Н.В. Басаргин. Воспоминания, рассказы, статьи. Восточно-Сибирское книжное издательство, 1988.
Оригинал здесь -
http://www.hrono.info/libris/lib_b/basarg00.html
Некоторые воспоминания из жизни моей в Сибири (Ермолай, Марья, Масленников)
[О двух сестрах]
Некоторые воспоминания из жизни моей в Сибири (Ермолай, Марья, Масленников).
В настоящее время, когда поднято столько общественных вопросов, когда и правительство, и мыслящая часть публики обращают свое внимание на положение низших сословий, когда самые даровитые писатели наши, изучая быт и нравственные качества народа, знакомят с ними своих многочисленных читателей, я не считаю лишним прибавить к их художественным и красноречивым рассказам несколько воспоминаний из моей долговременной жизни в таком краю, где я имел время и возможности коротко ознакомиться со всеми его общественными слоями.
В этих воспоминаниях стоят не на последнем плане несколько отдельных лиц из простого народа, поразивших меня в свое время свойствами и чертами характера. Теперь, когда начинается некоторая разумная связь высших сословий с низшими, первые легко поймут, что и между последними даже в самой отверженной части общества могут быть такие личности, которые при Других обстоятельствах, при других условиях жизни могли бы занять видное место между своими соотечественниками.
Хотя по летам моим я принадлежу к старому поколению и далеко отстал от нового во всем, что входит в круг современного образования, но как прежде, так и теперь я вполне сочувствую успехам не мнимого, а настоящего просвещения, основанного, по моему мнению, на неуемной любви к ближнему и справедливости. следуя всегда этому правилу столько же по рассудку, сколько и по чувствам моим, я считаю, что в человеческой природе не может быть ни одного примера исключительного преобладания зла над добром и что в мире не найдется такого злодея, в котором не было бы чего-нибудь хорошего, такой струны, которая бы не издавала сочувствующего добру звука. Согласно с этим я всегда смотрел на дурные поступки людей как на нравственные болезни, а на самых даже закоснелых преступников как на людей нравственно больных, которых следовало бы лечить с особенным вниманием и любовью, а не преграждать им все пути к выздоровлению. Я убежден, что с успехами просвещения и гражданственности люди будут иначе смотреть на нравственные недуги своих собратьев и что даже в уголовных законодательствах наших исчезнут мало-помалу средневековые правила возмездия, на котором большею частью они основаны.
Весьма буду рад, если мои рассказы возбудят хотя в нескольких лицах живое участие к тому разряду людей, на которых до этого времени смотрели или как на отверженных, или как не стоящих внимания членов общества.
В 1827 году мне случилось проезжать по тогдашнему большому тракту в Иркутск через Нижнеудинский уезд. Путешествие это было зимою. Я ехал не один, а с тремя товарищами одних почти со мною лет. Ехали мы, или, лучше сказать, нас везли очень скоро, а так как у всех нас зимняя одежда далеко не согласовалась с сибирскими январскими морозами, то и принуждены мы были часто останавливаться, чтобы отогреть наши жестоко зябнувшие члены. 1) Проезжая Нижнеудинский уезд Иркутской губернии, мы именно по этой причине остановились в каком-то большом селении, название которого теперь не упомню. Хотя тут же находилась и станция, но не знаю теперь почему (вероятно, потому, что она оказалась или угарною или холодною), мы заехали в лучший крестьянский дом этого селения.
Дом был двухэтажный, и, войдя в верхний этаж, мы сейчас заметили, что хозяин был зажиточный человек. Комнаты были высокие, светлые, с кафельными печами и хотя просто, но чисто и прилично убраны. Вместо лавок стояли диваны и стулья. В шкафу за стеклами красовалась фарфоровая с позолотою посуда, чайные и столовые серебряные ложки и другие принадлежности крестьянской роскоши. В передних углах образы, из которых многие были в серебряных окладах. Хозяин, которого звали Ермолаем, человек лет сорока пяти с умной и выразительной физиономией, встретил нас приветливо, поблагодарил, что мы к нему заехали, и приказал работнику поставить самовар, стал хлопотать вместе с женой за приготовлением обеда. На все наши возражения, что нам довольно одного чая и что мы не голодны, а только немного прозябли, он отвечал, что без обеда нам выехать от него не следует и что пока готовят и запрягают лошадей, все будет готово. "Не подумайте, господа,- прибавил он, - чтобы я что-нибудь взял за это с вас. Вы меня обидите, если захотите платить за мой хлеб-соль".
Такое с его стороны радушие не позволило нам отказаться от его приглашения, и мы согласились исполнить его желание. Сняв с себя верхнюю теплую одежду, мы уселись около стола и в ожидании самовара закурили трубки, узнав наперед, что хозяин не старообрядец. Вскоре он сам подсел к нам и, пока его жена постилала скатерть, устанавливала поднос с посудой и всем, что нужно для чая, он стал говорить с нами о местных событиях того времени, показывая в разговоре замечательную сметливость и большой здравый смысл.
В продолжение беседы нашей я как-то подошел к окну и, увидав, что строится новая церковь, архитектура которой мне очень понравилась, спросил его, где же старая и какими средствами сооружается новая. Всем ли обществом или богатыми жителями селения? "Это я один строю, батюшка, - отвечал он. - Старая сгорела от грозы. Не могу добиться разрешения на постройку. Нам, поселенцам, везде затруднения, даже и в богоугодных делах". Узнав, что он из ссыльных, я с удивлением посмотрел на него, и он, заметив это, продолжал: "Вы, может быть, не поскучаете послушать мою историю. Я охотно ее рассказываю всякому". Все мы стали просить его об этом, и он с заметным удовольствием начал рассказ свой.
"Я был крепостным человеком господина Ъ. Барин мой был единственным сыном у матушки, женщины строгой, но благочестивой. Я служил при нем камердинером, и как он считался по гвардии, то мы и жили с ним в Петербурге. Матушка же его в орловской своей деревне. Они были очень достаточны, и барин мой крепко меня любил. Житье мое было хорошее, привольное, денег всегда было вволю, а в молодые лета им цены не знаешь, и мы с барином так порядочно тратили их на всякую всячину. Казалось бы, только хорошо жить да бога благодарить, а именно на это так и не ставало ума-разума. Лезет, бывало, в голову дурь, да и полно. Барин поедет в собрания, в театр, а я тем временем в трактир сыграть партию- другую на биллиарде, или выпить чайку, или виноградного. Так жил я до 806 года. В это время объявлен был поход на француза в Австрию 2). Гвардия выступила, а с ней и мой барин. Меня же он отправил с лошадьми, коляской и многими другими лишними вещами, всего будет тысяч на пять, к матери своей, приказав все это ей доставить и, взявши от нее денег, приехать к нему на австрийскую границу. Я доехал до Орла благополучно, оставалось только верст 200 до нашей деревни. В Орле я остановился, чтобы дать отдохнуть лошадям и нанять других ямщиков. Между тем сам пошел для развлечения в трактир, там немного подгулял, играл с неизвестными мне людьми на биллиарде, проиграл им все бывшие при мне деньги и потом пошел по приглашению их к ним на квартиру отыгрываться, где и обыграли они меня в карты. Коляску, лошадей, вещи - я все проиграл им пьяный почти до бесчувствия. Утром на другой день, когда я проснулся и пришел в себя, побежал было к разбойникам, но их и след простыл. Хозяин же дома объявил мне, что и знать не знает таких людей, что и меня не знает, и что все это я говорю вздор. Что было делать? Я не знал прозваний игравших со мной мошенников и едва мог бы признать их в лицо. Однако же я объявил обо всем полицмейстеру, тот посадил меня под арест и, снявши допрос, отправил к барыне по пересылке, произведя между тем розыски. Барыня, как и должно было ожидать, сильно на меня прогневалась и сослала на поселение. Конечно, если б в это время был налицо молодой барин, он бы не сделал так, а, наказав, простил бы меня.
Вот каким образом, - продолжал он, - я попал в матушку Сибирь. Пришедши с партией в Нижнеудинск, а шел я с лишком года, меня назначили в это селение, которое тогда было еще не так многолюдно. Исправником в это время был здесь, дай бог ему царствие небесное, Лоскутов {Действительно, Лоскутов был замечательной личностью своего времени, и его имя до сих пор вспоминается и с трепетом, и с признательностью. Нижнеудинский уезд был положительно им пленен и устроен. Без всякого образования, но с хорошими умственными способностями, а главное, с твердой, непреклонной волей, он действовал и распоряжался по своему усмотрению, не обращая внимания на формы и не стесняясь никакими препятствиями. Что по своему мнению он считал полезным и справедливым, то он и делал, не спрашивая разрешения и не давая никому отчета. Долгое время он был любимцем бывшего иркутского губернатора Трескина (тоже дельного, строгого и распорядительного человека), и пока тот управлял губернией, ему все сходило с рук, потому что видимые результаты его управления уездом заставляли снисходительно смотреть на его поступки. Поступки же эти хоть и приносили пользу для края, но ознаменовывались самым вопиющим произволом и часто даже бесчеловечием. По приезде в Сибирь генерал-губернатором покойного графа Сперанского к нему поступило множество жалоб на Лоскутова, которые оказались более или менее справедливыми. Трескин был уже тогда удален от должности, и, следовательно, некому было заступиться за него. Сперанский отрешил Лоскутова от должности и предал суду, до окончания которого он умер, не оставив после себя никакого состояния, что доказывает его бессребреность. В ней отдавали ему справедливость не только те, которые более других возмущались его действиями, но даже самые лица, от него пострадавшие. Я был в Сибири, когда память о нем была еще свежа, и потому видел сам и слышал много такого, что говорило в его пользу, а с другой стороны, не мог не возмущаться тем, что рассказывали о его жестокостях и его произволе. Такой человек, как Лоскутов, мог только при тех обстоятельствах, в которых находилась тогда эта часть Сибири, действовать так, как он действовал, и быть ей полезной. При других условиях и в благоустроенном крае он или поступал бы иначе, или бы сейчас был предан суду и сошел бы со сцены.}, о котором, конечно, вы слыхали, а если не слыхали, так услышите. Это был человек редкий, необыкновенный, каких мало на свете и каких надобно в Сибири. Нечего сказать, строг был, но зато справедлив, и не один из нашего брата, поселенцев, обязан ему не только своим достоянием, но и своим исправлением. Я со своей стороны, всякий день молю о нем бога. При нем, бывало, бросьте кошелек с деньгами на большой дороге, никто не тронет или сейчас же объявит о находке. Вот и призывает меня Лоскутов к себе. "Ты назначен,- говорит он мне,- в такое-то селение. Место привольное, если не будешь пить и будешь трудиться, то скоро разбогатеешь. Смотри, не ленись, работай примерно, через шесть месяцев я заеду к тебе и если найду, что ты ничего не приобрел, ничем не обзавелся, запорю до смерти. Если же увижу, что ты трудишься хорошо, то готов буду сам тебе помогать".- "Батюшка, ваше высокоблагородие,- отвечал я,- усердия у меня достанет, да и работать я рад, но тяжело будет подняться, не имея ничего. Придется ведь долго еще жить в работниках, пока не скоплю деньжонок на свое обзаводство".- "Правда,- возразил он,- ты говоришь хорошо, но так ли будешь поступать. Увидим. За деньгами дело не станет, Вот тебе сто рублей, распорядись ими с умом, но помни, что я даю их тебе взаймы и не только потребую у тебя назад деньги, но и отчета в твоем хозяйстве". Я вышел от него, взявши деньги, не без страха, ибо знал уже от своей братвы ссыльных, что как он говорит, так и поступает. Ровно через шесть месяцев Лоскутов приехал по какому-то делу в наше селение и в тот же день пришел осмотреть мое хозяйство, велел даже принести напоказ крынки с молоком и, оставшись доволен, позволил мне еще держать у себя данные им деньги. В продолжение этих шести месяцев я женился, обзавелся домом, посеял хлебца, завел лошадь, корову и овец. Бог помог мне выручить порядочную сумму от охоты за козулями. Я по примеру здешних старожилов устроил в лесу две засады, и богу было угодно, чтобы в засады мои попалось этого зверя более, чем у других, так что я в первый год продал мясо и шкур рублей на 200. Вот как я начал. Правда, трудился с женой денно и нощно, но господь, видимо, помогал моим трудам. Лоскутов, бывало, не нарадуется, войдя ко мне. "Ай да Ермолай, молодец, люблю таких". Лет через десяток я завел большую пашню, стал держать работников, пускать в извоз лошадей. У меня начали останавливаться кяхтинские приказчики с чаем. Одним словом, я разбогател по крестьянскому быту. Мог бы и еще более разбогатеть. Стоило только пуститься в казенные подряды. Меня приглашали и даже насильно втягивали чиновники, да сам я не захотел. Тут не всегда поступается на честных правилах, надобно делить, давать, надобно плутовать, воровать у казны, да и концы уметь хоронить. Мне этого не хотелось. Пусть уже другие от этого богатеют, а не я. Мне бог позволил нажить копейку честным образом. Велика его милость была ко мне, грешному, надобно было стараться заслужить прежние грехи. У меня это не выходило из головы. Вот как только случились лишние деньги, я и написал письмо к прежнему барину, вложил в него 4 тыс. ассигнациями я отослал к нему, прося у него прощения и уведомляя о своем житье-бытье. Матушка его в это время давно уже скончалась. Барин же мне отвечал и приглашал меня воротиться в Россию, обещая об этом хлопотать. Вот и письмо,- прибавил он,- вынимая из шкафа бумагу {Мы с любопытством прочли это письмо. Барин писал к нему, что он был поражен его поступком, показывал его письмо всем своим знакомым. И что если только он изъявит желание воротиться в Россию, то он немедленно будет об этом хлопотать, и что нет никакого сомнения, успеет в этом. Заметно было, что Ермолай и сам часто читал его и давал читать другим. Оно от времени и Употребления пожелтело и походило на старую ассигнацию.}. Но мне уже здесь было так хорошо, что я и не подумал о возвращении. К тому же бог благословил меня семейством. Лоскутов, узнав, что я отослал барину деньги, при целом обществе поцеловал меня и сказал: вот, ребята, берите пример с Ермолая, и тогда будете людьми. Потом я захотел из благодарности за милость божию ко мне выстроить ему храм и долго хлопотал у преосвященного о разрешении. Наконец получил его, когда старая ветхая церковь сгорела от грозы. Пашни у меня более ста десятин. Две заимки (заимками называются в Сибири некоторого рода фермы с хозяйственными постройками, скотом и находящимися при них пашнями, лесом и лугами), держу около 40 работников и занимаюсь извозами. Все здешние крестьяне меня любят и со мной советуются. Я же дал обещание никому не отказывать в помощи, не спрашивать у просящего, кто он и на что ему. Вот еще недавно, нынешнею осенью, еду я на заимку верхом и встречаю несколько человек беглых. "Куда путь держите", - спрашиваю я их. - "К Ермолаю на заимку,- отвечают они.- Он, мы слышали, добрый человек, поможет нам".- "Ермолай-то добрый человек, - говорю я, - да законы-то строги, а у него на заимке много работников. Ну как они вас задержат да представят к начальству? Пойдемте-ка лучше к нему на дом". Я поворотил назад, они пошли за мной! Я накормил их, дал белья и снабдил кое-чем на дорогу. Рассуждаю так: дело правительства ловить беглеца, мое же накормить и помочь человеку" {В Восточной Сибири существует обыкновение, которое показывает, какими глазами сельское народонаселение смотрит на беглых, оставляющих нередко места их ссылки вследствие тяжелых и изнурительных работ, дурного обращения местного начальства или собственного худого поведения. В каждом селении при домах вы увидите под окнами небольшие полки, на которых на ночь кладут печеный хлеб, творог, крынки с молоком и простоквашею. Беглые, проходя ночью селения, берут это все с собою как подаяние. Этот обычай избавляет вместе с тем жителей от воровства, ибо недостаток в пище заставлял бы поневоле многих из проходящих беглецов прибегать к покушению на чужую собственность.}. Мы внимательно слушали этого замечательного человека. Удивлялись его простой, но здравой философии и по окончании его рассказа от всего сердца его обняли. Вот вам преступник, господа сочинители и исполнители уголовных кодексов и общественных учреждений. Вы скажете: это исключение. Да, исключение, но кто вам дал право отнимать все будущее у подобного вам. Это дело одного бога. Вы же можете быть одними только нравственными врачами. Лечите, старайтесь лечить как можно искуснее, не вредя здоровых органов, и когда вылечите, возвратите обществу его члена, который может быть для него полезнее многих других, в особенности своим примером, а не клеймите его вечным позором.
Напившись прекрасного чая и сытно отобедав, причем было даже и виноградное вино, мы простились с нашим добрым хозяином, который взял с нас обещание посетить его непременно в том случае, если кому-либо из нас приведется ехать обратно по этой дороге.
Лет через десять, возвращаясь из-за Байкала в Западную Сибирь, мне надобно было опять проезжать это селение. Вспомнив о Ермолае и о моем обещании, я остановился прямо у него. Десять лет несколько изменили черты его, и хотя седина начинала уже очень обозначаться, но все еще он казался бодрым и здоровым человеком. Сначала он было меня не узнал, но потом, когда я припомнил ему мое первое посещение с обстоятельствами, которые его сопровождали, то он, как заметно было, чрезвычайно мне обрадовался. В это время он уже не так деятельно занимался своим хозяйством. Смерть единственного сына, мальчика лет 15-ти, наложила на него печать душевной скорби и лишила его цели трудиться для будущего. В разговоре со мной он не раз упоминал, что бог этой потерею пожелал наказать его за прежние его проступки, что как ни тяжела ему эта утрата, но он должен безропотно покориться воле всевышнего, и при этом крупные слезы падали из глаз бедного отца на его седую бороду 3).
В одном из уездных городов Западной Сибири, где я жил несколько лет 1), у меня находилось в услужении крестьянское семейство пригородной волости. Оно состояло из мужа, жены и двух детей. Муж был кучером, а жена исправляла должность повара, потому что очень порядочно готовила кушанье. Она находила для себя выгоднее жить в услужении, чем заниматься хлебопашеством, которое при тогдашней дешевизне хлеба в том краю скудно вознаграждало труды бедного земледельца, не имевшего других источников к приобретению и не знавшего никакого ремесла. Может быть также, что привычка жить в работниках или в услужении отнимала у них охоту заниматься собственным хозяйством; не менее того оба они были люди хорошего поведения, усердные и прилежные к делу, так что я не желал иметь лучшей прислуги. Мужа звали Гаврилой, а жену Марьей.
Мне нравилась в особенности жена. Это была женщина кроткая, трудолюбивая и очень к нам привязанная. По прошествии некоторого времени, когда мы хорошо ее узнали, то во всем на нее полагались, и она составляла нам будто часть нашего семейства. Ни одного раза не случалось ни мне, ни жене моей заметить какое-либо с ее стороны нерадение или отступление от правил честности, и как при этом она хорошо готовила и была нраву веселого, то мы были рады, что нашли такую женщину.
В течение пяти лет, то есть во все время нашего пребывания в этом городе, она постоянно жила у нас, и я даже крестил одного из ее детей.
Мужем я также был некоторое время доволен. Но в продолжение пяти лет два раза он отходил от меня месяцев на пять или на шесть и вот по какому случаю. Проживши сначала года полтора так хорошо, что мне не случалось ни разу делать ему даже замечание, он вдруг переменил поведение, стал пить, пьяный грубить и худо смотреть за лошадьми. Сначала я было не обращал на это внимание и внутренне извинял его. Где же найти людей, думал я, со всеми достоинствами и особенно в темном классе, куда нравственное образование не могло пустить глубоких корней. Но, наконец, это усилилось до такой степени, что я должен был принять меры. Разумеется, единственное средство было уволить его и взять другого. Но, имея в виду его прежнюю службу, мне жаль было расставаться с ним. Сверх того, я хотел попробовать, не подействуют ли мои увещевания. Сначала я переговорил об этом с его женой, но она мне сказала, что вряд ли слова мои помогут. Тогда, выбрав время, когда он был трезв, я призвал его к себе и сказал ему: "Любезный Гаврила, что это с тобой сделалось? Полтора года я был так тобой доволен, что не желал бы иметь лучшего человека, но вот с месяц как на тебя нашла какая-то дурь. Ты сам видишь, что ты стал совсем другой, нежели был до этого времени. Одумайся, исправься и живи по-прежнему, а не то нам придется с тобой расстаться". Вот его ответ: "Я, сударь, вами доволен, и мне лучшего места не найти. Но ведь не все же жить одинаково. Жил долгое время хорошо, надобно и худенько пожить". Я не мог не рассмеяться такой логике и сказал ему на это: "Ну, так вот что, Гаврила, пока ты хочешь жить худенько, живи у тех, кому это нравится, а когда захочешь опять жить хорошо, приходи ко мне, и если место будет свободно, то я возьму тебя". На том мы и решились. Я его рассчитал, жена осталась у меня, а он нашел себе другое место. Через шесть месяцев он пришел ко мне и опять стал хорошо себя вести. Потом, года через два, явился сам с просьбой уволить и рассчитать его и потом опять месяцев через пять поступил ко мне и оставался уже до тех пор, как я совсем выехал из города. В продолжение всего времени его служения, исключая месяца, о котором я говорил уже, вел он себя примерно.
Как ни странным покажется такое проявление хороших свойств и дурных наклонностей в простой, не получившей образования личности, но тут нет ничего такого, чего бы нельзя было понять или чему удивляться. Тот же факт, в котором играет роль его жена, так поразителен и так непонятен, что я и тогда, и теперь не иначе могу объяснить его себе, как следствием борьбы лучших свойств человека над нечистыми его побуждениями и окончательной нравственной над ними победы.
Три года с лишком жила у нас Марья, и именно в то время, когда ее муж вторично отошел от меня, мы стали замечать в ней некоторую перемену. Будучи веселого, общительного характера, она вдруг сделалась грустна, задумчива и при этом неимоверно нам услужлива. Полагая, что такая перемена была следствием тревожных ее дум о муже, мы старались всеми силами ее успокоить и особенно были к ней ласковы.
Однажды утром, когда я сидел у себя в кабинете и чем-то занимался, она вошла ко мне, но вошла не как обыкновенно, а с робостью и грустным, печальным видом. "Что тебе нужно, Марья? - спросил я, взглянув на нее.- Здорова ли ты?" - "Здорова и пришла к вам за своим делом,- отвечала она запинаясь.- Хочу просить у вас милости. Не откажите мне в просьбе моей".- "С удовольствием исполню ее, разумеется, если она дельная, в чем я и не сомневаюсь. Говори же, что тебе нужно?"
Довольно долго стояла она молча, наконец тихо и с расстановкой произнесла: "Бога ради, посадите меня в острог",- при этом на глазах ее были слезы.
Я так был поражен ее словам, что некоторое время не знал, что ответить ей. Мне представилось, что она нечаянно совершила какое-нибудь преступление, не сделала ли что-нибудь со своими детьми? "Как в острог,- проговорил я наконец с удивлением,- за что, что ты сделала?" - "Сделать я ничего не сделала, - отвечала она кротко,- но вот уже около месяца у меня в голове вертится только одна мысль, как бы посидеть в остроге вместе с преступниками. Как ни старалась я отбиться от этой мысли, ничего не могу сделать над собою! И во сне-то вижу и наяву думаю, как там хорошо, как весело там, ну так бы туда и побежала. Боюсь, что если вы меня не посадите, то я что-нибудь да сделаю, чтобы попасть туда, а ведь у меня дети. Н[иколай] В[асильевич], что тогда будет с ними?"
"Послушай, Марья,- сказал я ей подумав,- ты сама понимаешь, что твоя просьба так странна, так необыкновенна, что вдруг я не могу на нее согласиться, тем более, что исполнение ее зависит не от меня, как ты знаешь. Дай подумать, я переговорю сначала с городничим, а может быть, и доктором. Теперь ступай, а я съезжу к ним".
Она поклонилась и молча вышла. Покуда запрягали лошадь, я сходил к ней на кухню. Все там было в порядке. Она хотя и задумчивая, но занималась своим делом. Дети бегали около нее.
Сказав несколько слов жене, чтобы она осторожно наблюдала за ней, я отправился сначала к доктору. Когда я передал ему это необыкновенное обстоятельство, он решительно признал его признаком сумасшествия и сейчас же поехал со мною, чтобы ее освидетельствовать. По дороге мы заехали к городничему, рассказали ему этот странный случай и пригласили с собой.
Приехавши ко мне, мы призвали ее в мой кабинет и долго очень ласково говорили с ней. На все она отвечала со смыслом, без всякого признака помешательства и только упорно стояла на своем желании пожить в остроге, признавая его, со своей стороны, также странным, как оно казалось нам. Городничего, доктора, несмотря на все их уверения, что в остроге было и скучно и дурно и что там соблюдалась большая строгость, она умоляла выполнить ее просьбу, а меня во время отсутствия своего позаботиться о детях. На свое же место обещала найти временно хорошую стряпку.
Когда доктор щупал у нее пульс, она, улыбаясь, сказала ему: "Я ничем не больна, сударь, и поверьте, что нахожусь в своем уме. Моя просьба, конечно, заставляет вас сомневаться в моем рассудке, но вы сами видите, что я не сумасшедшая, хотя и не могу объяснить вам моего желания, непонятного для меня самой".
Отпустив ее, мы долго рассуждали о таком необыкновенном случае. Доктор не заметил в ней ни одного признака сумасшествия и советовал исполнить ее просьбу. Я бы мог взять ее в больницу, говорил он, но это всегда можно будет сделать, если окажется, что она помешана. Теперь же лучше попробовать согласоваться с ее желанием, тем более, что от того вреда никому не будет. Городничий также согласился, и мы решили в этот же день после обеда отправить ее в острог. Разумеется, что все расходы на ее там содержание я взял на себя.
Когда они уехали, я объявил ей, что просьба ее будет исполнена и что после обеда за ней придут, чтобы отвести в тюремный замок. Она со слезами поблагодарила меня, не выказав, однако, никакого особенного удовольствия.
Явился, наконец, квартальный с двумя инвалидными солдатами. Последние были с ружьями и с примкнутыми штыками. Она сначала как будто бы испугалась, но вскоре оправилась и стала собираться, прощаясь с нами и детьми. Я объяснил ей, что буду иногда ее навещать в остроге и что как только ей там наскучит и она пожелает выйти, то это будет сей час исполнено. Я хотел было посылать ей туда кушанье, но она решительно отказалась от того. Пошла она между двумя часовыми грустная, с поникшей головой, точно преступница, которую ведут наказывать. Ее поместили в женском отделении вместе с теми, которые содержались там.
Долго рассуждал я об этом непонятном явлении и мог только объяснить его себе тем, что ей пришла в голову какая-то преступная мысль, от которой она не могла избавиться. Пользуясь нашим доверием, она во всякое время могла похитить у нас и ценные вещи, и деньги, которые, как ей было известно, лежали всегда в шкафе, ключ от которого часто оставлялся ей же или просто на столе. Может быть, это искушение ее преследовало и не давало покоя. Чтобы навсегда избавиться от него и вместе с тем наказать себя за дурные помыслы, она, должно быть, решилась прибегнуть к такому средству, которое бы беспрестанно напоминало ей гибельные следствия преступления. Когда я сообщил мое предположение доктору, то он согласился, что оно вполне объясняет ее поступок, тем более, что умственного расстройства у ней не оказалось.
Более месяца просидела она в остроге и ничем не отличалась от прочих заключенных. Она сама не хотела никаких для себя преимуществ или послаблений. Употреблялась вместе со всеми на работу, мыла в остроге полы и довольствовалась той же пищей. Ни разу также не пожелала видеть детей. Я иногда навещал ее и всегда заставал сидящею грустно на нарах. На вопросы мои, не наскучила ли ей эта жизнь, она отвечала, что не пришла еще пора оставить ей острог. Наконец, по прошествии пяти недель дала мне знать, что желает выйти. Я сказал об этом городничему, который сейчас же приказал ее выпустить.
Она пришла жить опять ко мне, заплакала, увидавши детей, и несколько времени была задумчива. Потом это прошло, и она оставалась у нас еще около двух лет, ведя себя примерно и оказывая нам большую преданность. Разумеется, мы не намекали ей об этом происшествии, и как мне ни хотелось узнать от нее самой настоящую тому причину, но я боялся огорчить ее напоминанием грустного прошедшего.
Впоследствии, лет через пять, я жил в ста с небольшим верстах от этого города, и она, узнав, что мы очень нуждаемся в стряпке или поваре, предлагала мне через одного из моих знакомых приехать к нам в услужение, несмотря на то, что в это время она уже жила своим домом и находилась в довольстве, окруженная семейством.
"Скажите им,- прибавила она, когда он писал о ней в своем к нам письме,- что я предлагаю это не из нужды, а помня их ко мне милости". Разумеется, я не хотел воспользоваться ее к нам признательностью.
Много ли найдется людей с высшим образованием, которые бы так умели совладеть со своими дурными побуждениями и которые бы для смирения их не задумывались прибегнуть к такому сильному средству.
Долгое время по независящим от меня обстоятельствам я проживал за Байкалом в Петровском чугуноплавильном заводе. Это было тогда большое селение с двумя с лишком тысячами жителей, большей частью ссыльнокаторжных, то есть сосланных в работу за самые важные преступления. Завод принадлежал казенному ведомству и управлялся горными чиновниками. Работы производились ссыльными, получавшими от казны паек натурою и ежемесячное самое ничтожное жалованье, так что содержания этого далеко не могло доставать на самые необходимые потребности. И, однако, большая часть из семейных ссыльных, устраивавших себе отдельные хозяйства, жила порядочно. Но зато остальные, одинокие, частью находившиеся в остроге, а частью жившие по квартирам, были в самом жалком положении. Соразмерность между теми и другими зависела более или менее от местного заводского начальства. Если управляющий заводом был человек добрый, честный и распорядительный, который поступал с ссыльными кротким образом и распоряжался казенными работами так, что оставалось время работать на себя, и дозволялось это. Если он обращал внимание на материальный быт ссыльных и на улучшение их нравственности, тогда положение их улучшалось, и многие из холостых старались обзавестись семейством и своим хозяйством. Такие жили уже большей частью спокойно, беспрекословно исполняли приказания начальства, никуда не отлучались без позволения, одним словом, мирились со своей судьбою и делались обыкновенно порядочными людьми. Остальные же по дурной нравственности или другим каким-нибудь причинам, проводя целые дни в тяжкой работе, в душном, грязном остроге, без одежды зимой и летом, питаясь так, чтобы не умереть только с голоду, весьма естественно возмущались своим положением и думали только о том, чтобы как-нибудь хотя бы даже преступлением от него избавиться. Если ко всему этому присоединялось, что начальники завода поступали с ними жестоко и не заботились о их материальном быте, то неудивительным покажется, что многие из числа их при малейшей возможности бежали из завода и скитались по окрестным местам, прибегая часто по необходимости к разного рода преступлениям.
Зимой побеги эти были невозможны. Где бы могли укрыться беглые в 30-градусный сибирский мороз, не имея даже и теплой одежды. Но с наступлением теплого времени, весной, когда вся природа сбрасывала с себя белый саван и облекалась в свою роскошную одежду, когда все пробуждалось к жизни и наслаждениям под животворными лучами солнца, в это время и у этих несчастных рождалось непреодолимое желание сбросить свои оковы, вырваться на свободу и подышать чистым воздухом. Это называлось ими погулять на просторе. Обыкновенно побеги начинались с конца апреля и прекращались в октябре. К этому времени большая часть из беженцев возвращалась на свои места или, пробравшись к другим заводам, являлась там с повинной головой. Разумеется, что многие из них погибали и что, не смея явно показываться в населенных местах, они часто должны были прибегать для своего существования к разным хитростям и поступкам, нарушавшим и общественную безопасность, и права собственности.
Хоть такие побеги строго наказывались и ни одному из беглых не сходило с рук его виновное отсутствие, но в человеке так сильна потребность свободы, что это нисколько их не удерживало, и они переносили ожидавшее их наказание с твердым намерением при первом удобном случае поступить так же. Всех их держать постоянно в заключении и охранять военною силой местное начальство по недостаточности средств не имело никакой возможности. Одни только отъявленные злодеи содержались всегда скованными, под строгим присмотром и не употреблялись даже на работы. Остальные же по пробытии нескольких месяцев в остроге и по наказании за побег отпускались вскоре или на квартиры, или хоть и оставались жить в остроге, но могли отлучаться для своих надобностей по заводу.
В таком состоянии находилось народонаселение Петровского завода, когда я прибыл туда. В продолжение семилетнего моего там пребывания мне случалось нередко иметь сношение с этими людьми, отвергнутыми обществом, и не раз думать и рассуждать с другими о таком неестественном их положении.
Здесь должно заметить, что местное начальство, разумеется с разрешения высших властей, чтобы сколько-нибудь прекратить ихние побеги и избавить окрестные места от преступлений беглецов, не имея возможности само посылать за ними погоню и отыскивать их по огромному пространству Забайкальского края, прибегло к такой мере, которая доставила ему в этом отношении содействие всего бурятского населения, кочующего в уездах Верхнеудинском и Нерчинском, где преимущественно находятся казенные заводы. Эта мера состояла в том, что каждому буряту дозволялось ловить ссыльного и в случае сопротивления убивать его. Если бурят приводил в завод пойманного, то ему платилось 10-ть ассигнаций, если же он убивал его и указывал место, где находился труп, то давалась половина этой суммы.
Разумеется, что эта мера, согласовавшаяся с выгодами идолопоклоннического бурятского населения, находившегося почти в диком состоянии, была ими охотно проводима в исполнение, так что в продолжение всего лета кочующие около Петровского завода буряты партиями отправлялись верхом по лесам отыскивать беглых. Если кому-либо из них, вооруженному луком, стрелою и винтовкою, случалось встретить в лесу беглого, то бурят приказывал ему остановиться на некотором от него расстоянии и потом идти впереди его по направлению к заводу, имея наготове или стрелы, или винтовку. Если беглый повиновался, то он приводил его живым и получал следующее вознаграждение, если же беглый покушался уйти от него куда-нибудь в сторону, в чащу леса, то он стрелял в него из винтовки или лука и таким образом убивал его, а потом отправлялся в завод дать об этом знать. Редко случалось, чтобы беглец уходил от преследующего его бурята, которому известны были все места и который, сверх того, будучи верхом, не боялся нападения со стороны ссыльного.
Весьма натурально, что эта мера хотя и достигала в некоторой степени той цели, для которой она была установлена, но вместе с тем ставила ссыльнокаторжных в самые враждебные отношения с бурятскими племенами. Не восходя к причинам, побудившим к ней местное начальство, не разбирая, что буряты в этом случае были простыми, бессознательными ее орудиями, ссыльные перенесли на них всю свою ненависть и им одним приписывали убийства и предательства своих товарищей, попадавших в их руки 2).
Стало быть, между ними и бурятами была непримиримая вражда. Те и другие ненавидели и боялись встретиться один на один друг с другом.
Все сказанное мною было необходимо, чтобы понять характер личности ссыльного, о котором я намерен говорить.
В то время, как я жил в Петровском заводе, он управлялся человеком добрым, справедливым, который входил в положение ссыльных, старался, по возможности, улучшить их быт и потому был ими любим. При нем в мое время хотя и случались летние побеги, но гораздо в меньшем числе, нежели прежде, и вообще в заводе было так спокойно, что, бывало, без всякого опасения можно ходить ночью в самых отдаленных и пустынных местах. При нем число семейных значительно увеличилось, и большая часть из них занималась разного рода ремеслами. Были и плотники, и столяры, и кузнецы, и часовщики, и серебряных дел мастера, одним словом, для всякой работы можно было найти знающего свое деле ремесленника.
Между этими ремесленниками был некто Масленников, отличный столяр и плотник, человек небольшого роста, но крепко сложенный и казавшийся на вид лет тридцати. Мне иногда случалось иметь с ним дело, и когда нужны были кое-какие столярные поделки, то я всегда посылал за ним. Он имел свой собственный домик, был женат и жил в довольстве. Раз как-то он перестала, у меня в комнате пол. Смотря на его работу и замечая его силу и ловкость, я спросил его, сколько ему лет и давно ли он в заводе.
"В заводе я около 30 лет,- отвечал он,- а от роду мне будет за пятьдесят".- "Трудно поверить этому, любезный Масленников,- возразил я.- Тебе на вид не кажется и сорока. Видно, житье здесь тебе хорошее, что ты не стареешь?" - прибавил я. "То ли еще бы было, если б я не подвергался столько раз заводской расправе. Дед мой жил 120 лет, а отец еще и теперь живет. Еще недавно я получил от него известие".- "А ты откуда родом?" - спросил я. "Из города Орла, тамошний мещанин".
На этот раз разговор наш тем и кончился. Мне совестно было спрашивать его, за что он был сослан и почему часто подвергался заводской расправе. Не менее того он меня заинтриговал, и дня через два, разговаривая с одним из заводских служителей, я спросил его, знает ли он Масленникова, какого он поведения и за что его наказывали несколько раз?
"Как не знать Масленникова, - отвечал он, - его не только в заводе все знают, но даже и кругом верст на пятьдесят, а особливо буряты. Теперь он прочен, смирен, трудолюбив, а то был бедовый человек. Никто, сам прежний управляющий В. не мог пособиться с ним. Раз шесть он был наказан кнутом, и ему все это было нипочем. Сам угомонился и вот уже лет десять как стал порядочным человеком".
Натурально, что такой об нем отзыв возбудил еще более мое любопытство, и я стал было просить служителя рассказать мне о нем поподробнее.
"Пожалуй, я расскажу вам все, что знаю,- отвечал он,- но всего лучше спросите у него самого. Он лгать не будет и не скроет от вас ничего из своей жизни в заводе".
В скором времени Масленникову случилось опять у меня работать, и я, полагаясь на слова служителя, с некоторой осторожностью и лаской попросил его рассказать мне свою историю.
"Извольте, сударь,- отвечал Масленников,- другому, может быть, я бы не так охотно стал рассказывать свою буйную жизнь, но от вас ничего не утаю. Вы хоть и осудите, но и пожалеете меня.
Я был единственным сыном зажиточного орловского мещанина. Три года ходил в училище, выучился грамоте, читать, писать - не научился только смирению. Нрав у меня был крутой, строптивый, что я раз задумал, того, бывало, уже никто и ничем не остановит. Отец и мать любили и баловали меня. Всякая наука мне давалась легко. В столярном ремесле не было мне равного в целом городе. Но жизнь я вел разгульную, что, бывало, выработаешь, то и прогуляешь. Приятелей нашлось много, и я часто кутил с ними по целым ночам. Так прошло года два-три. Мне же стала надоедать такая жизнь, и я было задумал жениться и остепениться. Нашел невесту, и тут-то и постигло меня несчастье: в припадке ревности я совершил большое преступление - убийство. Скрыть было нельзя, да я и не старался. Меня осудили, наказали и сослали в работу. Вот каким случаем попал я в Петровский завод лет около 30 тому назад.
Тогда было не то, что теперь. Начальство было дурное. Нашего брата, ссыльного, не считали и человеком. Поступали с нами больно жестоко. Заводским начальником был сначала Т.., а потом В... Вы, я думаю, слышали, что был за зверь последний? Да, к тому же, он обирал нас даже и в жалованье. При нем, как настанет, бывало, лето, половина завода пойдет гулять по лесам. Осенью, разумеется, большая часть возвратится, и их накажут, но все-таки месяца три-четыре они побудут на свободе. Остальных перебьют буряты или представят живыми в завод. Вот тут и пойдет расправа. Милости не жди.
И проклятое же это племя бурятское. Им бы только получить за нашего брата деньги, а убить человека ровно ничего не значит.
Возмутился я такой их к нам злобою. Жаль мне стало своего брата, хоть и знал, что многие из них никуда не годятся. Но все же ведь люди, а не животные, да и христиане притом. Вот я и стал придумывать, как бы тут поступить, чтобы отбить охоту у бурят охотиться на ссыльных. До этого времени я сам еще ни разу не бегал из завода. И пришла мне мысль: точно так же, как они ходят на ловлю наших, ходить и нам на ловлю их самих. Ведь это, рассуждал я сам с собой, будет не убийстве а война между нами. Захотелось мне также, чтобы он: наперед об этом знали. Вот как только пригонят они беглого в завод, я им и скажу, чтобы они приготовились на будущий час к расплате, что я собираюсь сам разделаться с ними. А они отвечают мне: "Только попадешься, батька, в лесу и тебя приведем или убьем". Хорошо, думал я, увидим, чья возьмет.
На следующий же год я бежал из завода, да и гулял месяцев пять. Много натерпелся и холоду и голоду, а все-таки выполнил свое намерение, отмстил бурятам. Отнял сначала у одного из них винтовку, невзначай напавши на него, а потом и начал стрелять по ним. Трех оставил на месте, человек двух ранил. С своими я не ходил, разве где встретишься, а больше все один. Оно и безопаснее, да и отвечать потом одному.
Осенью, воротившись в завод, я сам пришел к начальнику и рассказал ему все как было. Послали на те места, где находились убитые, и всех нашли. Меня заковали, посадили в острог, судили и наказали кнутом. Года два продержали скованным, но как я вел себя смирно, то опять освободили, а на следующее лето я опять отправился расправляться с бурятами.
Так в продолжение 12 лет бегал я пять раз и каждый раз приходил в свой завод. Воровать я не воровал, от врагов ничем не пользовался, кроме винтовки, которую каждый раз прятал в лесу, когда наступало время возвращаться. Разумеется, спуску мне не было. Наказывали больно, допрашивали, кто у меня сообщники, но я ни разу никого не оговорил, а отвечал за все один. Управляющий В., бывало, с пеною у рта начнет меня пытать и так и сяк, а я все стою на одном. Один, да и только. Уж и из своих-то рук бивал он меня, и палками-то и розгами, и на хлеб, и на воду сажал. Нет, да и полно. Бывало, так и скажу прямо. Хоть убейте меня, В. В., а я не отстану от своего дела. Да ты знаешь, говорил он мне, что я могу засечь тебя кнутом до смерти. Ну, что ж, В. В., отвечу я, туда и дорога, я готов и на это. До сих пор не могу понять, почему он так долго щадил мою жизнь. Или нужен я ему был по своему ремеслу, или извинял он в душе мне упрямство, думая пересилить его. К тому же все время, пока я судился и жил в заводе, вел себя я так, что никто худого обо мне сказать не мог.
В то время находился у нас в заводе грек, старичок дряхлый, но самой благочестивой жизни. Не знаю, за что он был сослан, но уже давно его освободили от работ, и он жил на воле. Все его очень уважали, и сам начальник обращался с ним почтительно. Не раз даже слушал он от него укоры за жестокое обращение с ссыльными, и хотя слова его были напрасны, но В. не мстил ему за это. Этот старичок полюбил меня и в частых беседах со мной старался увещеваниями и духовными назиданиями отклонить меня от моей войны с бурятами. Но я был глух к его наставлениям и также к его просьбам.
Наконец, настало, видно, уже время и мне очувствоваться. В последний раз я возвратился в завод лет одиннадцать тому назад. Управляющий вместо того, чтобы, по обыкновению, ругать и бить меня, хладнокровно велел меня заковать в железа и снять допрос. Я все рассказал, что в этот раз сделал. Меня судили, и суд кончился скоро. К рождеству вынесли уже решение: наказать меня сто одним ударом кнута и потом заковать на всю жизнь. Выслушав равнодушно приговор свой, я отправился в острог ожидать исполнений и только думал о том, чтобы приготовиться к смерти, если дадут приказание меня засечь, потому что это зависело совершенно от воли управляющего. Стоило только приказать палачу. По обращению же его со мной я не мог заметить, что у него была какая-то особенная мысль в отношений меня.
Вечером в тот день, когда прочли мне приговор, приходит ко мне старичок грек. Я всегда был рад беседовать с ним, а тут еще более обрадовался его посещению, "Масленников,- сказал он мне грустно, кротко,- я пришел с тобой проститься. Сколько раз ни старался я обратить тебя на путь истинный, ты не хотел Меня слушать. Буйная голова твоя противилась всем моим увещаниям. Не понимаю, как до сих пор ты избежал того, что тебе ныне придется. Мне сделалось известным, что управляющий дал приказание палачу не оставлять тебя в живых. Я