Леонид Андреев.
Из рассказа, который никогда не будет окончен
--------------------------------
Измученный жуткой неопределенностью дня, я заснул одетый на постели,
когда жена разбудила меня. В руке у нее колыхалась свеча, и среди ночи она
показалась мне яркою, как солнце. А за свечою колыхался бледный подбородок
и неподвижно темнели огромные, незнакомые глаза.
- Ты знаешь,- сказала она,- ты знаешь: на нашей улице строят
баррикады.
Было тихо, и мы смотрели друг на друга прямо в незнакомые глаза, и я
чувствовал, как бледнеет мое лицо. Жизнь ушла куда-то - и снова вернулась с
громким биением сердца. Было тихо, и пламя свечи колыхалось, и было оно
маленькое, неяркое, но острое, как кривой меч.
- Ты боишься? - спросил я.
Бледный подбородок дрогнул, но глаза остались неподвижны и смотрели на
меня не моргая, и только теперь я увидел, какие это незнакомые, какие это
страшные глаза. Уже десять лет я смотрел в них и знал их лучше, чем свои, а
теперь в них было новое, чего я не умею назвать. Гордость - назвал бы я
это, но там было другое, новое, совсем новое. Я взял руку: холодная, она
ответила мне крепким пожатием, и в нем было новое, чего я не знал. Так еще
ни разу не пожимала она моей руки.
- Давно? - спросил я.
- Уже с час. И брат уже ушел. Он, вероятно, боялся, что ты не
отпустишь его, и ушел потихоньку. Но я видела.
Значит, это - правда: оно пришло. Я встал и почему-то долго умывался,
как утром, когда шел на работу, и жена светила мне. Потом мы потушили свечу
и подошли к окну на улицу. Была весна, был май, и в открытое окно ворвался
такой воздух, какого никогда еще не было в старом огромном городе. Уже
несколько дней стояли без работы фабрики и железные дороги, и свободный от
угольного дыма воздух пропитался запахом поля и цветущих садов, быть может,
росы. Я не знаю, что это пахнет так хорошо в весенние ночи, когда
далеко-далеко уйдешь за город. И ни одного фонаря, и ни одного экипажа, и
ни одного городского звука над бесконечной каменной поверхностью,- если
закрыть глаза, то, правда, можно подумать, что это деревня. Лает собака! -
вот! Я еще ни разу не слыхал, как лает в городе собака, и засмеялся от
счастья.
- Послушай,- собака!..
Жена обняла меня и сказала:
- Они там на углу.
Мы перегнулись через подоконник и там в прозрачной темной глубине
увидели какое-то движение. Не людей, а движение. Что-то ломали, что-то
строили. Кто-то двигался, неуловимый, как тень. Вдруг застучало что-то:
топор или молоток. Так звонко, весело - как в лесу, как на реке, когда
чинят лодку или строят плотину. И, в предчувствии веселой, стройной работы,
я крепко обнял жену, а она смотрела поверх домов, поверх крыш на молодой
остророгий месяц, уже клонившийся к закату. Такой молоденький, такой
смешной - как девушка, которая мечтает и боится сказать кому-нибудь о своих
мечтах, и светит только для себя.
- Когда он станет полным...
- Не надо! Не надо,- перебила меня жена с непонятным мне испугом.- Не
надо говорить о том, что будет. Зачем? Оно боится слов. Пойдем сюда.
В комнате было темно, и мы долго молчали, не видя друг друга, но думая
об одном. И когда я заговорил, мне показалось, что это сказал кто-то
другой: я не боялся, а у этого голос был хриплый, точно он задыхался от
жажды.
- Так как же?..
- А они?
- Ты будешь с ними, для них довольно матери. И я не могу.
- А я могу?
Я знаю, она не тронулась с места, но я почувствовал ясно: она уходит,
она далеко - она далеко. И так холодно стало, и я протянул руки, но она
отстранила их.
- В сто лет раз бывает у людей праздник, и ты хочешь меня лишить его.
За что? - сказала она.
- Но тебя могут убить. И дети наши погибнут.
- Жизнь будет милостива к ним. Но даже если и погибнут они...
И это говорила она, жена моя, женщина, с которой я жил десять лет! Еще
вчера она не знала ничего другого, кроме детей, и полна была страха за них;
еще вчера она с ужасом ловила грозные признаки грядущего,- что сталось с
нею? Вчера,- но ведь я тоже забыл обо всем, что было вчера.
- Ты хочешь идти со мной?
- Не сердись! - Она думала, что я сержусь.- Не сердись! Сегодня, когда
они там застучали и ты еще спал, я поняла, вдруг поняла, что муж, дети, все
это - так, все это - пока. Я люблю тебя, очень,- она нашла мою руку и
пожала ее тем же новым, незнакомым мне пожатием,- но ты слышишь, они
стучат? Они стучат, и как будто падают, падают какие-то стены - и так
просторно, так широко, так вольно! Сейчас ночь, а мне кажется, что сияет
солнце. Мне тридцать лет, и я уже старая, а мне кажется, что мне семнадцать
лет, и я люблю кого-то первою любовью - такой огромною, такой безграничной
любовью!
- Какая ночь! - сказал я.- Точно нет города. Правда, и я забыл,
сколько мне лет.
- Они стучат, и это - как музыка, как пение, о котором я мечтала всю
жизнь. И я не знала, кого я люблю такой безумной любовью, от которой
хочется и плакать, и смеяться, и петь. Так просторно, так широко - не
отнимай у меня счастья, дай мне умереть с теми, кто работает там и так
смело зовет будущее, и в гробах будит погибшее прошлое.
- Времени нет.
- Ты говоришь?
- Времени нет. Кто ты? Я тебя не знал. Ты человек?
Она засмеялась так звонко, как будто ей было семнадцать лет.
- Да. Ведь и я этого не знала. И ты тоже человек? Как это странно и
красиво: человек.
Давно уже было то, о чем я пишу, и те, кто спит сейчас тяжелым сном
серой жизни и умирает, не проснувшись,- те не поверят мне: в те дни не было
времени. Солнце всходило и заходило, и стрелка двигалась по кругу, а
времени не было. И много другого чудесного и великого произошло в те дни, и
не поверят мне те, кто спит сейчас тяжелым сном серой жизни и умирает, не
проснувшись.
- Нужно идти,- сказал я.
- Погоди, я покормлю тебя. Ведь ты сегодня ничего не ел. И ты видишь,
как я благоразумна: я пойду завтра. Отдам детей и найду тебя.
- Товарищ,- сказал я.
- Да, товарищ.
В открытые окна лился воздух полей и тишина, и изредка звонкий,
веселый стук топора, а я сидел за столом и смотрел и слушал, и так
загадочно ново было все, что хотелось смеяться. Я смотрел на стены, и они
казались мне прозрачными. Точно всю вечность обнимая одним взглядом, я
видел, как разрушатся они, и только один я был всегда и всегда буду. Все
пройдет - а я буду. И все казалось мне странным и смешным - таким
ненастоящим: и стол, и кушанье, и все, что вне меня. Прозрачным и легким,
существующим только нарочно, только пока.
- Почему же ты не ешь? - спросила жена. Я улыбнулся:
- Хлеб - это так странно.
Она взглянула на хлеб, на черствый, сухой кусок хлеба, и почему-то
лицо ее сделалось грустным. Все продолжая глядеть на него, она тихо
поправляла руками передник, и голова ее немного, совсем немного повернулась
в ту сторону, где спали дети.
- Тебе жаль их? - спросил я.
Она покачала головой, не отводя глаз от хлеба.
- Нет. Но я подумала о том, что было в жизни,- раньше было. Как это
непонятно! И все,- она, удивляясь, как проснувшаяся после долгого сна,
обвела глазами комнату,- и все так непонятно. Здесь мы жили.
- Ты была моей женой.
- А там наши дети.
- Здесь за стеною умер твой отец.
- Да. Умер. Умер, не проснувшись.
Заплакала, чего-то испугавшись во сне, самая маленькая. И так странен
показался этот простой детский крик, настойчиво требовавший своего - среди
этих призрачных стен, когда там, внизу, строили баррикады.
Она плакала и требовала своего - ласки, каких-то смешных слов и
обещаний, которые ее успокаивают. И быстро успокоилась.
- Ну, иди! - шепотом сказала жена.
- Мне бы хотелось поцеловать их.
- Боюсь, разбудишь.
- Нет, ничего.
Оказалось, старший не спал, слышал все и все понимал. Ему было всего
девять лет, но он все понял - таким глубоким и строгим взглядом встретил он
меня.
- Ты возьмешь ружье? - спросил он задумчиво и серьезно.
- Да, возьму.
- Оно под печкой?
- А ты откуда знаешь? Ну, поцелуй меня. Ты будешь меня помнить?
Он вскочил на постели в своей коротенькой рубашонке, весь горячий со
сна, и крепко обнял мою шею. И руки у него были горячие и такие мягкие и
нежные. Я поднял волоса у него на затылке и поцеловал горячую тонкую шейку.
- Тебя убьют? - прошептал он в самое ухо.
- Нет. Я вернусь.
Но почему он не плакал? Он плакал иногда, если я просто уходил из
дому,- разве и его коснулось это? Кто знает - так много чудесного произошло
в те великие дни!
Я взглянул на стены, на хлеб, на свечу, пламя которой все колыхалось,
и взял жену за руку.
- Ну, до свидания.
- Да - до свидания.
И только, и я ушел. На лестнице было темно и пахло какой-то старой
грязью; и, охваченный со всех сторон камнями и тьмою, ощупью находя
ступеньки, я почувствовал новое, неведомое и радостное, куда я иду,-
огромным радостным, всенаполняющим чувством.
1907 г.