"justify"> Со всею прытью, какая только доступна была его старым ногам, прижимая
к груди истерзанную рукопись, примчался Носач к старенькому попику, но -
увы! - попик уже умирал.
- Да погодите же минутку - у меня рукопись порвали, - завопил черт,
падая на колени.
III
Еще с добрый десяток минут, не сообразившись, вопил черт, и жаловался,
и требовал новой рукописи, взамен попорченной, потом стих и, бережно
отложив рукопись, сам опустился на пол у поповской постели. После долгого
молчанья разжал попик сухие, запавшие губы, бессильно пожевал ими и с
трудом вымолвил:
- Опять промахнулся?
Черт мрачно взглянул на истерзанную рукопись и великодушно солгал:
- Так, пустяки, святой отец. Мне вас жалко: вы и вправду умираете или
еще с полгодика поживете?
Попик ответил:
- Ни единого даже дня, дружок. Я уже вчера собрался умереть, да думаю:
дай подожду денек - авось, и ты придешь. Вот ты и пришел! Спасибо тебе
дружок. Открой мне, пожалуйста, занавес на окне, хочу я последним взглядом
проститься с дорогими местами.
Но в открытое окно только и видно было, что угол крыши, крытый красной
черепицей, да уголок синего неба с проходящим облаком. Попик смотрит с
радостью, а черт думает: "На что он смотрит?.. Тут и смотреть не на что:
красная крыша да неба кусочек. Или он на облачко смотрит? Так понесу же я
его на колокольню и покажу ему все облака, какие будут, и все красные крыши
его возлюбленной Флоренции".
Так и сделал. Даже не спрашиваясь, подхватил он на свои жилистые руки
сухонькое тельце, не оказавшее сопротивления, и с величайшею осторожностью
донес до высокой площадки, где дух захватывало от высоты и сердце
радовалось красоте города и божьего мира.
- Смотрите-ка, святой отец: это не то, что из окошка, - сказал он с
гордостью.
И оба стали смотреть и радоваться. А уже близилось к закату солнце, и
по ту сторону Арно на высоком холме чернели кипарисы, готовые своими
острыми вершинами как бы пронзить падающее светило. На востоке же, откуда
сегодня утром поднялось ликующее солнце, воздушной цепью залегли недалекие
горы; и мнилось, будто гигантскими гирляндами благоухающих сиреневых цветов
опоясан прекрасный город. Розовыми цветочками казались далекие виллы,
расположенные по склонам, и в ущельях прохладно синела вечерняя тень.
Попик тихо радовался и вспоминал:
- Вот за теми горами я родился, дружок. Там и сейчас находится моя
деревня; там была прекрасная девушка, которую я полюбил и оставил для бога.
И долго не было для меня иной радости, как смотреть на те далекие горы и
тихо вздыхать. Давно это было, дружок, не помню когда.
Солнце заходило.
- А вот и милый город, по которому я ходил, много ходил. И нет,
дружок, более приятного чувства как ощущать под ногою горячие, родные
плиты, - как бы матерью становится земля, когда походишь по ней лет
семьдесят, и смягчается твердость острого камня. Но там, куда я пойду
сейчас, будет еще лучше, дружок.
Черт воздохнул, колебанием груди своей приподняв легонькое тело. Попик
понял его тоску и сказал гаснущим голосом:
- Ты... не вздыхай. Очень возможно, дружок, что ты также пойдешь со
мною в рай. Ты... черт старательный.
Красною, жаркою кровью разбрызгалось солнце за черными кипарисами и
погасло. И, не отстав от него ни на единое мгновение, умер старенький
попик, ушел из родного города, покинул родимую прекрасную землю. Долго и
напрасно будил его встревоженный черт, взывал грубым голосом:
- А звезды-то! Вы еще звезд не посмотрели, святой отец. Вы еще на луну
не взглянули, а уже идет она, святой отец, поднимается, вот-вот бледным
светом ляжет на ваши родные плиты. Откройте же глаза, святой отец, и
взгляните, умоляю вас!
Когда же убедился, что покровитель его и друг умер навсегда, то отнес
его и положил на холодную постель. И когда нес по лестнице, то думал: "Вот
вверх я нес живого, а вниз несу мертвого!". И великая скорбь овладела душой
дьявола: метался он по комнате, и вопил, выл, как зверь, бился о стены, -
не привык он к человеческому горю и не умел выражать его тихо. И до того
дошел, что, схватив свое единственное сокровище, цель долгих поисков и
страданий, - изорванную рукопись, - с яростью швырнул ее в угол, как нечто
негодное. Сделав же это, так и не понял, что именно в эту самую минуту им и
совершалось то самое таинственное и недостижимое добро, имени которого он
столь тщетно и мучительно доискивался. Так и не понял никогда!
Но какой неприятный вид имела драгоценная рукопись! Измятая,
оборванная, растрепанная, испятнанная потными лапами чертей, лежала она
перед угрюмыми глазами постаревшего дьявола, вновь вернувшегося к своим
стремлениям и надеждам. С трепетом раскрыл он первую страницу и надолго
погрузился в изучение добродушно неразборчивых, старательных строк. И по
мере того, как читал, все больше таращил глаза, пугался, недоумевал, пока,
наконец, с последнею страницею весь не превратился в одно сплошное
недоразумение и страх. Даже в самые тяжелые минуты жизни черт не имел
такого растерянного вида, как теперь.
Что это - глумление! Насмешка над добром? Издевательство над бедным
чертом, стремящимся к добродетели? Или же потерял свой последний разум
старенький попик и с детской серьезностью лепечет наивные пустяки, придает
характер важности ничтожным мелочам, путается в них, как в длинном, не по
росту, платье? Но черт обманут, - черт в неистовстве и страхе: потеряна
последняя надежда.
Вся книга, с начала своего до последней оборванной страницы, состояла
из коротеньких деловых рецептов, точнейшего описания тех действий, которые
надо совершать по дням недели, по часам дня. И ни единого закона, ни
единого правила, ни единого общего начала, - даже самое слово "добро" не
упоминалось ни разу. Делай то-то (точное описание поступка), - и больше
ничего, что-то вроде нынешних поваренных книг, с той только разницей, что
даже и в поваренных книгах у составителей их видно иногда старание дать
общее начало: ешь только овощи, а мяса ни в каком случае не ешь! А тут -
ничего.
И что особенно и больно укололо черта: во всей книге не было ни одной
из тех прекрасных истин, что в таком огромном количестве собраны за тысячи
лет существования человеческого разума и служат к украшению и прославлению
добра. Он сам знал их немало и мог, казалось бы, ожидать, что старенький
поп не поскупится на этот предмет, - недаром же он столько учился и так
прекрасно чувствовал добро.
Но нет ничего! Сухой перечень голых действий, иногда тщательно
зализанная клякса, свидетельствующая только о трудолюбии писавшего - и все.
Но вдруг появилась надежда: может быть, попик нарочно не сделал общих
выводов, предоставляя это уму и трудолюбию самого черта - о, он был
достаточно хитер, этот старый, невинный попик! И снова садится старый черт
за работу и вглядывается в каждое слово сквозь круглые огромные очки,
выписывает, сверяет, грубыми пальцами ловит тонкую нить неназванного добра.
Обрывается нитка, - но что до того старательному черту, возлюбившему добро!
Отыскивает концы, вяжет хитрые узелки, путает и распутывает, складывает и
вычитает, - вот-вот доберется до итогов, твердо и на все времена и для всех
людей, какие были, есть и будут, установит неизменные начала добра. Черт не
честолюбив, сейчас ему дело только до своей шкуры, но минутами овладевает
им истома гордости: не для всех лиц, ищущих добра, работает он так
неутомимо, не ему ли некогда воздвигнется новый и великолепный храм?
Какими же словами можно описать отчаяние и последний ужас несчастного
дьявола, когда, подведя последние итоги, не только не нашел в них ожидаемых
твердых правил, а наоборот, и последние утратил в смуте жесточайших
противоречий.
Подумать только, какие оказались итоги:
- когда надо - не убий; а когда надо - убий;
- когда надо - скажи правду; а когда надо - солги;
- когда надо - отдай; а когда надо - сам возьми, даже отними;
- когда надо - прелюбы не сотвори; а когда надо - то и прелюбы сотвори
(и это советовал старенький поп!);
- когда надо - жены ближнего не пожелай; а когда надо - то и жену
ближнего пожелай, и вола его, и раба его.
И так до самого конца: когда надо... а когда надо - и наоборот, не
было, кажется, ни одного действия, строго предписанного попиком, которое
через несколько страниц не встречало бы действия противоположного, столь же
строго предначертанного к исполнению; и пока шла речь о действиях, все как
будто шло согласно, и противоречий даже не замечалось, а как начнет дьявол
делать из действия правилом - сейчас же ложь, противоречия, воистину
безумная смута. И самое страшное и непонятное для дьявола было то, что
наряду с действиями положительными, согласными с известным уже дьяволу
законом и, стало быть, добрыми, - старый попик с блаженным спокойствием
предписывал убийство и ложь. Черт никак не мог допустить, что не попик его
обманывал, а обманывают слова; и вот наступил для него миг совершенного
безумия, - вдруг показалось, что старый попик есть не кто иной, как самый
величайший грешник, быть может, сам сатана, в виде сатанинской забавы
пожелавший искусить черта.
Забившись в темный угол, черт горящими глазами глядел на дверь и
думал:
"Да, да, это он! Он узнал, что я хочу добра, и нарочно оделся попом и
даже богом, как я оделся человеком, - и погубил меня. Никогда не узнаю я
правды и никогда не пойму, что такое добро. Быть же мне вовеки несчастным и
в жажде добра вовеки неудовлетворенным. Проклят я вовеки".
И все ждал, что раскроется дверь, и покажется смеющийся сатана и,
простив, позовет его в ад. Но не приходил сатана, и дверь молчала; и,
подумав, так решил несчастный старый черт:
"Буду жить в отчаянии и творить предписанное, никогда не зная, что
такое творю. Проклят я вовеки!"
Так и жил черт, стареясь. Когда требовалось рукописью, - спасал, а
когда требовалось убивать, - убивал. И было ли противоречие только в
словах, а в действиях все уживалось согласно, но постепенно наступил для
черта покой, и почувствовал он даже как бы некоторое удовлетворение. И хоть
и верил твердо, что проклят вовеки, но настоящего живого огорчения от этого
не испытывал; и о добре перестал думать. Но были для него и черные дни, -
обрывалась рукопись, и в зияющей пустоте вставал ужасный образ бездействия;
и поднимали голову ядовитые сомнения и, как призрак манящий, звало в
неведомую даль неведомое Добро.
Тогда удалялся черт в свой темный чердачный угол и там застывал в
бездействии. Заложив уши, чтобы ничего не слышать, закрыв глаза, чтобы
ничего не видеть, стоял он, черный, подобно истукану; и были крепко сложены
на груди жилистые руки, способные сокрушить горы и обреченные на
бездействие. Стар уж он был в это время: завивали голову космы седых волос,
лезли из широких ноздрей, мшистым кровом крыли и лицо, и грудь, и застывшие
руки; и, увидя его, не подумал бы ты, что это некто живой, обреченный на
страдания, а сказал бы: вот и еще одна старая колонна в храме, которой я
раньше не заметил. Ползали по лицу его мухи, серая пыль ложилась на голову,
и пауки неторопливо плели на нем свои тенета, - и время стояло неподвижно,
как проклятое.
...Кто не любит добра?
15 августа 1911 г.