Главная » Книги

Бутков Яков Петрович - Горюн, Страница 2

Бутков Яков Петрович - Горюн


1 2

сопровождаемые никем: они были заподряжены различными домами здравия и также торопились, чтоб во-время поспеть на кладбище.
   После всех показались дроги заново драпированные. Они медленно и солидно везли великолепный гроб, обитый бархатом и золотою мишурою. На крышке его лежала новенькая трех-уголка. Впереди шли факелоносцы, а за ними форменные люди несли на бархатных подушках ордена. За гробом следовала толпа людей в мундирах и сюртуках. Иные из них имели приличную случаю печально-важную физиономию; другие, из тех, которые были помоложе, разговаривали между собою о чем-то совершенно постороннем этому случаю. Проходящие мужики, глядя на эту процессию, замечали про себя: "Видно, кто-нибудь богатый умер!" - "Да, видно, что богатый!" - "И в большом чине: глядь-ко, шляпа какая!" - "Небось, барин был". - "Да, барин был - да вот теперь он помер же".
   Герасим Фомич, желая развлечься несколько, последовал за богатым покойником. Сняв шляпу, он примкнул к печальной процессии, не сочувствуя чужому горю и не обращая внимания на раздававшиеся в толпе отрывистые фразы вроде следующих:
   - Обед заказан в "Лейпциге".
   - А! В "Лейпциге"! Там недурно готовят! Скажите, пожалуйста, вы хорошо знали покойника?
   - Да! Мы играли с ним у Максима Кузьмича.
   - А известно, кому достанется место?
   - Говорят, что Максим Кузьмич назначен.
   - Максим Кузьмич? Да кто это такой?
   - Неужели вы не знаете? Это муж Катерины Фоминишны.
   - Катерины Фоминишны? Ну, так он на хорошей дороге!
   - Как же! Он сделал чрез жену чудесную карьеру.
   - А, кажется, не очень большие дарования имеет?
   - Что дарования в наше время! Кто нынче не имеет каких-нибудь дарований? К чему служат дарования?
   - Кстати, позвольте спросить, вы нынче бываете в клубе?
   - Редко, большею частию у Максима Кузьмича.
   - Следовательно, вы с ним друзья? Сделайте одолжение, так, при случае...
   Разговор в этом духе продолжался по всему длинному и печальному пути до Смоленского поля. Герасим Фомич шел, как мы сказали уже, для развлечения и был занят своим животным горем; он, однако, заметил следующее, вовсе до него не касавшееся обстоятельство: в то время, когда процессия проходила мимо заведений, украшенных вызолоченными гроздиями и художественными произведениями, имеющими обширный смысл для желудка, некоторые из господ, сопровождавших покойника, вздохнув тяжело, уклонялись в эти заведения поодиночке или попарно, не говоря один другому ни слова, только перемигнувшись между собою выразительно, и, возвратись к процессии через несколько минут, вздыхали во всю дорогу с особенною силою, делавшею честь их чувствительности.
   Наконец процессия остановилась на Смоленском. Великолепный гроб был опущен в могилу, и присутствовавшие, в том числе и Герасим Фомич, молча бросили в нее по три горсти земли. Потом все засуетились, заговорили, заторопились, как люди, кончившие что-то тягостное и спешащие к чему-то приятному.
   И вот разнокалиберная толпа, с полным сознанием, что отдала последний долг покойнику, торопливо стала садиться в экипажи.
   - Вы где сядете, Иван Никитич? - спрашивал один персонаж.
   - Я с Петром Иванычем, - отвечал другой.
   - Иван Никитич! Садитесь с нами! - воскликнул третий.
   - Как вам угодно, господа. Я думаю, что будет дождик, - замечал четвертый.
   - Царство ему небесное! - говорил пятый персонаж, вздыхая. - Он был... Но я не злопамятен!
   И в то же время сыпалась дробь иных восклицаний, замечаний и изречений, в которых трудно было бы доискаться связи и смысла:
   - Боже мой! Я потерял табакерку!
   - Памятник, говорят, будет в несколько тысяч: четыре плачущие добродетели и семь плачущих пороков. Прелесть, не правда ли?
   - Я никогда не завтракаю!
   Этот разговор едва касался слуха Герасима Фомича, который все еще стоял у могилы с поникшею головою; но гигиеническое замечание какого-то барина, садившегося в карету, что он никогда не завтракает, потрясло его. Он взглянул на этого барина с тоскою; глаза их встретились, и барин, считая Герасима Фомича одним из неутешимых друзей покойника, обратился к нему с утешением:
   - Что делать! Человек осужден на подобные лишения! Надобно переносить их... Где вы садитесь?
   - Я?.. Да я так!.. - отвечал Герасим Фомич.
   - Как можно так? Сюда шли так, в процессии, а отсюда, когда уже все кончено, надобно ехать... Не угодно ли вам занять место в этой карете?
   Герасим Фомич, не вдаваясь в рассуждения, по какой причине он может ехать, сел в карету. Барин дернул шнурок, и наемные клячи двинулись из Смоленского привычною для них погребальною рысью.
   Минут пять в карете царствовало торжественное молчание. Герасим Фомич не решался заговорить первый. Его сосед нежно поглаживал свои бакенбарды и поправлял галстук, потом начал насвистывать что-то, потом попросил Герасима Фомича извинить ему его рассеянность.
   - А! Ничего-с! - отвечал Герасим Фомич.
   - Повидимому, вы из близких людей к покойнику?
   - О нет! Я только так!..
   - А! Вы были ему обязаны?
   - Извините, напротив...
   - Понимаю: покойник, не тем будь помянут, не имел привычки обязывать, и вы, так же как и все мы, исполнили только общий долг. "С горстью земли на его могилу мы бросили все дрязги и расчеты", - как сказала "Пчела" в одном фельетоне. Надобно отдать справедливость "Пчеле": это великая истина!
   - Да-с! А если истины не случится, то всегда она скажет что-нибудь новое, - заметил Герасим Фомич.
   Барин, быстро взглянув в лицо Герасиму Фомичу, продолжал:
   - Вы постоянно читаете "Пчелу"? Я так предпочитаю ей ту... другую; та имеет свою цель, свое направление и особенно взгляд. По моему мнению, у нее взгляд гораздо обширнее, многостороннее...
   - Да-с! Она смотрит на человечество с высоких точек, - сказал Герасим Фомич и снова замолчал, потому что, решась соглашаться с мнением своего соседа, он употребил начало фразы, когда-то читанной им где-то, и не мог припомнить ее окончания; но, к изумлению его, сосед, снова взглянув на него, засмеялся, сочтя неумышленное выражение его за каламбур и его самого за острослова.
   - Это превосходно, - сказал он: - вот я, признаюсь, не имею этой счастливой способности... счастливой, потому что человек остроумный и находчивый всегда имеет значение в обществе.
   Герасим Фомич ободрился: ему никогда еще не случалось слышать себе комплимента; ему всегда говорили более или менее ясно, что он дурак, что он не может ни сказать, ни сделать что-нибудь разумное; но вот неожиданно признают его человеком остроумным, и этим он обязан неоконченной фразе, смысла которой он сам уразуметь не может! "Случай, мелочь! Вот от чего зависит наше значение в глазах других людей", - подумал он и, видя себя в благоприятных отношениях к соседу, сказал ему с некоторою свободою:
   - Благодарю вас за комплимент; но, извините, я не разделяю вашей мысли: я думаю, что не остроумие, а действительный ум дает человеку ход или значение в обществе.
   Это противоречие мнению соседа произошло уже неспроста, а вследствие тонкого соображения: Герасим Фомич заметил, что сосед его принадлежит к числу людей ученых, или, что, впрочем, все равно, к считающим себя учеными, и потому, отдавая преимущество пред остроумием капитальному уму, на который всякий, даже и неученый человек имеет притязание, он мог подать о себе еще более благоприятное мнение.
   - Впрочем, - продолжал он, исполняясь отвагою на разговорчивость и припоминая кое-что читанное им в книгах, - нельзя определительно сказать, что таких-то или иных качеств люди постоянно имеют значение. Я думаю, что все, от людей гениальных и могущественных до тех, которые слывут совершенно пустыми и ничтожными, имеют свое время для самостоятельного значения, даже первенства в чем-нибудь, и потому всякий, кто бы он ни был, хоть раз в жизни бывает для чего-нибудь нужен, к чему-нибудь годится, - словом, достигает цели своего существования.
   Сосед Герасима Фомича, глубокомысленно помолчав с минуту, отвечал:
   - Да! Я совершенно согласен с вами и без всякого намерения польстить вам скажу, что ваша идея поражает меня своею оригинальностью. Я удивляюсь вашему искусству схватывать предмет, так сказать, на лету и быстро проникать его сущность. Ваше остроумное положение оправдывается даже нынешним фактом; мы похоронили человека, который жил исключительно для себя; казалось, что он не имеет никакого назначения, совершенно лишний между людьми, даже и не лишний, потому что все равно было, существует он или нет, его существование не имело никакого отношения ни к обществу, ни к человечеству, ни к его кругу, ни даже к месту, которое занимал он. Вдруг он умирает, и тут только, уже в мертвом виде, имеет назначение: пятьдесят человек, которые не чувствовали его пребывания на земле, приятно почувствуют, что он покоится в ней.
   - Точно так, - отвечал Герасим Фомич: - однако, извините, я не вполне понял мысль вашу: какое именно назначение приписываете вы покойнику?
   - Назначение, не очень утешительное для него. Изволите видеть: его назначение было, по моему мнению, ничего и ни для кого не значить в течение всей своей жизни и много значить на четвертый день после смерти: пятьдесят человек пообедают на его счет, или, как говорится в погребальных случаях, помянут его превосходно, гастрономически. Для этих-то двух часов обеда покойник жил шестьдесят лет, и только в эти два часа он будет иметь отношение к обществу.
   "Обедать! Превосходно, гастрономически обедать!" - от этих слов Герасим Фомич вздрогнул. "Как же это все так выходит? - рассуждал он сам про себя. - На что я тут должен решиться? Вот попал-то я в непредвиденное затруднение! Угораздило же меня сесть в эту карету, чтоб так только подумать об обеде, а в самом деле и не обедать, даже бежать от обеда. Ах, горе мое, горе! На роду, что ли, мне написано такие неожиданные терпеть неприятности? Насмешка, чистая насмешка надо мною! Вот когда дошло уже до того, что и обедать не обедаю, так тут-то и выходит какой-то случай, под предлогом стечения обстоятельств, а в самом деле случай умышленно оскорбительный, и вот этот случай ведет меня из квартиры, под предлогом голода, на бульвар, с бульвара, под предлогом любопытства, на Смоленское, там, под предлогом рассеянности, сажает меня в карету и в ней везет меня на обед. Все ничего, и самый обед, если уже на то пошло, тоже ничего! Да обидны, горьки мне эти предлоги! Если уже я имею назначение умереть с голода (а кажется, что это и есть мое назначение, а не то, которое я предполагал в истекшем сентябре месяце), то не для чего морить меня надеждами, следует прямо заморить голодом! Так нет же! Беспрерывно являются новые случаи, новые насмешки! А за что? Почему? Видно, всё потому, что я горюн! Потому, что нет для меня ничего верного в жизни, кроме горя..."
  

VII

  
   Мучимый такими скорбными размышлениями, Герасим Фомич забыл даже своего соседа в карете. Сосед, между тем, дремал. Оба, не стесняя друг друга, были заняты сами собою и очнулись тогда только, когда карета остановилась. Сосед, взглянув в окно, сказал:
   - Ну, вот!.. Дождя не будет!
   На это замечание Герасим Фомич отозвался:
   - Ах, да-с!
   Потом сосед вышел, и за ним последовал Герасим Фомич, не зная, как ему тут благовидно увернуться в сторону, не дать заметить, что он вовсе чужой человек покойнику, что на похороны его и в карету попал случайно, совершенно неожиданно, что он даже не может себе истолковать, каким образом случилось все это. Сосед, между тем, стоял у подъезда в ожидании Герасима Фомича.
   - Пожалуйте! Что же вы мешкаете? Не печальтесь! Что делать - все там будем! - говорил он, зевая.
   Герасим Фомич был в самом мучительном затруднении. "Итти или не итти? - думал он. - Конечно, лучше итти, но что выйдет из этого? Надобно будет говорить о добродетелях покойного, это еще ничего, стоит только узнать, какой он чин имел, а там уже, дело известное, мудрость и добродетели, соразмерные рангу; но придется, может быть, вспоминать его житейское поприще, не зная его даже по имени, пить за упокой души его, не ведая, была ли у него душа!"
   Он готов был рассудить и сообразить это дело обстоятельно и неторопливо тут же, у подъезда, откуда можно было ускользнуть незаметно, без всяких дальнейших неприятностей, кроме потери обеда; но раздался в глубине коридора звук тарелок и прочего столового сервиза, и он стал думать уже не головою, а желудком, как думают только люди, высоко стоящие над житейскими обстоятельствами.
   И вот Герасим Фомич, влекомый своим превосходным аппетитом, который мог бы составить для откупщика и для знатного барина полнейшее счастие, а для него был только сквернейшим "происшествием", отправился в бывшую квартиру покойного вслед за многими особами, прибывшими, подобно ему, со Смоленского.
   В трех комнатах были расставлены столы с различными яствами и питиями. Вокруг тех столов группировались, сходились и расходились, с прилично-печальными лицами и тихим говором, люди, которых заметил Герасим Фомич на кладбище. Очутившись среди этих людей, вовсе ему незнакомых, он смутился так, что и забыл о голоде и обеде. Робко стал он в стороне от них, в углу комнаты, совершенно не понимая, что за странное приключение вышло, что вот он и в компанию такую попал и обед пред глазами имеет, и все это, если рассудить по совести, ведет к тому только, что надобно считать себя счастливым, если удастся выпутаться из этого приключения, убежать от этого обеда!
   Вдруг все засуетились: "наконец" и "пожалуйте" раздалось во всех устах, все тем же прилично-печальным тоном. Герасим Фомич, видя, что всё, слава богу, покамест ничего, вздохнул свободнее. Священник, прочитав молитву, благословил трапезу. Гости чинно уселись за столами и замолчали решительно; с полчаса слышался только звон тарелок, рюмок, ножей и шопот: "Позвольте соли!.." - "Вам угодно мадеры?" - "Медок, кажется, так себе", и тому подобные вопросы и замечания, выказывавшие внимательность гостей к яствам и напиткам.
   Герасим Фомич поместился, или, точнее, случай поместил Герасима Фомича, между молодыми людьми, которые, повидимому, имели небольшие чины и большие гастрономические способности. Еще за другими столами, где кушали люди пожилые, раздавались слова: "Общий жребий!" - "Царство небесное!" - "Все суета!", а здесь уже происходил критический разбор кушаний и вин; даже один из соседей Герасима Фомича, толкнув его по-приятельски и указывая взглядом на некоторых почтенных особ, сказал ему с коварною улыбкою:
   - Замечаете? Этот, как его назвать, что все молча вздыхает да пьет, готов уже провозгласить тост за упокой души нашего амфитриона... Ведь что ни говори, а он, покойник, нас угощает! Не умри он в прошедшую пятницу, так мне, например, никоим образом не пришлось бы так хорошо обедать сегодня! Одно первое число только что с шумом отыде, а до другого целая вечность! Как быть в таком случае? А вот тут-то и выходит случай: умирает он, как бишь его зовут, покойника?..
   После трех блюд и неизвестного количества бутылок вина гости оживились: лица засияли румянцем и удовольствием, разговор завязался общий, откровенный и дельный. Прежде всех возвысил голос почетный стол, коснувшись неразрешимого вопроса: почему во Франции вырабатываются легкие вина, веселящие русское сердце, и сильные идеи, неудобоваримые для русского желудка? И тот же стол, только с другого конца, отвечал, что это объясняется географически и физиологически. Потом уже заговорили прочие столы о разных приятных материях и между прочим о беспорочности. Этот собственно предмет произвел взаимное сочувствие между всеми желудками. Каждый из гостей, по какой-то странной причине, знал, что такое беспорочность, но знал по-своему, то есть имел о ней свое понятие. Когда официанты подали жареных рябчиков, беспорочность стала общим, господствующим предметом разговора, а когда рябчики были съедены и запиты как следует, произошло весьма благоприятное для пищеварения столкновение мнений пятидесяти кушавших желудков, бывшее поводом к самому тонкому, живому и деликатному прению: самые вместительные, благословенные желудки подтверждали свои доводы лаконическим выражением: "Вы ошибаетесь! Мы это знаем не сами по себе, а по книгам!" Желудки менее почетные возражали с приличною умеренностию: "Если позволите заметить - вы ошибаетесь!" Желудки обыкновенные, установленные для пешеходов и литераторов, говорили определительно, что беспорочность есть устарелый фарс, даже оскорбительный пасквиль на врожденное каждому человеку влечение к самоутучнению.
   Герасим Фомич, нечувствительно увлекшись интересом обеда и разговора, забыл все свои горести, кушал с хорошим аппетитом и говорил мало, но с толком.
   Долго длилось поминовение какого-то усопшего из родовых дворян раба божия. Начатое скукою, печалью и разъединением поминавших, оно кончилось всеобщим одушевлением; даже если б дело шло не о таком трогательно-торжественном случае, каково поминовение, не о таких хороших людях, каковы поминавшие, то можно бы сказать, что оно кончилось веселою попойкою, для всех надолго памятною, и совершенным забвением предмета поминовения. Кажется, что так точно и кончилось это дело: гости остались совершенно довольны обедом и собою; каждый из них имел случай выказать свои идеи, свою ученость, свое остроумие, даже свою вежливость: каждый, наконец, почувствовал приятное влечение к отдыху...
   И скоро после похоронного обеда опустела богатая, обширная квартира какого-то человека, наживавшего эту квартиру, это богатство для чего-то, может быть для того только, чтоб было где и чем накормить и напоить неизвестных ему людей, которые, похоронив его, захотят побеседовать о беспорочности! Только слуги бегали по комнатам, торопливо собирая пустые бутылки и пересчитывая серебряные ложки, да в угловой комнате человек в глубоком трауре спорил с гробовщиком, рассматривая печальный счетец...
  

VIII

  
   Герасим Фомич богат и счастлив. Он уже не нуждается в доверии какого-нибудь Ивана, чтоб пообедать; судьба желудка его не зависит от должности и жалованья; его древний сундук наполнен червонцами и рублями, и сам он кушает в обширной, богато убранной столовой, в обществе очень хороших и притом молчаливых людей, одетых в глубокий траур. Яркость освещения сотнею восковых свечей, блеск позолоты на карнизах и дверях столовой, сияющая белизна драгоценного сервиза - хрусталя, серебра и фарфора, драгоценнее серебра, и в противоположности с этою радостною внешностию мрачное единообразие одежды и глубокое безмолвие множества живых фигур, занятых обедом, будто важным государственным делом, - все это сообщало целой картине странный, чрезвычайный характер; все походило на самую эффектную сцену из новейшей мелодрамы.
   Что же причиною такому безмолвию? А вот сквозь сумрак ночи в зеркальные окна столовой заглядывает снаружи, с улицы, какое-то существо, похожее отчасти на привидение, отчасти на советника по соляной части, за несколько часов переменившего просторную, семейную, барскую квартиру на темный, тесный, дощатый одинокий чуланчик в которой-то линии Смоленского поля. Прежде, выходит, он кушал соляную часть и казенные интересы, а теперь соляная часть и казенные интересы собрались покушать - не его, а его добра, которого еще никому не удавалось отведывать, пока сам советник жил в этой квартире. Зачем же он мелькает в окнах? Зачем он так злобно глядит на чинное собрание в его бывшей столовой? Эти вопросы не на устах, а в сердце каждой кушающей персоны, и каждая персона, имея в виду покойника и чувствуя от избытка печали о нем аппетит и жажду, кушает и молчит, что составляет, говоря о всей картине, сознательное поминовение умершей души и торжественную тишину.
   Но одна персона, утомленная делом и печалью, облегчает себя следующим гласным обращением к соседу:
   - Кажется, Андрей Анисимыч, покойник имел за тридцать или за тридцать пять?
   - Чево-с? За беспорочность? Вы говорили о беспорочности? - воскликнул сосед с особенною живостью.
   - Да-с, я спрашиваю, за сколько лет имел он...
   - Чуть ли не за сорок, Петр Максимыч!
   - О! Помилуйте! Сорок лет беспорочной службы - это невозможное дело! Я вот с восемьсот пятого состою по части благоденствия, а всей-то моей беспорочности, по разным клеветам и проискам, считается только пятнадцать...
   Едва только Петр Максимович с Андреем Анисимовичем вспомнили беспорочность, как слово это сообщило всему собранию электрическое движение. Закипел разговор живой, остроумный, энергический. Досадное существо, похожее на привидение и советника, исчезло из вида гостей, и как только оно исчезло, на лбу каждой персоны появился чернилами или ваксою начертанный мистический знак в виде какой-нибудь латинской буквы или цифры, и в то же время на потолке столовой, в виду Герасима Фомича и прочих господ, сидевших за столом, происходило следующее странное действие: искусное изображение торжества Бахуса постепенно превращалось в живую человеческую фигуру, и та фигура, растягиваясь, изменяясь, развиваясь, подобно облаку, волнуемому ветром, образовала из себя нечто весьма замысловатое, именно сущее подобие буквы L, которая, как известно, в цифири означает число 50. К этому-то знаку устремились сердца всех кушавших господ. О нем говорили, спорили и думали во все продолжение обеда. Герасим Фомич, нисколько не теряясь и не конфузясь, смело участвует в важном и глубоко нравственном разговоре, даже рассуждает и свои мнения бестрепетно пред всем обществом высказывает.
   Вдруг он замечает, что знак беспорочности тихонько опускается с потолка и садится ему на лоб. Он ощупывает лоб - нет! Видно, это ему только показалось. Он глядит на отворот сюртука и усматривает, что знак там, в петлице! Тогда Герасим Фомич торопливо, с сладостным трепетом застегивает сюртук на все пуговицы и спешит домой, к своему древнему сундуку, в котором еще осталось столько места, чтоб спрятать эту драгоценность на черный день. "А придет черный день, там заложить можно, - думал он благоразумно: - придет - не придет, а все если есть что заложить, то и хорошо, то Ивана и скотиною назвать можно... без его милости всякие обеды найду, если есть что заложить!" Тут опять странность: только что он поднял крышку сундука, как оттуда выглянуло таинственное лицо, посматривавшее в окна столовой залы, обезображенное тлением и гримасою; оно посмотрело на Герасима Фомича дружелюбно и сказало ему:
   - Завтра еще милости прошу ко мне откушать - ко мне, в мою прежнюю квартиру, где я жил, пока жил. - Герасим Фомич пугливо опустил тяжелую крышку сундука, амфитрион с глухим смехом исчез, и он сам - проснулся.
   Значит, все это случилось с Герасимом Фомичом во сне?.. Да! Был уже полдень, когда он очнулся на своем древнем, фамильном и совершенно пустом сундуке после роскошного поминовения, в котором участвовал накануне.
   "Экая чепуха грезится, боже мой! Экая чепуха может присниться! - думал он, протирая глаза. - Обед, беспорочность, человек в тысячу лет, сундук червонцев и рублей и сундук, из которого, вместо рублей, выглядывает давешний покойник! Покойник - это нехорошо! Покойник к добру не снится: ну, да это чепуха - покойник! Деньги снились золотые и серебряные - вот это хорошо! Если б медные деньги, то вышла бы скверность какая-нибудь, а то серебряные и особливо золотые, - ну, так и ничего, и хорошо!"
   "Да это, впрочем, все сны, сны, - продолжал он: - это не то чтоб в самом деле вышло что-нибудь хорошее сегодня, как давеча, например... Этакий обед! И можно ли было думать и гадать о таком обеде! Думай же после этого, что я вовсе пропащий человек, что я не имею никакого назначения в жизни, когда случаи такие встречаются! Вот то-то и есть: не надобно никогда приходить в отчаяние, терять присутствие духа. Хорошо, что я вчера обо всем рассудил основательно, не потерял присутствия духа и не пришел в отчаяние!"
   Герасим Фомич улыбнулся самодовольно, припоминая подробности вчерашнего приключения с своим желудком; но вдруг новая мысль расстроила счастливое расположение духа его. "А сегодня-то, - вспомнил он: - ведь надобно же и сегодня обедать! Этакое несчастие постигло меня! И за что, если подумать, невзгода такая нашла на меня, боже мой! Да как тут думать?.. Горе такое, что и подумать-то ни о чем нельзя хорошенько, ничего в соображение принять невозможно!"
   Эти выражения отчаяния свидетельствуют, что Герасим Фомич ошибся немного, думая спросонок, будто он вчера, в критических обстоятельствах желудка, не упал духом и все рассудил обстоятельно; но и то может быть, что он вовсе не льстил себе, то есть не лгал пред самим собою: вообще человеку свойственно находить в себе удивительные достоинства, когда в них не имеется надобности.
   "Да как же это? - рассуждал Герасим Фомич. - Как я пообедаю сегодня или завтра? Вот наказанье-то, сущее божеское наказанье!"
   Он бросил взгляд на свою комнату, и вид ее не сообщил ему утешения: комната была маленькая, темная, вполовину занятая печкой, на которой стояла раскрашенная временем статуйка молящейся Невинности. Единственное окно этой комнаты, занавеска на окне, числившаяся белою, таковые же стены, портрет Наполеона на стене - все это было раскрашено и разрисовано тем же временем, все имело цвет и характер его же, все уничтожающего, все перекрашивающего времени, - желтовато-серенький, печальный цвет нищеты, скорби и тления!
   И между тем как взор его машинально переходил от одного предмета к другому, сердце его было терзаемо грустным воспоминанием прошедшего, которое цветом и смыслом походило на эту серенькую каморку, и тоскливым ожиданием грядущего.
   "Ошибался я, - думал он: - кажется, что ошибался, рассуждая обо всем по-своему. Не нужно бы мне вовсе рассуждать; так нет же, вот... а другие не рассуждают, а живут себе как живется; ну, и мне бы так, и мне бы, даже в моем нынешнем положении. Тот, например, как его... звал меня и сегодня, а это добрый знак! Притом золото и серебро видел! Конечно, все это, если подумать как следует, глупость и мерзость какая-то; но в моем положении умничать вовсе не следует; я себе горюн, так к чему и куда мне тут рассуждать! Мне только... ба! мне только, в моем назначении, всем пользоваться надлежит!.. А там - не мое дело! А там без меня хоть трава не расти! По мне, хоть историю смешную напиши обо мне! Ведь я так себе - горюн!"
   Герасим Фомич быстро поднялся с своего сундука, волнуемый какою-то сильною идеею; несколько минут на лице его выражалось величайшее напряжение духа; наконец, будто рассудив обо всем основательно, он успокоился и занялся своим туалетом.
  

IX

  
   За пределами шумного, хлопотливого Петербурга, вне круга вечной, неугомонной деятельности полумильона ходячих самолюбий, есть тихая колония, с каждым днем увеличивающая число своих обитателей. Ее не касаются житейские волнения, ей чужды интересы, желания, нужды и все, что одушевляет, приводит в движение колоссальную машину, называемую Петербургом. Длинными и тесными рядами тянутся здесь безмолвные, одинокие жилища, осеняемые болотными деревьями.
   Эта колония называется Смоленским кладбищем.
   Но все же человек нигде не покидает вполне своей личности, всюду пользуется случаем выказать свою суетность и покощунствовать - хоть над самим собою. Эту мелочность он перенес из Петербурга сюда, перенес как лучшее из своих достоинств, как нечто такое, что может пригодиться и здесь: он проявил ее в странной роскоши некоторых памятников, в ненужном комфорте некоторых могил, и оттого другие памятники, другие могилы кажутся еще проще, беднее, оттого и видно, где нехотя улеглось чреватое тщеславие, где радостно почила нищета...
   Шелест ветра, колеблющего тощие, приникшие к земле ветви деревьев, унылый звук церковного колокола да кой-где шопот скорбной молитвы, глухие рыдания или вопль печали нарушают мрачное спокойствие могил, напоминают здесь жизнь и отсутствие жизни.
   Но раз в день, в утренние часы, на кладбище проявляется деятельность: из Петербурга тянутся одна за другою погребальные колесницы, сопровождаемые, смотря по богатству покойника, более или менее многочисленною толпою его наследников и друзей; являются и такие экипажи, называемые простенькими, но весьма приличными дрогами, за которыми следует только одно живое существо - портной и кредитор покойного.
   Каждый день земля пожирает здесь не один десяток петербургских обывателей, которые потом не встречаются ни на Невском, ни в кондитерских; каждый день часть блистательного Петербурга скромно, незаметно переселяется туда - куда-то, в свою смоленскую колонию, так что через несколько лет, смотришь, Петербург тот, да не тот, и на Невском гуляют и в театре приходят в восторг такие же люди, да уж не те; те давно лежат на Смоленском, забытые; а эти покамест читают журналы да провожают своих покойных приятелей; но вот и они, поодиночке, становятся покойниками, и у Доминика на их привычных местах сидят уже другие люди.
   Так, незаметно, но постоянно, неумолимо, Петербург в шестой или седьмой раз меняет своих обитателей, отправляет в мирную смоленскую колонию все свое разнообразное народонаселение.
   Между тем как ежедневно, с каждою погребальною процессиею появляются здесь новые лица, взор наблюдателя, блуждая по тысячам разнообразных физиономий, беспрерывно движущихся, мелькающих и пропадающих, с любопытством останавливается на одной из них, встречающейся постоянно: человек лет тридцати, бледный лицом, с робким взглядом и скромною поступью, одетый в пристойное, не очень поношенное партикулярное платье, каждый день является на кладбище с богатою процессиею, молча присутствует при погребении покойника и молча уезжает с кладбища неизвестно куда, в числе других людей, с которыми шел в этой процессии.
   Кто этот постоянный погребатель всяких, однако только богатых, мертвых? По какой странной причине принял он на себя такую странную обязанность? Увы! Мы узнаем его по наружности, также постоянно выражающей скорбное томление души, тягостное ощущение в сердце: это все тот же человек, которого зовут Герасимом Фомичом, который сам себя зовет Горюном. А по какой причине угодно ему прогуливаться ежедневно на Смоленское кладбище, это уже его собственное дело, о котором он, вероятно, рассудил обстоятельно и окончательно. Мало ли каких причин не бывает в Петербурге!
   Какая бы там ни была причина этих прогулок, только Герасим Фомич совершал их педантически точно, как бы исполняя должностную обязанность, а для удовлетворения своей природной любознательности читал трогательные эпитафии над могилами и даже наблюдал посторонних покойников, лежавших в церкви в открытых гробах.
   Раз как-то, уклонившись от пышной погребальной процессии, с которою прибыл, по обычаю, на кладбище, он вошел в церковь: там, что редко случалось, был только один гроб, у которого горько плакала какая-то старуха; несколько нищих, не ожидавших от небогатого покойника достаточной поживы, сидели на паперти, ведя между собою одушевленный разговор о чем-то, до откупщиков и невской воды относящемся. Герасим Фомич с привычным спокойствием бросил взгляд на небольшой обитый розовым коленкором гроб и на одиноко сетующую над ним женщину; эта женщина тоже взглянула на него, и он вздрогнул, пораженный смутным воспоминанием. С тягостным чувством снова обратил он взор на гроб и вдруг отступил от него в ужасе, с невольным воплем: в этом гробе, точно как живая, спящая, лежала таинственная красавица, стоившая ему стольких возвышенных мечтаний, неприятных похождений, представшая ему искусительным демоном, совратившая его с гладкого, просторного, удобного пути деловой жизни на тесную тропинку, теряющуюся среди забвенных могил Смоленского поля! Белое, как мрамор статуи, лицо ее было для Герасима Фомича прекраснее, неукоризненнее, чем прежде; смерть не обезобразила его своим тлетворным прикосновением, казалось, возвратила ему его первоначальную прелесть, его естественное выражение, искаженное жизнью.
   И вот снова перед ним, и снова неожиданно, это странное существо, которого он не знает даже по имени, которое, может быть, и точно имело на земле благое назначение, так же как и он, быть может, не для этой роли был создан. В другое бы время, раньше бы несколько встретиться ему с нею, пока на нее не повеяло ядовитое дыхание санктпетербургских житейских обстоятельств, - и судьба их была бы иная: было бы в Петербурге одною прекрасною дамою, одним благородным советником более, а в человечестве одною таинственною красавицею и одним пролетарием менее; но они разошлись на жизненном пути и встретились уже не в пору...
   Герасим Фомич долго, как бы прикованный, стоял у гроба в безмолвном созерцании покойницы; наконец с чрезвычайным усилием оторвался от тягостного зрелища, вышел из церкви и стал бродить между памятников; но потрясение, испытанное им, было сильно - мысли его путались, чувствования и воспоминания, возбужденные этою встречею, леденили кровь его, возмущали рассудок; он опустился на свежий дерн скромной безыменной могилы, не замечая, что похороны, для которых пришел он сюда, уже кончились и люди, участвовавшие в погребении богатого покойника, весело садились в экипажи и уезжали с кладбища.
   На другой день после этого случая Герасим Фомич, против своего обыкновения, не явился на Смоленское; прошел еще день, потом другой и третий - его нет. Где же он? Что с ним сталось?
   А! Вот он наконец: попрежнему безмолвный, одетый в тот же самый малопоношенный и совершенно пристойный костюм, он лежит себе спокойно в новеньком сосновом гробе; на лице его застыла веселая мина, как будто в минуту смерти он рассуждал о чем-нибудь весьма потешном. Стало быть, он умер? Да, умер почему-то, точно так же, как умирают другие; только над гробом его не раздаются ни чьи сожаления, и его могила не окружена сонмом сетующих желудков. Это, впрочем, не помешает ему быть забытым так же, как забываются те, которых поминают гастрономическим обедом, как будет забыта эта история, как забудут и нас с вами, о благосклонный читатель!
  
  

Примечания

  

Я. П. Бутков

(Биографическая справка)

  
   Яков Петрович Бутков - писатель-самоучка, один из типичных представителей разночинской интеллигенции 40-50-х годов, с огромными трудностями завоевывавшей возможность работы в области литературы. Бутков - выходец из мещан Саратовской губернии (год его рождения неизвестен). Никакого систематического образования он получить не мог. Бутков является одним из представителей плеяды русских писателей-самородков. С большими трудностями, отчасти пешком, он перебрался в Петербург, где вел полунищую жизнь. Литературное дарование Буткова вскоре было замечено, и он получил работу в "Отечественных записках" Краевского. Белинский в своих письмах с негодованием писал о тех притеснениях и жестокой эксплоатации, которой подвергал Буткова его "благодетель" Краевский. "Краевский оказал ему (Буткову. - Я. М.) великую услугу, - иронически писал Белинский в письме к В. П. Боткину в ноябре 1847 г.: - на деньги общества посетителей бедных он выкупил его от мещанского общества и тем избавил от рекрутства. Таким образом, помогши ему чужими деньгами, он решил заставить его расплатиться с собой с лихвою, завалил его работою, а бедняк уже не раз приходил к Некрасову жаловаться на желтого паука, высасывающего из него кровь" (Белинский, Письма, т. III, 1914, стр. 282).
   Наибольшей известностью пользовались повести и рассказы Буткова, объединенные в книге "Петербургские вершины" (две части, 1845 и 1846 гг.) и вызвавшие сочувственные отзывы Белинского. Вслед за этими повестями Бутков напечатал ряд других - "Горюн" (1847), "Кредиторы, любовь и заглавия. Очерки петербургской жизни" (1847), "Новый год. Вчерашняя история" (1848), "Темный человек" (1848), "Невский проспект или Путешествия Нестора Залетаева" (1848) и др. В своих произведениях Бутков с огромным сочувствием рисует отчаянное положение и быт "маленьких людей", чиновников и разночинцев, иногда поднимаясь до острого обличения социальных противоречий между "верхами" и "низами".
   Тягчайшие условия, в которых жил и работал Бутков, заваленный работой ради куска хлеба (даже в период своего наибольшего успеха он ютился то в углу, то в нищей каморке и не мог снять себе квартиры), не позволили в достаточной мере развиться его дарованию. К этому прибавлялись и преследования цензуры, неоднократно запрещавшей его повести за "либерализм". Творческая активность писателя с годами ослабевала. Бутков умер в 1856 г.
  

ГОРЮН

  
   Печатается по тексту "Отечественных записок", 1847, т. LI. Стр. 542.
  
   Каратыгин, В. А. (1802-1853) - знаменитый русский актер-трагик.
   Роберт Пиль (1788-1850) - английский государственный деятель, из крупной буржуазии.
   ...пресловутое восклицание: за человека страшно! - Это восклицание стало крылатым после первого выступления замечательного актера Мочалова в роли Гамлета (в начале 1837 г.). Поэт И. П. Клюшников (1811-1895) под впечатлением игры Мочалова написал экспромт, оканчивавшийся словами: "О, страшно мне за человека, за человека страшно мне".
   "Пчелку" бы, мне или "Полицейскую"... - Газеты "Северная пчела" и "Полицейская".
   Амфитрион - греческий царь, муж Алкмены, обманутой Юпитером, принявшим вид самого Амфитриона. Здесь имеются в виду стихи из написанной на этот сюжет комедии Мольера: "Настоящий Амфитрион - Амфитрион, у которого обедают".
   Бахус - в античной мифологии бог вина и веселья. Торжество Бахуса - распространенный сюжет в поэзии и живописи XVII-XVIII вв.
  
  
  

Другие авторы
  • Розенгейм Михаил Павлович
  • Куропаткин Алексей Николаевич
  • Куликов Ф. Т.
  • Буринский Захар Александрович
  • Уйда
  • Словацкий Юлиуш
  • Большаков Константин Аристархович
  • Рыскин Сергей Федорович
  • Трилунный Дмитрий Юрьевич
  • Немирович-Данченко Василий Иванович: Биобиблиографическая справка
  • Другие произведения
  • Волконская Зинаида Александровна - Стихотворения
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Улыбка
  • Ходасевич Владислав Фелицианович - Письма Ю. И. Айхенвалъду
  • Добролюбов Николай Александрович - Сочинения Пушкина
  • Булгарин Фаддей Венедиктович - Марина Мнишех, супруга Димитрия Самозванца
  • Эвальд Аркадий Васильевич - Осушение Зверинца
  • Северин Н. - Северин Н.: Биографическая справка
  • Вогюэ Эжен Мелькиор - Письма к русским литераторам
  • Сумароков Александр Петрович - Рогоносец по воображению
  • Крыжановская Вера Ивановна - Мертвая петля
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 526 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа