верхом на деревянном коне своем и насилу докричался отца, который, как и кучер, не слышали крику его за стуком экипажа.
   Таким образом, я опять с утра остался в доме с тем же обществом, которое вчера так простодушно веселилось во время отсутствия барина; и как я, чтобы не мешать, удалился в свою комнату, а притом меня уже считали своим и не так передо мною чинились, то вскоре и раздался по целому дому смех, визг и топотня босых девок, и я издали мог отличить знакомую мне побежку барышниной лошадки.
   В своем покойчике нашел я еще памятник француза - все стены были исписаны, вероятно по недостатку или для сбережения бумаги, счетами купленных и проданных вещиц: колец, серег, пряжек, игол, пуговок, шелку и прочего. Вечером опять приехали собеседники и пили пунш, и Степан Степанович опять кричал громче всех и грозил, что скоро, очень скоро прикупит он шестьдесят три души к тридцати семи, и тогда об нем услышат; до того времени-де он молчит.
   На третий день опять то же; вся разница была та, что Василий Иванович после коротенького делового утра своего пригласил меня ехать с ним на межу, приказав мне оседлать коня, не деревянного, а живого. Тут я увидел, чем Василий Иванович занимается на этих ежедневных прогулках своих: он объезжает каждый день поочередно участок межи своей; лошади, затвердив путь этот наизусть, останавливаются у каждой межевой ямы, у каждого столба; Василий Иванович выходит, осматривает, любуется и едет дальше, а потом домой. Он рассказал мне год, число и обстоятельства, когда которая межа проведена и столб поставлен, указывал все урочища, по коим у него и у предков его бывали тяжбы, излагая начало, ход и конец их во всей подробности. Частью победитель, а частью побежденный, Василий Иванович оградился наконец, после многолетних и убыточных тяжб, кругом и со всех сторон межевыми знаками, и с этих-то пор, уже лет девять, не может нарадоваться ими и ездит ежедневно услаждать ими зрение и душу свою. Вокруг всей межи проложена была торная дорога. На обратном пути опять оторвалась Митина лошадка; он насилу нас докричался, заставил кучера тащить себя с полверсты к рыдвану и стегал его плетью за то, что худо привязывает лошадку его. Василий Иванович успокоил, однако ж, сынка, сказав: "Душа моя Митенька, твоя лошадка бесится, оттого она и оторвалась"; и Митя расхохотался и был доволен. Когда мы воротились домой к обеду и вошли в покои, то пыль столбом и разгоревшиеся лица барышни и девок показывали, что они и сегодняшнее утро, пользуясь отсутствием барина, провели в тех же приятных занятиях.
   Вечером на половине Василия Ивановича шло все по-старому; собеседники и пунш явились в урочный час; но в детской произошла небольшая перемена против прежних дней. Митеньке здесь нельзя было ездить на деревянной лошади своей, привязанной к каретному ходу, ни Верочке также на своей; поэтому они, как охотники до езды, выдумали ездить по комнате друг к другу в гости. Приехала Верочка к Митеньке на стуле; он принял ее приветливо, осведомился, по настоянию толстой няни, о здоровье супруга гостьи своей и обещал к ней быть с женой. Она уехала, а он едет к ней верхом на щетке и погоняет кочергой; последняя была жена его. Но Верочка не хочет признать ее родней, говорит, что это не жена, а кочерга; Митенька, обидевшись невежливым приемом сестры, которая никак не хотела поцеловаться с женой его, ткнул сестру наконец кочергой в зубы и вышиб ей оных два.
   За исключением таких, довольно редких, особенных случаев, все шло день за день обычным своим порядком; француз выучил малюток Василия Ивановича французской азбуке; к русской у них не было охоты, и год прошел, когда мы остановились на раздорожнице , на мыслете {Мыслете - название буквы "м" в славяно-русской азбуке.}. Василий Иванович просил меня всегда только об одном: не торопить и не принуждать детей, идти исподволь, потихоньку. По окончании года мне плата выдана была сполна, и мы расстались с Порубовым дружески, остались, по-видимому, друг другом довольны.
   В продолжение этого года Василий Иванович сделал только одно умное дело {В продолжение этого года Василий Иванович сделал только одно умное дело... - Начинающийся этими словами абзац, в котором сообщается о "деле", напоминающем известную аферу Чичикова из "Мертвых душ", отсутствует в журнальном тексте.}: он скупил в губернии до двухсот мертвых душ, то есть таких, которые значились налицо по последней народной переписи, но которых уже не было; за покойников этих Василий Иванович платил по пять и десять рублей, приписал их законным актом к лоскуточку болота, купленному рублей за пятьсот, а потом заложил в опекунском совете имение в двести душ, на которое имел все законные акты, по указной цене, по двести рублей душу, и, взяв сорок тысяч рублей, предоставил совету ведаться с болотом и покойниками. Не понимаю о сю пору, как Василия Ивановича на это стало.
   На прощанье Митенька рассказал мне, передразнивая голосом крик животных, о коих говорил, прибасенку: жук летит и говорит: убью; гусь спрашивает: каво? Теленок отвечает: меня, а утка поддакнула: так, так, так, а коза, подслушав, засмеялась: ме-э-э!...
  

Глава XI. От кочерги и щетки до метлы с фонарем

  
   Приезжаю к Сидору Еремеичу, чтобы снарядиться в путь к окончательной цели своей, в столицу. Хотя я и видался с ним нередко, но он обрадовался мне до крайности, обещал ныне же к обеду расстегаи и аккуратное пивцо, рассказал, что голос его все еще не поправляется; показал мне вновь составленное им полное собрание русских музыкальных инструментов: балалайку, гудок, рожок, поиграл на каждом немного, заметил, что и гусли его и торбан принадлежат сюда же и что он писал через птицелова Три-Ивана на Украйну и просил убедительно прислать при первой возможности рыле, с которою там слепцы поют думы свои; супруга его только было начала рассказывать, как заседатель, неосторожно подгулявши, пошел плясать в сочельник и что его за это скорчило, таки вот так, - и присела, словно сама хотела проплясать вприсядку, - как вдруг двери растворяются и входит сам Иван Иванович.
   Один почтенный немец, который жил уже давненько в Комлеве, никогда и никак не хотел верить, чтобы человека, который к нам теперь вошел, звали Иваном Ивановичем Ивановым. Немец говорил, покачав головой: "Один Иван - это должно, два Иван - это можно, три Иван - никак невозможно"; и несмотря на все убеждения, считал это шуткой и ничего более не слушал. Вот почему Ивана Ивановича Иванова звали в Комлеве Три-Ивана; под этим прозванием был он известен целому городу. Это был отставной и холостой чиновник лет пятидесяти, который уже годов пятнадцать занимался только двумя промыслами: мирил тяжущихся и ловил певчих птиц. Сам он был миролюбивейший человек в мире, а мирил других как по внутреннему побуждению своему, так и для выслуги по статуту Анненского креста {Действительно, по статуту полагался орден св. Анны 3-й степени тому, "кто побуждаемый одной благотворительностью, советами или посредством своим, многократно прекращал разорительные тяжбы, особенно между родственниками, и заслужил тем название миротворца, единогласно признанное как частными, так и начальствующими лицами губернии" (Свод основных государственных законов Российской империи, том 1, ч. 1, кн. VIII. Учреждение орденов и других знаков отличия, гл. 8, ¿ 13).}; ему недоставало для этого еще только двух мировых, из коих одну он имел уже в виду. Пожелаем ему от души креста, который старика, по-видимому, очень утешит; право, он его заслужил. Если бы у нас хоть на десять ябедников был всюду один такой примиритель!
   Три-Ивана был птицелов, голубятник и рыбак; и все это в такой степени, до которой только может развиться какая-нибудь страсть человеческая. Добродушное, округлое, рябоватое лицо его сияло, как воскресное солнышко, когда он заговаривал о своем предмете, - а как он никогда и ни о чем более не говорил, то и был постоянно весел и доволен. Остренький носик, несколько похожий на птичий, и карие маленькие глазки, настоящие огневики, оживляли еще более лучезарное благополучием лицо; на коротеньком туловище, в темно-зеленом сюртуке, с закинутыми на спину или опущенными в задние карманы руками, - иначе Иван Иванович не ходил; кожаный картуз очень редко надевался на лысину, а большею частью носился под мышкою, потому что вечно был набит разными птицеловными снарядами или живыми птичками, которые у него не улетали даже из картуза: так он умел с ними ладить; или, наконец, червями, рубленым мясом для наживки удочки. В этом виде ходил Иван Иванович и притом вечно присвистывал сквозь зубы, манил чижа, щегла, снегиря или чечетку.
   Три-Ивана жил в своей очень опрятной избушке, построенной всего на четырех и четырех с половиной саженях; на коньке поставлены шесты с вениками, а на них повешены цапки или западочки; по углам забора, также на шестах, скворечницы; весь дворик представляет род садика, в котором большая часть небольших деревьев - подложные, воткнутые сучья, обвязанные и обвешанные пучками разных трав и кустиков для приманки птиц. Посредине род беседки. к которой ведет узенький, низкий крытый ход прямо из дому, а по обе стороны беседки - лучок и тайничок, сетки, коими ловят птиц и от коих шнуры проведены в беседку. Весь забор был кругом утыкан вениками и метлами, волчцом и коноплями, и повсюду расставлены силочки; дом и двор Ивана Ивановича был для птичек очарованный замок, из которого, если они только залетали, им улетать не удавалось. Иван Иванович мастерски дразнил и подзывал всех без изъятия певчих птиц, гонялся иногда за каким-нибудь щегленком, которого признавал издали шестериком или осьмериком {По числу белых пятнышек на хвосте, состоящих, по словам знатоков, в тесной связи с голосом щегла. (Прим, автора.)}, по целому городу, лысый, руки в карманах сюртука и без картуза, и все насвистывал, и приводил-таки щегла наконец к себе на двор, и подманивал под лучок. Дом снутри и снаружи был решительно покрыт клетками всех родов и величин работы самого Ивана Ивановича. Вы могли у него купить и променять на что угодно, по уговору, любую певчую птичку, кроме черного жаворонка, которого держал он как привозную редкость и берег пуще глазу: ему не было цены; на двух концах двора стояли две голубятни: в одной водились чистые, в другой вертуны или турманы. Избави бог, если одному из тех или других вздумалось перелететь на другую голубятню: Три-Ивана бросался, завидев такой соблазн, как бешеный прямо из окна с хворостиной на двор, загонял всех голубей по местам и на целые сутки запирал голубятни. Это делалось, чтобы породы отнюдь не перемешались. Зато какие были у Ивана Ивановича голуби! До него черные, черноплекие, черногривые и чернопегие вертуны не водились вовсе; верьте мне, ни у кого в России не водились! Он их развел в своем заводе, на своей голубятне, и от него уже они разошлись и теперь, конечно, не в редкость. Он завозил голубей своих за сотни верст, даже любимая шутка его была подарить приезжему охотнику голубка, показав наперед, каково он ходит, и потом от души насмеяться легковерному, который увозил голубя с большими хлопотами домой и только и видел его, покуда держал взаперти: как выпустил - так и пошел прямым путем домой, в Комлев, к Ивану Ивановичу. Иногда Три-Ивана распродавал охотникам всю голубятню свою и брал за пару рубля по два, по три и более; через две-три недели опять все дома: охотники, бывало, только похаживают вкруг очарованного забора Ивана Ивановича да поглядывают: взять нечего. Зато как берег их Иван Иванович, как холил, как ухаживал за бедняком, когда иной завертится и убьется; а гоняет: без того нельзя, для чего же их и держать! Но посмотрели б вы, когда Три-Ивана взгонит чистых своих! Тогда он отправляется обыкновенно на вышку, на беседку, где на кровле всегда стоял у него светлый медный таз с водой: он чистился постоянно, по два раза в неделю, по середами по субботам. Так-то стоит Иван Иванович, превыше сует мирских, и глядит не вверх, где голуби летают, а вниз, в воду, в таз, и видит все, видит, как они ходят на кругах все выше да выше и круга делаются все меньше да меньше; изредка только, глядя в магическое зеркало свое, покрикивает он: "Врешь, врешь, сбился", когда голубь выходил из круга, но через минуту все опять было в порядке. Если случалось, что какой-нибудь из голубей, несмотря на благородство крови своей и приличное данное ему воспитание, выходил не в семью, безобразил поведением своим всю голубятню, посрамлял товарищей и хозяина, например: козырял, хлопал крыльями на лету, рыскал, садился на чужие кровли, то Три-Ивана съедал его преспокойно на другой же день в белом соусе. Верх торжества для Ивана Ивановича был, когда он успевал сманить и загнать чужого голубя; но он никогда не позволял себе при этом каких-нибудь неблагопристойностей, низостей, как другие голубятники, например: ловить голубей в силки или тому подобное; нет, он действовал всегда начистоту, хоть сам хозяин тут стой: подпускал своих, осаживал их исподволь, опять подганивал, если нужно, а как скоро только сел приятель, то уже все равно что в руках; Три-Ивана заганивал его прутом вместе со своими в голубятню, и тот уже не смел и подумать улететь, ровно невидимая сила его приковала, слушается и идет! Но враги Ивана Ивановича, на которых он был зол и мог очень сердиться, это были хорьки, ястреба, и в особенности кошки. "Я лучше дам себя укусить бешеной собаке, - говаривал он, - чем позволю кошке перелезть по моей крыше". И он в пятнадцать лет успел убедить всех жителей Комлев а в непозволительности держать в городе кошек или успел перебить всех их, не знаю, но только в Комлеве давно уже кошки перевелись, не было ни одной. Пожалуйтесь на крыс и мышей, и Три-Ивана сию минуту задарит вас мышеловками своей работы, только не держите, не разводите кошек. При всем неограниченном миролюбии его у него бывали ссоры и тяжбы с соседями за кошек; он настоятельно требовал, чтобы полиция запретила держать их, подводя их под статью о хищных зверях, которых пунктом таким-то держать в городах запрещено. Не успев же в этом деле путем правосудия, успел он в нем путем убеждения и самовластия; бил кошек всюду, где они ему попадались, ловил их в капканы, платил мальчишкам за каждую убитую ими кошку, усовещевал жителей при каждом удобном случае не держать этой подлой твари, которая бывает причиною всякого зла на свете; лихорадки, сухотки, родимца и вообще гнева божия. Если же ястреб, коршун или сорокопуд {Сорокопут - хищная птица из семейства воробьиных.} попадались в руки нашему Три-Ивану, то он, добродушнейший человек в мире, не довольствовался простою смертью хищника, а казнил его на маленьком лобном месте и долго мучил и терзал наперед с разными поучительными наставлениями.
   Весною и осенью Три-Ивана ловил певчих пролетных птиц как у себя дома, так и в близких рощах, куда уходил с зарею на целый день со всеми необходимыми снарядами; летом ловил перепелов, накрывал жаворонков и, кроме того, рыбачил на удочку, чем занимался и в течение целой зимы. И это дело, как известно, мастера боится; никто не умел сделать крючок, вылить в мел или в кирпич грузильце и пригнать поплавок так, как Три-Ивана; ни у кого рыба не клевала как у него, и он рассказывал вам подробно, сколько в котором из ериков и озер какой рыбы счетом, говорил об ней как о дворовой птице, как будто все подгородные воды составляют собственность его или сняты им на откуп и он всю рыбу бережет для себя одного. Часто слышали от него жалобу, вроде следующей: "Плут этот, кривой Мишка, вытащил у меня из Грачева озера тринадцать окуней; что с ним будешь делать - пусть ест на здоровье; однако, видно, еще сотни с полторы крупных осталось".
   О молодости Ивана Ивановича рассказывали в Комлеве два анекдота, не знаю выдуманных или истинных: говорят, что он, будучи в то время еще страстным охотником до ружья и собак (охоту эту Три-Ивана впоследствии, однако же, бросил вовсе), просился из той губернии, где служил, в южные губернии России потому только, что суровый климат был не по здоровью любимой легавой собаке его; и второе, что Ивана Ивановича в молодости, еще в чине губернского регистратора или провинциального секретаря, не помню - чинов, о коих ныне уже почти не слыхать, - товарищи завели ночью в овин воробьев бить: взяли по метле, а ему дали в руки фонарь, приперли ворота и вместо воробьев его же бедного самого гоняли по овину из угла в угол метлами.
  

Глава XII. От метлы с фонарем и до самого полковника и дальше

  
   Как бы то ни было, а Три-Ивана вошел к приятелю своему Сидору Еремеичу, придерживая осторожно под мышкой картуз, поздоровался, подошел к ручке супруги хозяина, опять запустил руки в задние карманы, повертывался на каблуках, рассказывал с восхищением, как он казнил сегодня сорокопуда, который был до того дерзок, что хотел вытащить синичку из клетки; Сидор Еремеич приказал подать для двух гостей своих самовар; хозяйка потчевала и угощала нас усердно и отвечала, когда Иван Иванович, как человек вежливый, привстал с места и просил, чтобы она сама изволила выкушать чашечку, отвечала: "Благодарю покорно, я одну посудинку выдержала, испродовольствовалась". Сделав должное и успокоив таким образом совесть свою, Три-Ивана обратился ко мне и заговорил со мною каким-то горестным, сострадательным родом, жалея и соболезнуя о горькой участи моей и утешая меня тем, что бог не без милости. Я отвечал ему, что, слава богу, кончил дела свои хорошо и теперь еду в Питер, куда так давно порывался. "Как едете? - спросил он. - Да ведь у нас набор!" - "Какая же мне нужда до набора?" - "Помилуйте, да ведь вас общество наше, мещане отдают в рекруты; они там высчитали, что очередь за вами!"
   Три-Ивана не обманул меня; общество посылало уже за мною в усадьбу Порубова и, не застав меня там, в тот же вечер отыскало в доме Сидора Еремеича, посадило в кандалы и отправило с отдатчиками в губернский город. Я от нечаянности этого происшествия так обезумел, что опомнился только в губернском городе, где застал уже письмо примирителя и птицелова, в котором он, как законник, изъявил сильное сомнение, вправе ли общество отдать меня, как отставного унтер-офицера, снова на службу, и советовал объявить об этом подробно в присутствии.
   Один из отдатчиков, ходивший хлопотать тут и там о скорейшем приеме нашем, воротился с вестью, что подмазал везде, где было можно: инспектору врачебной управы отдал сам из рук в руки и с глазу на глаз; прокурору - через одного из присяжных, который по этим делам употреблялся; военному приемщику - через унтера его, и кажется все ладно. На другое утро меня повели. Солдатом я служил, как читатели помнят, но в рекрутском присутствии не бывал, а отдан прямо, через бригадного командира кантонистов; ныне при всех проделках одно только не показалось мне, что унтер-офицер стал толкать меня носками по голени, чтобы я под меркой вытягивался. Я и без того не приседал, а стоял солдатом; но он делал это по всегдашней привычке и обычаю.
   В присутствии, кроме прочих, был еще жандармский штаб-офицер и даже флигель-адъютант. Это не прежние времена, и ныне при выборе всякую неправду выведут наружу. Надобно же быть еще такому случаю: военный приемщик был прежний ротный командир мой; а знаете ли кто был флигель-адъютант? Родной отец мой, полковник.
   Ну, нечего по-пустому калякать: меня выслушали, призадумались, дело было сомнительное, хотя и казалось бы - отдавать отставного унтера в солдаты нельзя; но никто не смел взять на себя решение этого вопроса, случая необыкновенного, на который у нас нет никаких постановлений, - и два месяца прошло в переписке, на которую, однако же, последовало решение в мою пользу. Я жил у полковника, рассказывал ему все похождения свои - он слушал с любопытством и взял с меня слово, что я напишу записки свои: вот они. Полковник был здесь на короткое время и без семейства; Груша выходит замуж, и, как говорит полковник, очень счастливо. Триста рублей полковничьих к моим четырем сотням, которые я сберег в целости, итого семьсот, сумма почти баснословная, зашита была в синий получекмень мой, и я отправился с обозом извозчиков по пути в Питер.
   Что мне докучать читателю не только подробностями пути, но и самого житья моего в Питере; я перебивался с петельки па пуговку, с корки на корку; для чужого человека Питер - тот же лес, а люди, покуда не обживешься, не спознаешься с ними, - те же дикари и звери. Не стану пересчитывать вам все сотни тысяч неудач, которые встречал я каждый день и на каждом шагу; но дайте рассказать мне два-три примера. Менее всего помех встретил я со стороны медико-хирургической академии; там только нашел я радушный прием и поддержку. Всего труднее было мне зарабатывать во все время свой кусок хлеба и форменный мундир со всею к нему амуницией. Учить детей и переписывать с листа - вот источники для нашего брата; я вовсе не прочь и от черной работы, но колкой дров и ноской воды более как на хлеб не заработаешь, а время убьешь все; мне же можно было работать только по ночам да междучасками.
   Попал было я в контору русского купца с уговором работать вечером по два часа; но вскоре стали меня употреблять вместо артельщика, дават

Другие авторы
  • Аггеев Константин, свящ.
  • Щиглев Владимир Романович
  • Фофанов Константин Михайлович
  • Воронский Александр Константинович
  • Вознесенский Александр Сергеевич
  • Фишер Куно
  • Златовратский Николай Николаевич
  • Галлер Альбрехт Фон
  • Соловьев Всеволод Сергеевич
  • Никитин Андрей Афанасьевич
  • Другие произведения
  • Маркевич Болеслав Михайлович - Из письма К. Н. Леонтьеву
  • Розанов Василий Васильевич - На выставке картин А.А. Борисова
  • Крылов Иван Андреевич - Редакционные предисловия, извещения и пр. переводы, произведения, приписываемые Крылову
  • Даль Владимир Иванович - Грех
  • Верещагин Василий Васильевич - Федор Викторович Немиров. Мастеровой
  • Оленина Анна Алексеевна - Литературные шалости
  • Головнин Василий Михайлович - Описание примечательных кораблекрушений, претерпенных русскими мореплавателями
  • Левинсон Андрей Яковлевич - Гумилев
  • Шекспир Вильям - Завещание Шекспира
  • Карнович Евгений Петрович - Пан Лада и Фридрих Великий
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 418 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа