Главная » Книги

Бунин Иван Алексеевич - "Роза Иерихона" и другие миниатюры 1930 года, Страница 2

Бунин Иван Алексеевич - Роза Иерихона и другие миниатюры 1930 года


1 2

и, в переносицу косящими черными глазами.
   И вдруг встает, поправляет платок на плечах...
   Ах, бог мой, как пошла!
   Нехороша, немолода, невелика, сухощава, а у всех замирает сердце: какая сжатость сил, тайной страсти и какой оттого пущий блеск, лад!
   Илюшка раздувает ноздри, дробит в пол каблуками, наступает:
  
   Ух, сыпь чаще,
   Подавай слаще!
  
   Она плывет мимо, говоря небрежно, вскользь, как неживая:
  
   Я ходила, подавала,
   А тебе все мало, мало...
  
   1930
  
  
  

УЖАС

  
   Месячной осенней ночью, светлой и тихой, я пешком возвращался с полевой охоты по сухим, блестящим жнивьям, пашням и проселкам и зашел ночевать на хутор, одиноко стоявший в поле. Постоянно жил на нем только сторож, а хозяин, городской прасол, лишь порой, наездом. Хутор имел вид пустынный: чистое, ровное поле, гумно от жилья далеко, а само жилье - всего-навсего бревенчатый флигель да изба-сторожка, тоже на отлете... и ни души на обширном дворе между ними, даже не залаяла собака, когда я стал стучаться в темное окошечко сторожки. Мужик, вышедший на порог в накинутом полушубке, долго не понимал спросонья, что мне надо, потом повел меня во флигель. "Вот тут и ложитесь", - сказал он, вводя меня из маленькой прихожей в просторную хозяйскую спальню, где были только голые бревенчатые стены да широкая деревянная кровать без матраца, с одной большой подушкой. И вот, когда он вышел, лег я на эту кровать, покурил, что-то подумал о чужой, совсем не известной мне жизни какого-то мещанина, под кров которого привел меня случай, и стал забываться. Невысокий месяц мирно светил в два больших окна напротив, озарял кровать теплым золотистым блеском, и все вокруг было так просто и прекрасно, так безмолвно и спокойно... Мог ли я думать, засыпая, что так страшно будет мое пробужденье среди ночи? Я проснулся сразу, от какого-то стука. Кто-то громко стучал ко мне снаружи, в верхнюю половину оконной рамы. Стук был так страшен, что я вне себя вскочил на кровати. А вскочив, увидел, что за окном, все его затемняя, стоял кто-то громадный, черный, длинный и покатый, лез и стучал, стараясь пробить верхние стекла. Я схватил двустволку, дико крикнул: "Кто это? Стрелять буду!" Он, не отвечая, вытянулся еще выше, надвинулся на окно еще плотнее и застучал еще громче...
   Это была старая, худая лошадь, без призору шатавшаяся ночью по усадьбе. Она пришла к дому и стала чесаться об оконный наличник, вытянув шею и - стуча головой в.
  
   1930
  
  
  

ПОЖАР

  
   Богатый мужицкий хутор.
   Загорелось, когда кончали ужинать, темным и сухим осенним вечером.
   Зажгли какие-то злодеи с гумна, и на нем все сгорело. Но ригу сыновья хозяина отстояли.
   Хозяин, огромный, толстый мужик, все время сидел на крыльце избы неподвижно. На гумне был ад - там бешено орали и гасили огонь его сыновья и бабы. Он же только глядел, как странно и светло был озарен весь двор красным полымем, как блистал алым зеркалом пруд и розовыми трепетными клубами стояли над двором в высоком небе облака, освещаемые исподу. Он все говорил - очень спокойно:
   - Бог дал, бог взял. Мне это все равно, я этого не чую и не чувствую.
   Когда же все догорело, потухло, стал рыдать и рыдал не переставая сутки, лежа вниз лицом в риге возле ворот, на старновке. В темноте, в дыры ворот, сверкали на ней алые пятна солнца и ходил, ковылял одинокий белый голубок, опаленный на пожаре.
  
   1930
  
  
  

ЖУРАВЛИ

  
   Ясный и холодный день поздней осени, еду ровной рысцой по большой дороге. Блеск низкого солнца и пустых полей, осеннее безмолвное ожидание чего-то. Но вот вдали, за мной, слышен треск колес. Прислушиваюсь - треск мелкий, быстрый, треск беговых дорожек. Оборачиваюсь - кто-то нагоняет. Этот кто-то все ближе, ближе - уже хорошо видна его во весь дух летящая лошадь, затем он сам, то и дело выглядывающий из-за нее и покрывающий ее то кнутом, то вожжами... Что такое? А он уж вот он, настигает - сквозь треск слышно мощное лошадиное дыхание, слышен отчаянный крик: "Барин, сторонись!" В страхе и недоуменье виляю с дороги - и тотчас же мимо мелькает сперва чудесная, гнедая кобыла, ее глаз, ноздря, новые вожжи сургучного цвета, новая блестящая сбруя, взмыленная под хвостом на ляжках, потом сам седок - чернобородый красавец мужик, совершенно шальной от скачки и какого-то бессмысленного, на все готового исступленья. Он бешено кидает на меня, пролетая, свой яростный взгляд, поражает свежей красной пастью и смолью красивой молодой бороды, новым картузом, желтой шелковой рубахой под распахнувшейся черной поддевкой - узнаю: богатый, хозяйственный мельник из-под Ливен - и как ветер летит дальше. А пролетев с версту, сразу соскакивает с дрожек. Тут уж я гоню к нему и, приближаясь, вижу: лошадь стоит на дороге и тяжко носит боками, сургучные вожжи висят по оглоблям, а сам седок лежит на дороге возле, лицом книзу, раскинув полы поддевки.
   - Барин! - дико кричит он в землю. - Барин!
   И отчаянно взмахивает руками:
   - Ах, грустно-о! Ах, улетели журавли, барин!
   И, мотая головой, захлебывается пьяными слезами.
  
   1930
  
  
  

ЛЮДОЕДКА

  
   Нищая девка, сирота, безобразно-миловидная, очень тихая, почти дурочка. Взяли на барский двор, дают самую грязную и трудную работу - надрывается беспрекословно, молча, всячески стараясь угодить. Староста, то есть старшой на дворе, отставной солдат-гренадер, быстро лишил ее невинности - покорилась после отчаянного, но жалкого, детского сопротивления. Через месяц забеременела, все всё узнали. Старостиха подняла ад, барыня девку поспешила уволить. Обливаясь слезами, девка кое-как посовала свое добришко в мешок, побежала со двора долой. Старостиха, стоя на пороге людской, дико ликовала: вихляясь, свистала, травила ее собаками, била костью в медный таз, кричала разными голосами:
   - Сука! Побирушка! Межедворка! Людоедка! Волшебница!
  
   1930
  
  
  

НА БАЗАРНОЙ

  
   - Вам что-нибудь по хозяйству или гробик?
   На Базарной улице всем торгуют: тут магазины красного товара, часовой магазин, аптекарский магазин, москательные и колониальные лавки, скобяные, посудные, а ещё дальше, совсем возле базара, те растворы и сараи, где выставлены наружу метла, гробы, лопаты, грабли, новые, черно-блестящие по втулкам колеса... Июль, будни, день сухой и жаркий, на Базарной улице пусто - всего один случайный покупатель, мужик из уезда: рысью прогремел от собора, снизу, - сразу видно, что по спешному делу, - и остановился перед самым большим раствором. Бросил веревочные вожжи на свою кобыленку с дробными, как у осла, ногами, соскочил с грядки пыльной телеги, набитой соломой, двинул на затылок горячую шапку, стоит и смотрит.
   - Что-нибудь по сельскому обиходу или гробик?
   - Гробик...
   - Выбор агромадный. Вам поскромней или понарядней?
   Мужик переводит глаза с манящих своей новизной лопат и метел на то, что нужно, - что так грубо чернеет сухой дешевой краской, белея крестами на крышках и крылатыми детскими головками по скатам крышек.
   - Да, конешно, что-нибудь получче...
   - А, собственно, для кого же? Для младенца? Для отрока или отроковицы? Для старичка или старушки?
   - Для младенца, милый, я не стал бы себя беспокоить в такую пору. Для младенца я бы сам какую-нибудь херовинку сколотил. А тут всю косьбу бросил в поле...
   - Значит, для родителя или мамаши?
   - То-то и дело, что для мамаши...
   - А какого приблизительно были они росточку? Пропорциональной женской меры? Мужик, выбирая гроб глазами, ребром ладони проводит себя от плеча к плечу.
   - Тогда чего ж лучше модель, например, такого рода? И приказчик быстро кладет руку на возглавие лилового гроба, одним ловким кругообразным движеньем отделяет его от прочих и ставит перед мужиком на тротуаре.
   - Этот, думается, дюже мелок. Она, правда, исхудала...
   - Гроб не первого разряду завсегда довольно мелок, но вмещает вполне прилично.
   - А прочен?
   - С ручательством за полную солидарность. До второго пришествия хватит.
   - А ну-ка открой-ка...
   Приказчик отнимает крышку. Мужик, наклоняясь, внимательно смотрит. Внутри гроб некрашен, тес там золотистый, шершавый, хорошо и сухо пахнет, кое-где в желтых смоляных каплях. Дно, однако, не из цельной тесины, а из двух и притом неровных, уж совсем корявых, плохо пригнанных друг к другу, а главное, с дырой от спиленного и выпавшего сучка, от его выскочившей пробки. И мужик, оживляясь, в радостной надежде на большую уступку:
   - Нет, этот со свищем, с изъяном! Это брак, милый! Возьму, если скинешь с пятерки. И то только ради мамаши!
  
   1930
  
  
  

ПОЛДЕНЬ

  
   Полдневный жар, ослепительный блеск неподвижного желтого пруда и его желтых глинистых берегов. Пригнали стадо на обеденный отдых - коровы залезли в охвостье пруда, стоят в воде по брюхо. Рядом радостный визг, крик, хохот - раздеваются и бросаются в воду девки. Одна через голову сорвала с себя серую замашную рубаху и кинулась так дико, что я тотчас вспомнил Нил, Нубию. Черноволоса и очень смугла телом. Груди - как две темных тугих груши.
  
   1930
  
  
  

БРОДЯГА

  
   Поле и летнее утро, дружно песет тройка. А вдоль шоссе, навстречу, - странник: без шапки, босой и такой легконогий, как будто на крыльях. Поравнялся, мелькнул и пропал. Худ и старчески сух, веет длинными выгоревшими на солнце волосами. Но как легок, как молод! Какой живой, быстрый взгляд! И сколько у него впереди этих белых шоссейных дорог!
   "Бог бродягу не старит".
  
   1930
  
  
  

СЛЕЗЫ

  
   Подошла к воротам усадьбы старуха, побирушка. Старушечьи лохмотья, старушечьи прямые чулки на сухих ногах, замученные глаза...
   Дал ей полтинник, попробовал разговориться:
   - Ну вот, бабушка, везде ты ходишь, везде бываешь, - небось много интересного видишь?
   Горько заплакала:
   - Да что ж поделаешь, батюшка, конечно, видишь!
   Ковылял по выгону дурачок Ваня, седой, стриженный клоками, в одной бабьей рубахе, с сумой через плечо:
   - Ваня, здорово! Как поживаешь?
   Косноязычно, слюняво и радостно:
   - С большими слезами, папаша! С большими слезами!
  
   1930
  
  
  

КАПИТАЛ

  
   Квасник, лысый, красный, тугопузый, лихо кричит тенором на всю ярмарку:
   - Вот квасок, попыривает в носок! Вот кипит, да некому пить!
   Высокий русый мужик в теплой шапке на затылок идет в толпе с огромным белым хлебом под мышкой и на ходу набивает им рот, жует, откидывая голову назад, раздувая ноздри:
   - А почем этот квасок?
   - Орел вся бутылка, семитка стакан!
   - А на грош не отольешь?
   - На грош, милый, и воробей не мочится!
   Мужик жует, думает. Потом со вздохом, но твердо:
   - Нет, на семитку не взойду. Капитал не дозволяет!
  
   1930
  
  
  

БЛАЖЕННЫЕ

  
   Блаженный Антонушка воронежский жил сто двадцать лет. Сказал однажды одному купцу:
   - В сенцах у тебя, кормилец, большой пестрый гроб стоит.
   И купец в тот же день и кончился.
   Блаженный Данилушка тульский в городе на крышах сиживал. Завещал хоронить себя в желтом шелковом саване - как хоронили юродивых в древности - и в гробу не простом, а долбленом, в колоде.
   Диомид орловский восемьдесят лет скитался по Брянским лесам, ночевал на деревьях, был наг и покрыт густым волосом.
   Феня елецкая, когда я однажды сказал при ней: московский Царь-Колокол, замахнулась на меня палкою и крикнула:
   - Дурак, кто ж так-то говорит? Это называется Ревун, его все святые так-то называли, его, батюшку, бояться надо.
  
   1930
  
  
  

КОРЕННОЙ

  
   Вечер на постоялом дворе, страшные рассказы на нарах:
   - Въехали они в этот лес, ночь их обуяла томная, лес черный... Доезжают до дуба косматого, а под ним жар-птичье перо лежит, огнем переливается...
   - Нет, это что - перо! - говорит другой. - Вот жил так-то кузнец на глухом столбовом пути, и принесись к нему раз ночью тройка ямская... Лошади все в мыле, храпят, как львы, глаза ярые, ноздри раскалились, насквозь светятся... Соскочил молодец ямщик - "куй коренного скорей, задние подковы сшиб!" Раздул кузнец мех, разжег струмент, хвать этого коренного за ногу, а нога-то человечья, голая, белая!
  
   1930
  
  
  

КОМЕТА

  
   Нa дворне и на деревне долго не верили, будто идет какая-то комета: "Это только в старину они бывали!" Наконец однажды ночью уже довольно ярко засеребрился ее прозрачный хвост, косо вскинутый в северный небосклон, за каретным сараем. Господа стояли на крыльце и смотрели. Смотрели и с порога людской, даже крестились. А наутро староста залез на крышу господского дома и стал забивать доской слуховое окно. Услыхав стук, вышли из дому:
   - Староста! Что это ты делаешь?
   - Окно слуховое забиваю.
   - Зачем?
   - От комети.
  
   1930
  
  
  

СТРОПИЛА

  
   - Здравствуйте, барин, мое почтенье. Как поживаю-то? Да не бог весть как. Все мотаюсь, мещанствую. С ярманки на ярманку, с базара на базар... А ведь ужо под сорок, - вы не глядите, что я такой борзой, на ногу легкий. Одно спасенье, что своя хибарка есть, - случается, и совсем голодный придешь, ну, а все-таки домой... хотя, по совести сказать, скука мне дома теперь, не приведи бог. Сами знаете наше слободское житье: сушь, жара, дни долгие... А дом пустой: жену схоронил, детей схоронил, одна мамаша покамест жива. Но только и мамаша последнееm время не больно радует: едва ноги таскает по горнице, слаба стала до крайности, слухом и зрением и того слабей, интереса или соображения - ни малейшего, худа, хоть в гроб клади. Ведь какая была женщина! По дородству, по статности прямо игуменьей быть. А теперь - никуда: одни стропила остались.
  
   1930
  
  
  

ЛЕТНИЙ ДЕНЬ

  
   Слобода, бесконечный летний день.
   И весь день сидит босой, распоясанный сапожник возле своей ветхой мазанки, на гнилой лавочке, подставив под солнце свою раскрытую лохматую голову. Сидит и занимается с рыжим кобельком:
   - Дай лапку!
   Кобелек не понимает, не дает.
   - Говорят тебе, дай лапку! Ну?
   Кобелек не дает. И он бьет его по морде. Кобелек с отвращением моргает, отворачивается, кисло-сладко оскаляется, неуверенно поднимает лапу и тотчас опять опускает ее. И опять пощечина, и опять:
   - Дай, сукин сын, лапку!
  
   1930
  
  
  

ДЕДУШКА

  
   Сед, густоволос, лохмат, весь день курит.
   Встает ни свет ни заря, и пока не закурит, не затянется - совершенно шальной, ничего не понимает.
   И необыкновенно ненужен, чужд всему миру, всем чадам и домочадцам (хотя и зовут его папашей, дедушкой) я вот-вот скоропостижно помрет, навеки исчезнет из этого мещанского гнезда, из этого уездного захолустья - и поди-ка узнай тогда, расскажи, чем и для чего жил он в своем вечном табачном дурмане.
   И все-то он играет какую-то роль:
   - Дедушка, обедать! Лапша простынет!
   - Да обедайте, обедайте без меня... Я потом... что останется...
   А сам ждет не дождется обеда - с раннего утра.
   - Папаша, вы хоть бы кальсоны переменили, ведь у вас целая укладка белья!
   - Вот это спасибо! Целая укладка! Да у меня клока цельного давно не осталось! Небось, кабы было, не стал бы беречь! Мне теперь, милая невестушка, ничего не надо. Пожил, слава богу, пора и честь знать, об одном молю бога - околеть поскорей...
   А сам жаден невероятно, над укладкой своей дрожит, и жить хочет ужасно, и твердо надеется прожить никак не менее века.
   Зачем?
   Но он и сам не знает зачем.
   "Чужая душа - потемки". - Нет, своя собственная гораздо темней.
  
   1930
  
  
  

ПОСТОЯЛЕЦ

  
   - Нет, батюшка, нет, теперь не сдается. Извозчик сказал вам правду, у нас жили. Мы, действительно, прежде иногда сдавали, ну, а теперь решили совсем не сдавать, - ни за какую цену. И не просите - никак не можем. Вы меня, пожалуйста, извините, вы, я вижу, господин приятный и приличный, но что же делать? Я вас понимаю, - городок наш дикий, найти у нас помещенье трудно. Опять же человек вы приезжий, никому не известный - всякий будет стесняться: мол, будет ли платить аккуратно, да не дерзкого ли поведенья... ведь бывает - придет постоялец ночью от друга, ляжет спать хмельной, с папироской, заснет и наделает пожару... Знаю и то, что не всякое семейство будет и вам самому по вкусу, а у нас, конечно, чисто, тихо, старушки мы с сестрицей одинокие, не нахальные, домик имеем хоть и скудный, а все-таки есть и садик, и коровка... Мне вас, батюшка, сердечно жалко, но только мы уж твердо теперь согласились: больше этим делом никогда не заниматься - бог с ним совсем, пускай комната стоит пустая. Вы вот усмехаетесь, а, простите, сами не знаете чему. Отчего именно мы так решили? А не все ли вам равно? Если же хотите знать серьезно, то извольте, объясню: оттого, что с последним постояльцем мы имели такую неприятность, которой и подобия не сыщешь. Мы, батюшка, так с ним натерпелись, что и теперь страшно вспомнить. Он, этот постоялец, сначала просто пленил нас; видим однажды утром, подъезжает к воротам извозчик с вокзала, с утреннего поезда из Тулы, сидит в пролетке молодой человек с дорожной корзинкой, не спеша слезает и направляется к калитке. Очень хромает, - левый кострец так и ходит то кверху, то книзу, подошва на левом ботинке пальца в три толщиной, - но до того скромен, миловиден, такое новенькое пальтецо, такой хорошенький костылик, что мы просто залюбовались. Форменная фуражка тоже только что из магазина - оказывается чиновник, недавно поступил на службу и вот, значит, командирован из Тулы находиться в нашем уезде. Застенчив на редкость, расспрашивает об условиях даже подобострастно, глаз не поднимает, стоит в прихожей, сняв фуражку, уперся в этот костыль, поднял кострец сколько можно, едва носком пола касается, смотрит куда-то вбок, в землю, весь румянцем залился и расспрашивает... Голос искательный, тихий, заикается немного... Не понравилось мне, правда, тогда же, что он избегает не может, видно, глядеть человеку в глаза прямо, ну, да что ж, думаю себе, они, эти хромые и заики, всегда такие обидчивые, самолюбивые... Короче сказать вам, в тот же день он у нас и поселился и с месяц жил с того безупречно, что хоть бы епархиалке впору. Напьется чаю, уйдет до обеда на службу, после обеда засядет за какую-нибудь ведомость, отчетность, что принесет с собой на дом, для вечерней работы, - и сидит, как мышь, даже дыханья не слышно... Только уж очень был не словоохотлив, да спать ложился даже как-то нехорошо рано: мы и то куда позднее - в свои козыри для развлеченья поиграем, поговорим о чем-нибудь, пошутим, а он как поужинал, как только, значит, восемь часов било, сейчас в постель и уж лампу тушит. А ведь знаете - человек молодой: ну, хоть бы какое знакомство завел, хоть бы почитал что, гитару купил бы себе или цитру! Все это меня тоже куда как к нему не располагало, ну, а сестрица и слышать ничего не хочет - души в нем не чает: мол, и трудолюбив, и вежлив, и все такое... Только можете себе представить, что же вдруг выходит? Чувствуем раз ночью - что-то нас сквозь сон беспокоит. Открываем глаза, а у него свет под дверью. Что за притча? Что, мол такое, уж не захворал ли? Час уже поздний - по месяцу в окно видно, снег на крышах хоть и блестит еще, а уж мертвеет, и так везде тихо, жутко, как, знаете, только часам к трем, к четырем бывает, а у него вдруг огонь горит! Встали мы одна за другой чуть слышно, подкрались к его двери, я глянула в щелку - и, верите ли, истинно обомлела: полыхает у него лампа - во весь фитиль пущена, - а сам он сидит в одном белье на кровати, поджал под себя хромую ногу и этак гордо, дерзко глядит против себя в стену: уперся в нее глазами, будто что на ней видит, потом как привскочит. Я вся трясусь, шепчу: "Сестрица, гляньте, гляньте!" А он как взовьется да как вскинет кренделями руки... Затряс ими да как хлопнет по ляжкам вроде крыльев, да как хватит на весь дом во весь петушиный голос: "Кукареку! Кукареку!" - Словом, не буду вас беспокоить долгим рассказом. Одно скажу: мы такой страсти за весь век не испытывали, как за эту зиму! Ведь всю зиму кричал! Как ночь - пошла потеха! Мы, конечно, после первого же раза обратились к нему вполне откровенно: мол, извините, что же это такое, вы, оказывается, по ночам петухом кричите, это нам слишком странно и неудобно, мы вас покорнейше просим оставить квартиру. И, представьте, что ж он нам отвечает? "Нет, говорит, простите, с квартиры я не съеду". Этак тихо, ровно, глаз не поднимая, но так твердо, как мы даже и в мыслях не держали слышать от такого вежливого человека. Мы сперва просто ушам не могли поверить: позвольте, как же это так вы не съедите с квартиры? Дом-то все-таки наш собственный, мы ведь можем и к вашему начальству обратиться! А он помолчал, помолчал, да еще тише и тверже: "Пожалуйста. Посмотрим, что из этого выйдет. Вас сочтут за сумасшедших, вашим сказкам никто не поверит". - "Да помилуйте, какие же сказки? Значит, вы хотите сказать, что вы не кричите?" - "Да-с, не кричу. Кроме вас, ведь никто не слышал?" И как, знаете, поднимется со стула во весь рост, как сверкнет глазами! Прежде все только припадал да кострец отклячивал, а тут как вытянется до потолка этаким командиром, как стукнет костылем! "Да-с, не кричу! Попробуйте докажите! Зовите понятых сидеть у вас всю ночь, ждать этого крику!" А мы со страху так и поползли от него в разные стороны. Перестали после того и в столовую выходить, и чай пьем, и обедаем, и ужинаем у себя в спальне, велели кухарке ему одному подавать, он же и на это никакого внимания: поест, попьет и закостыляет в свою комнату, ровно ни в чем не бывало, А как ночь... Батюшка, он нас прямо с ума свел! С вечера ни живы, ни мертвы, - сидим, ждем этого страшного часа, когда он, значит, проснется и загорланит со всякими петушиными переливами. Кухарка тоже не спит, ждет, трясется вся: "Господи, сохрани, господи, помоги! Живый в помощи вышняго!" И куда только мы не бегали, с кем только не советовались: как быть, как нам от этой муки и страсти избавиться! А добились только того, что всему городу посмешищем стали, а пристав, у которого мы чуть не в ногах валялись, так нами под конец раздражился, что как орел стал вскакивать с кресла, завидя нас: "Вон с глаз моих долой, ведьмы, в кандалы велю заковать, по этапу в Тулу в желтый дом отправлю!". И что бы это было, что бы это, царь небесный, было, если бы этого постояльца не перевели на службу в Богородицк!
  
   1930
  
  
  

ПЕРВЫЙ КЛАСС

  
   Подмосковный дачный поезд, весь из вагонов только первого и второго класса. Идет шибко, ровно, но вдруг замедляет ход - и в одном первоклассном вагоне происходит нечто небывалое: кондуктор вталкивает в него какого-то рваного, измазанного глиной мужичишку.
   - Ради бога, простите, господа, - рабочий с пути, посылается с срочным поручением в Быково, не успел, дурак, на паровоз вскочить... Только до Быкова...
   Все на мгновение даже теряются от такой нелепости, но быстро овладевают собой, сдерживаются. Поезд опять идет полным ходом, и в вагоне опять все как будто по-прежнему, курят, беседуют, смотрят в окна... Однако всем неловко, всем не по себе - беседуют уже притворно, курят с преувеличенной беззаботностью... А про него и говорить нечего: он стоит возле двери, готовый провалиться сквозь землю от всех этих панам, чесучовых костюмов, больших, полных тел, сытых лиц. Он не знает, куда глаза девать, рукавом вытирает потный лоб, держа в левой руке тяжело висящую до пола сумку с какими-то чугунными брусками, гайками, клещами...
   И длится эта чепуха, эта мука целых тридцать пять минут.
  
   1930
  
  
  

КАНУН

  
   В городе, по пути на вокзал. Извозчик мчит во весь дух, с горы и на мост, через речку. Под мостом, на береговой отмели, отвернувшись от проезжих под навес моста и как бы для защиты подняв плечи, стоит босяк, спешно, как собака, пожирает из грязной тряпки что-то ироде начинки. А позади грохочут, летят, точно нагоняют, ломовые телеги, трясутся, вися с грядок, страшные сапоги мужиков. Все в муке, - мукомолы, - все великаны, и все рыжие, без шапок, в красных рубахах распояской...
   А потом вагон, второй класс. И какой-то сидящий против меня господин лет за сорок, широкий и стриженный бобриком, в золотых очках на плоском носу с наглыми кудрями, все встает и, не глядя на меня, - от пренебрежении ко мне, - все поправляет на сетке свои хорошие, в крепких чехлах чемоданы и чемоданчики. Аккуратный и уверенный в себе господин, спокойный за свое благополучие и строгое достоинство...
   Шла, однако, уж осень шестнадцатого года.
  
   1930
  
  
  

СЕСТРИЦА

  
   Пo Смоленской дороге. Длинный коридор и раскрытые отделения первоклассного вагона. Блеск, орехового дерева и красного бархата в полном несоответствии с солдатским людом, наполняющим вагон: рогульки костылей под торчащими плечами, серые халаты, забинтованные головы, толстые белые култышки закутанных ступней, выставленных вперед... Курят турецкий табак, едят конфеты, прилично беседуют, наслаждаясь своим необычным положением.
   Она, с улыбкой:
   - Ну, как, Меркулов?
   Солдат, вежливо приподнимаясь на костылях, на носу держа вперед култышку ноги, бесстыдно врет медовым голосом:
   - Да что ж, сестрица, терпеть надо... Всякий должон свою жертву принесть... Благодарим вас...
   Она заговаривает то с тем, то с другим, потом стоит у окна в коридоре. Вагон мягко пружинит, летит. Она смотрит на мелькающие за окном темные рукава слей, на стволы, идущие кругами в глубине леса, что-то чуть-чуть напевает. Белая косыночка, мягкая кожаная куртка, легкая юбка из серого тика. Тихо и греховно сияют иконописные черные глаза...
  
   1930
  
  
  

МАСКА

  
   Зимним вечером на Николаевском вокзале в Петербурге. Отходят поезда в Москву. В буфетной зале шумно, тесно, все не в меру торопятся есть, пить, все одеты тяжело, жарко, по-дорожному. Круглоголовые татары-лакеи носятся с блюдами, как угорелые, воздух густой, пахучий, горячий... Она сидит за соседним столиком и делает вид полного спокойствия. Я обедаю и порой поглядываю на нее. Она же притворяется, что внимательно читает газету, заказала отбивную котлету с гарниром, а пока что купила "Новое время" и, подняв брови, читает, хотя прекрасно видно, что она не понимает ни единого слова - так не идет к ней газета, так непривычно и не нужна она ей. Она остро чувствует мое соседство и мое тайное любопытство, по-своему толкуя его, ждет, что вот-вот я обращусь к ней примерно так:
   - Виноват, а вы тоже изволите ехать в Москву или ждете вологодского поезда?
   Но я молчу, поглядываю и ем. И она уже волнуется, все выше поднимает брови и все озабоченнее перевертывает газетные листы, будто ищет в них что-то самое важное, и наконец не выдерживает.
   - Простите, - говорит она сухо и грустно, - вы не знаете, были сегодня в вечерних газетах новые вести с фронта? Я ужасно беспокоюсь за мужа, третий месяц не получаю писем... Он летчик и безумно храбрый...
   - Не видал вечерних газет, не могу вам сказать.
   - Жаль, - говорит она еще суше и, сдвинув брови, опять погружается в газету. На ней синяя поддевка на белом барашке, белая папаха, далеко не молодые глаза ее густо подведены темной синыо, широкоскулое лицо густо напудрено, точно известью, пальцы крупны и крепки, миндально сияют выпуклыми острыми ногтями, духи пахнут тяжко, собакой...
   Но вот, безнадежно поискав взглядом свободного места, подошел к столику молоденький рыжеусый офицер в новенькой шинели из солдатского сукна, с блестящими погонами, покраснел, кинул руку к козырьку и, щелкнув каблуками, несмело взялся за стул против нее:
   - Вы позволите?
   Через пять минут он уже угощает ее сотерном. Внимание ее весьма устремлено на котлету, руки ловко работают ножом и вилкой, но мизинец изысканно отставлен, брови подняты грустной усмешкой. Он раскраснелся, осмелел, расстегнул шинель, курит, говорит без умолку. Она то и дело пожимает плечами, небрежно роняет в ответ на его щегольские рассуждения о том, что жизнь "все-таки прекрасна", все одни и те же загадочные фразы:
   - Это смотря для кого...
   - Это зависит от вкуса...
   - Жизнь не укладывается в рамки...
   Он горячо возражает:
   - Но вы ужасный скептик! На вид вы такая бодрая, энергичная, а меж тем...
   Она легонько стучит по тарелке ножом, грустно-рассеянно заказывает лакею: "Чашечку шорнаго кофэ, пожалуйста", и со вздохом говорит:
   - Нет, вы горько ошибаетесь, у меня в душе траур, мой муж тоже офицер, артиллерист, и я только что получила страшное известие, что он смертельно ранен в бою... Я только слишком хорошо умею носить маску.
  
   1930
  
  
  

ДО ПОБЕДНОГО КОНЦА

  
   - Наш поп - какой он поп? Он дурак, невежа. Мою девку хоронил - спешит, сует как попало... гроб не дает поставить в могилу как надо. Можно разве так хоронить? Это не скотина, "Вот съезжу, говорю, в Орел, ваше священство, схожу в консисторию, тогда узнаете, как надо хоронить: намнут вам холку очень прекрасно!" - "Не смей, кричит, говорить со мной так вольно!" - "Ну нет, мол, батя, потише! Теперь, говорю, это время прошло! Вот дай с войной управимся, мы вам вашу "Газету Копейку" припомним! Узнаете тогда "до победного конца!".
  
   1930
  
  
  

ПИСЬМО

  
   - Еще пишу вам, обо мне не скучайте, в вагонах было тепло даже раздетому. От самого Минска снега совсем нету, места все ржавые, кругом болота, вода. Теперь ожидает меня что-то небывалое. Прощайте, все мои родные и знакомые, наверно, больше не увидимся. Прощайте, дорогие, писать некогда, да и дождь, а из глаз моих слезы. Как начали сыпать из винтовок и снарядами, только пыль столбом. Двое рядом со мной рыли окоп, и к ним прилетел снаряд, их двоих тогда убило, один новобранец чужой, а другой наш Ваня, он погиб во славу русского оружия...
  
   1930
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 631 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа