в битвах при Гросс-Берене, Деннеевице, Ватерлоо и получил несколько орденов. Затем война ему надоела, и он снова стал дипломатом. Но видеть в Европе больше было нечего. Венский конгресс был последним мировым представлением, очевидно для всех закончившим большой, длинный и необычайно шумный сезон. Одновременно с концом наполеоновских войн произошло другое, гораздо более важное, событие в жизни графа де Бальмена: лысина на его голове внезапно обозначилась совершенно ясно, и в ту же пору он стал чувствовать настоятельную потребность сильно сократить годовое число своих романов. Это навело его на скорбные мысли. Однажды, вернувшись с бала, он долго, почти всю ночь, не мог заснуть; ему в постели в первый раз пришли в голову мысли о смерти и даже о загробной жизни, что наутро крайне его встревожило. Он стал серьезно подумывать, уж не вступить ли ему в масонский орден, так как масоны все этакое хорошо знают и на загробной жизни собаку съели.
Еще раньше, по другим побуждениям, граф де Бальмен интересовался масонами. Окружавшая их относительная тайна, глубокая древность ордена - его производили от Соломона, - странный, но поэтический ритуал, необыкновенные названия и титулы, о которых ходили легенды, все это занимало воображение Александра Антоновича. Правда, опытные старые люди утверждали, что фармазонский орден не приведет к добру, и ссылались на примеры плохо кончивших фармазонов. Де Бальмен знал, однако, что в ложах всех стран Европы состояло очень много высокопоставленных людей, до королей включительно. Говорили, будто масоном был сам Наполеон. Таким образом и в карьерном отношении вступление в орден было, пожалуй, выгодно, хотя с этой стороны оно меньше интересовало графа. Александр Антонович стал осторожно наводить справки у людей высшего света, которых молва называла фармазонами, и очень скоро выяснил, что в России существует несколько лож. В одной из них, так называемой Loge des Amis RИunis [Ложа Соединенных Друзей (франц.)], состояло много людей его круга и даже повыше: степень Rose-Croix [Роза и Крест (франц.)] в этой ложе имели герцог Александр Виртембергский, граф Станислав Потоцкий, а в элюсской степени состояли Воронцов, Нарышкин, Лопухин и много других представителей самого высшего общества. Ничего не дозволенного или, по крайней мере, ничего строго запрещенного в этой ложе, очевидно, быть не могло, хотя бы уже потому, что рыцарем Востока в ней был министр полиции Балашов. Существовала ещё другая ложа - ложа Палестины, - но она была как-то менее интересна. Не совсем хорошо было то, что главную роль в ней играл француз Шаррьер, называвшийся великим избранным рыцарем Кадош, князем Ливанским и Иерусалимским. Француз этот служил гувернером у Балашовых, - и де Бальмен не мог понять, почему князем Ливанским и Иерусалимским сделали гувернера. И уж совсем нехорошо было, что в этой ложе состоял известный петербургский ресторатор Тардиф, у которого де Бальмен нередко обедал, причем, заказывая обед, называл хозяина по имени, а тот стоя записывал в книжечку, любезно и почтительно кивая головой при назывании разных блюд и вин. Александр Антонович был более или менее свободен от аристократических предрассудков и ничего не имел бы против ресторатора. Но ему казалось - одно из двух: или не заказывать Тардифу обеда, или не величать его в ложе по масонскому ритуалу. Странно ему было также то, что к масонскому ордену одновременно принадлежали император Павел и некоторые из его убийц: ему опять-таки казалось - одно из двух.
В обществе многие относились к масонам иронически; однако к иронии почти у всех примешивались и уважение, и легкий страх. Это чувствовал на себе сам де Бальмен. Обстоятельства помешали ему принять участие в работе масонов. Совершенно неожиданно, после битвы при Ватерлоо, ему было сделано предложение занять должность комиссара русского императора на острове Святой Елены, куда был послан в ссылку Наполеон. Де Бальмен после недолгого раздумья принял это предложение, которое до известной степени оправдывало и поддерживало установившуюся за ним репутацию Казановы. На Святой Елене он рассчитывал не только познакомиться, но и близко сойтись с Наполеоном: император должен же был в глухой, далекой ссылке оценить его блестящие способности рассказчика и causeur'a [острослов (франц.)]. В коллекции графа де Бальмена, знавшего большинство знаменитых людей Европы, не хватало только одного, - самого знаменитого из всех, - нынешнего узника Святой Елены. И Александр Антонович заранее предвкушал удовольствие как от интимных бесед с этим гениальным человеком, так и от тех рассказов, для которых близость к Наполеону могла ему впоследствии дать богатейшую тему. Он рассчитывал года через два или три вернуться в Европу в ореоле близкого друга развенчанного императора и хранителя всех интересных и забавных секретов европейской закулисной политики. Кроме того, комиссару на острове Святой Елены было назначено прекрасное жалованье - тридцать тысяч франков, - и должность эта по значению почти равнялась посольской.
Радужные надежды де Бальмена не оправдались. Никакой близости с Наполеоном из пребывания Александра Антоновича на острове не вышло, Бонапарт бойкотировал иностранных комиссаров. Для того чтобы получить аудиенцию у бывшего императора, необходимо было обратиться к его гофмаршалу, генералу Бертрану, а это было строго запрещено инструкцией, полученной де Бальменом, так как подобное обращение было бы равносильно признанию за узником императорского достоинства. Александр Антонович долго не мог понять, почему человек такого огромного ума, как Наполеон, придает значение этикету, совершенно бессмысленному в его положении и с его прошлым, - особенно если эти формальности лишают его общения с самым умным после него на Святой Елене человеком, каким де Бальмен не без основания считал себя. Впоследствии французы, близкие к императору, объяснили Александру Антоновичу, что глухая борьба, которую Бонапарт вел на острове за свой титул, имела династическое значение: Наполеон считал ее полезной в будущем для своего маленького сына. С другой стороны, губернатор острова, сэр Гудсон Лоу, очень не желавший встречи иностранных комиссаров с императором и всячески ей препятствовавший, с первых дней категорически потребовал от де Бальмена, на точном основании инструкции, чтобы он ни в каком случае не называл узника иначе как генералом Бонапартом, - и уже это одно исключало возможность встречи, ибо Александр Антонович чувствовал, что у него язык не повернется сказать Наполеону "mon gИnХral", как Ваське Давыдову. По этим причинам, как это ни было странно, глупо и досадно, де Бальмен несколько лет прожил в десятке верст от Наполеона, ни разу вблизи его не увидев. Он тщательно собирал всякие слухи и анекдоты, шедшие из Лонгвуда, излагал их на изысканном французском языке, уснащал разными mots d'esprit [остроты (франц.)] и отправлял в виде донесений в Петербург. Но это было далеко не то, что рассказывать самому. Ему к тому же стало известно, из писем друзей и от капитана Головкина, посетившего Святую Елену на фрегате "Камчатка", что император Александр, вместо его донесений, читает Библию с Крюденершей и с Татариновой. А для Нессельроде особенно стараться не стоило: этот если и оценит, то повышения все-таки не даст. Кроме того, на острове Святой Елены не было интересного общества; дурной климат расстроил нервную систему де Бальмена: он плохо спал и стал чувствовать, что уж очень быстро переходит от одного настроения к другому. Вдобавок жизнь на острове оказалась дорогой, и граф в первый же год должен был хлопотать, посредством прозрачных намеков, о прибавке жалованья до пятидесяти тысяч. Ощущалось наконец еще большое неудобство. В предвиденье его Александр Антонович захватил было с собой на Святую Елену, вместе с ящиками шампанского и коньяку, хорошенькую, удобную и не слишком надоедливую Люси, с которой он провел приятную неделю перед отъездом; но ему было дано понять, что такая нежелательная спутница роняет его достоинство императорского комиссара, и Люси пришлось спешно отправить с острова. Все это чрезвычайно наскучило де Бальмену. Он уехал покататься в Рио-де-Жанейро, представлялся там бразильскому монарху, который оказался чрезвычайно глупым человеком, хотел было поохотиться на ягуаров, но как-то не вышло, да и ягуары так же мало могли заменить собой хорошеньких женщин, как бразильский монарх - императора Наполеона.
А после возвращения из Бразилии с Александром Антоновичем случилось совсем глупое происшествие: на знойном острове Святой Елены знаменитый покоритель сердец внезапно влюбился в шестнадцатилетнюю девочку, падчерицу губернатора, мисс Сузанну Джонсон. И как он ни говорил себе, что безумно жениться и навсегда связать себя, - ему, с его характером и с его непостоянством, - как высоко он ни ценил привычную свободу холостой жизни, как ни ясно помнил, что самые интересные и красивые женщины делались ему противными много через два месяца, а чаше всего - особенно в последнее время - на следующее утро после проведенной с ними ночи, граф де Бальмен сделал предложение шестнадцатилетней англичанке, еще накануне твердо решив ни за что такого предложения не делать.
- Ваше сиятельство, почту принесли, - радостно сказал Тишка, быстро входя с сумкой в комнату и прерывая, печальные размышления графа.
Почта была небольшая. Но сразу де Бальмену бросилось в глаза то, чего он долго ждал: он поспешно вскрыл огромный конверт с печатями. Лицо его просветлело. Нессельроде через графа Ливена извещал русского комиссара, что просьба его о переводе в Россию наконец удовлетворена и что государю императору благоугодно было всемилостивейше поздравить графа с вступлением в брак. Одновременно де Бальмену назначалось кроме подъемных экстренное денежное пособие. Ничего лучшего и ожидать было невозможно.
- Александр Антонович, скоро ли в Рассею поедем? - спросил Тишка.
Между графом и слугой давно установилась некоторая фамильярность: только друг с другом они могли разговаривать по-русски, и, в сущности, Тишка был ближе Александру Антоновичу, чем сэр Гудсон и леди Лоу, члены его будущей семьи.
- Скоро. Отпуск есть... Теперь скоро. Свадьбу сыграем и поедем.
- Ну, слава тебе, Господи. А то не житье, право, не житье на проклятом острове. Просто слова сказать не с кем.
- Да ведь ты выучился по-аглицки.
- Ну, уж это какой разговор! Баб нет. На водку, бывает, пожалуете, так и водки достать негде! Виску пей, да еще какие деньги за нее плати. За эти деньги у нас ведро можно купить.
- Вот тебе и на виску. Выпей за здоровье барышни. Да вели закладывать коляску.
- К их превосходительству изволите ехать? - сказал Тишка, подмигнув. - В Плантышин-Хаус?
- Да, да, в Plantation House. Живее.
- Мигом негры заложат. И я с вами, Александр Антонович, поеду, неохота здесь сидеть.
Тишка вышел. Граф стал разбирать почту. Был ящик с книгами, газеты и всего только два письма.
"От Люси опять ничего, - подумал Александр Антонович. - Экая подлая девчонка! Стоило тратить на ее десять тысяч..."
Но, вспомнив о том, какие славные вещи знала Люси и как они проводили время, де Бальмен усмехнулся и решил, что все-таки стоило.
Первое письмо было из Лондона от сослуживца Кривцова. Он только что побывал в России и сообщал свежие новости, Положение Аракчеева крепче крепкого, и государством по-прежнему правит Настасья Минкина. Министром внутренних дел назначен Кочубей, так что люди жалеют о Козодавлеве, - кто бы мог подумать! Луиза все ездит, - только вернулся из Финляндии, поскакал в Варшаву мирить, верно, Новосильцева с Чарторыйским; в дормезе - читает Библию. Что он Крюденерше денег передарил, счесть невозможно: тебе Люси много обошлась дешевле. (Под именем Луизы был известен у дипломатов император Александр.) Думают у нас, что пора бы Луизе абдикировать [Отречься от престола (франц. abdiquer).], - хорошего понемножку. Живет Луиза, говорят, опять с Нарышкиной или, вернее, распускает такие слухи; лейб-медик же Вилье держится другого мнения и утверждает, будто Луиза, как всегда, воображает о себе гораздо больше, чем может. С кем обманывает теперь Луизу Нарышкина, в точности неизвестно, - она опять отсюда ускакала. В большой силе по-прежнему князь Александр Голицын, и все несет божественную ерунду, - ничего не поймешь. Говорят, что ссылается в Суздальский монастырь Кондратий Селиванов, иначе скопческий бог Петр Федорович, родившийся, по его словам, от непорочного зачатия императрицы Елизаветы Петровны - une drТle d'histoire [странная история (франц.)]... Он, сказывают, недавно оскопил двух племянничков Милорадовича - умные, должно быть, мальчики! - а теперь рюминирует [Обдумывает (франц. ruminer).] прожект - оскопить всю Россию. Не знаю, как ты, а я не согласен, - пусть этого дурака в самом деле сошлют куда-нибудь подальше. У Татариновой в Михайловском замке по-прежнему радения в белых одеждах, с кругом, пляской, батистовым платочком и транспирациями. Подполковник Дубовицкий, преображенец, носит вериги в тридцать фунтов и для спасения души ежедневно порет не только себя, это бы ничего, но и своих детей, которых жалко. Сперанский тоже, слышно, спятил в Сибири с ума: целыми часами смотрит себе в пуп и повторяет: "Господи, помилуй!" - по словам одних с тем, чтобы увидеть какой-то Фаворский свет, - du diable si je sais се que c'est! [Черт меня возьми, если я знаю, что это такое! (франц.)] - а по словам других для того, чтобы вновь подружиться с Луизой. У Гончаровых в Москве свой большой оркестр в 40 человек, причем каждый музыкант играет только одну ноту. Министр финансов Дмитрий Александрович Гурьев изобрел необыкновенную кашу, с фруктами и сладким соусом, - ее так теперь и называют Гурьевской кашей; финансы у нас плохие, но каша превкусная, и за нее можно простить курс нашего рубля; остряки даже утверждают, будто каша - единственно, что спасет имя Гурьева от забвения. Ходит по Петербургу - старый, впрочем, - листок следующего содержания: "Право - сожжено; доброта - сжита со света; искренность - спряталась; справедливость - в бегах; добродетель - просит милостыню; благотворительность - арестована; отзывчивость - в сумасшедшем доме; кредит - обанкротился; совесть - сошла с ума; вера - осталась в Иерусалиме; надежда - лежит на дне морском вместе со своим якорем; честность - вышла в отставку; кротость - заперта за ссору на съезжей и терпение - скоро лопнет"...
Другое письмо было философское и политическое. Его посылал - тоже с оказией из Европы - Ржевский, старый товарищ де Бальмена по кадетскому корпусу, либерал, энтузиаст и масон. Трудно было найти менее схожих и лучше уживающихся людей, чем Ржевский и де Бальмен. Ржевский любил человечество вообще, а де Бальмена любил особенно, - искренне желал вывести его из светской тьмы и спасти его бессмертную душу. Де Бальмен прекрасно ладил с самыми разными людьми, легко входя и бессознательно подделываясь под тон каждого из них, а с Ржевским ладил особенно хорошо, - с ним, при его доброте, трудно было не поладить.
Ржевский писал по-русски - и стиль письма слегка резнул Александра Антоновича.
"Отчего они пишут не так, как говорят? К чему эта славянщина? Писал бы лучше по-французски..."
Но письмо Ржевского как раз свидетельствовало, что французский язык в Петербурге в этом кругу не в моде, Посылая графу книги и сообщая старые уже масонские новости, Ржевский между прочим извещал его, что известный Пестель перешел из ложи Соединенных Друзей в ложу Трех Добродетелей, ибо в оной употребляется русский язык, а в первой - французский.
"En voilЮ une raison" ["Вот так причина" (франц.)], - подумал де Бальмен.
В ложе Трех Добродетелей получил Павел Иванович титло третьей степени, однако работал мало, точно разочаровался в масонстве. Считая де Бальмена своим человеком, Ржевский не скрывал от него дел, связанных с масонством, - он вообще не любил секретов с хорошими людьми. "Друг, - писал он, - оценишь ли, сколь чувствительна для нас сия потеря? Черные души только не могут любить или, по крайней мере, уважать его".
Но де Бальмен этого не оценил, ибо недолюбливал надменного Пестеля и видел в нем человека, готового на вещи очень опасные. Не слишком много доверия внушали ему и другие два масона, о которых писал Ржевский: Чаадаев и Грибоедов, хотя их де Бальмен нисколько опасными не считал.
"А пожалуй, и правы старички Аглицкого клуба. Доиграются эти господа до Сибири".
Ржевский писал о вероломстве сильных мира, о мракобесии людей, сделанных из грязи, пудры и галунов, о назначении Магницкого попечителем Казанского университета, о том, что из жалованья солдат вычитывают на розги, о Том, что император говорит не стесняясь, будто каждый русский - или плут, или дурак; сообщал также о генеральном роптании военных поселян, которые на крайности легко покуситься могут.
"Кто может, тот грабит, кто не смеет, тот крадет! Что остается для честных людей! - восклицал он. - У нас всякий день оскорбляется человечество, справедливость самая простая, просвещение. Проигрывают, дарят, тиранят подобных себе человеков! Откуда взят закон сей? Где благоденствие России? Где славное Вече наших предков?"
"Ну, моих предков в славном Вече не водилось, - подумал де Бальмен. - Мои предки по отцу шотландцы, а по бабушке, графине Девьер, вряд ли не жиды... И ничего не было хорошего в этих немытых новгородцах, которые для чего-то сталкивали друг друга с моста в реку..."
"В делах Европы явно господство венского двора над нашим. Сколь много обмануты народы! Они пожалели время прошлое и благословляют память завоевателя Наполеона, которого ты стережешь, - зачем, друг? Деспотия королей хуже самовластия Бонапарта, ибо где у них его гений? Нет, с царями делать договоров невозможно. Народы желают владычества законов, а в здравом смысле закон есть воля народная. И без рабства могут процветать царства. Мы, русские, кичимся, величая себя спасителями Европы. Иноземцы не так видят нас. Они видят, что силы наши есть резерв деспотизму Священного Союза. Не русских не любят, но их правительство, которое для пользы монархов утесняет народы. Что же? В Гишпании собираются инсургенты, в Италии - карбонары, в Греции - гетерия филикеров. Ужель мы хуже греков и гишпанцев?"
"Ишь куда тянет!" - не без удовольствия, хотя и с некоторым беспокойством, подумал де Бальмен.
Далее Ржевский ссылался на статью "Духа Журналов" о турецкой конституции, ограничивающей власть султана властью высшего магометанского духовенства, и сочувственно цитировал мнение этого органа печати: "Что значит сия мнимая конституция в сравнении с тою, при которой Великобритания благоденствует!" В заключение он туманно сообщал о некоем Союзе благоденствия, который по значению не уступит славному немецкому Tugendbund'y ["Союз Добродетели" (нем.)] (Ржевский тут же нарисовал между строк печать союза: улей с пчелами), и о других тайных обществах. В общества эти вошли почти все общие друзья.
"Вертится вокруг них, между прочим, известный тебе полковник Юлий Штааль. Говорят о нем разно. Другой твой приятель (стыдись, брат!), Иванчук теперь, как, верно, тебе ведомо, миллионщик и большая персона. Говоря правду, оба хороши, и многое о них тебе расскажу при встрече: слышно, будто вскорости будешь к нам и жалуешься флигель-адъютантом. С оным тебя не поздравляю, однако в сием звании в обществе будешь прежеланным человеком".
"Ну, я еще подумаю", - сказал про себя с досадой Александр Антонович. Его раздражал тон Ржевского, который, очевидно, уже зачислил его мысленно в члены какого-то общества. "И пишет как, - еще надежная ли оказия!"
Письмо заканчивалось ходившими по России стишками молодого поэта об Александре I. Ржевский цитировал первые строфы этого стихотворения:
Ура! В Россию скачет
Кочующий деспот,
Спаситель горько плачет,
А с ним и весь народ...
Узнай, народ российский,
Что знает целый мир:
И прусский, и австрийский
Я сшил себе мундир...
Автора стихов звали Пушкиным; де Бальмен с облегчением вспомнил, что именно это и был второй, после Илличевского, из молодых царскосельских поэтов. Стишки были бойкие, но Александр Антонович с сомнением качал головой. Двадцатилетнему мальчику простительно без толку фрондировать и делать оппозицию правительствам. Сам де Бальмен хотел отнестись к делу серьезнее.
Как большинство людей того времени, де Бальмен не любил и не уважал Александра Первого. Он охотно допускал, что в России создастся новый заговор, как в 1801 и 1762 годах, и что надоевшего всем царя задушат, как задушили его отца и деда. Такое предприятие даже не представлялось де Бальмену особенно трудным, ибо, судя по всему, популярность Александра Павловича теперь ненамного превышала популярность его отца. Сам граф не принял бы участия в подобном деле, не только из страха, но также из брезгливости: он с отвращением вспоминал сцены в Михайловском замке, которые ему пришлось увидеть в дни молодости. Однако воспользоваться успехом чужого заговора де Бальмен был бы не прочь. Но люди, которые, по-видимому, входили в этот Союз Благоденствия, и сам Союз, и даже его название графу большого доверия не внушали. Де Бальмен лично знал большинство этих людей и думал, что подобные мечтатели совершенно не годятся для задуманного ими дела. Палена между ними не было. Старик Пален безвыездно жил вот уже двадцать лет в своих курляндских имениях, как говорили, боялся темноты и ежегодно напивался пьян в ночь на 12-е марта. Трудно думать, чтобы он мог стать главой нового заговора. А все эти Ржевские, Волконские, Чаадаевы, Муравьевы - прекрасные, честные люди... Они на месте в своих рабочих кабинетах с книгой или пером в руках либо за бутылкой шампанского друг с другом, в споре о благоденствии народов. Но у дверей спальни спящего императора, со скарятинским шарфом или с табакеркой Николая Зубова, они - quelle plaisanterie! [Какая ирония! (франц.)] Лишь в одном холодном и смелом Пестеле, с его негромкой речью, есть как будто что-то от графа Палена. Однако и Пестель явно ставит себе целью не дворцовый переворот, а совершенно другое.
"Союз Благоденствия? Они думают, что моему Тишке нужна турецкая или английская конституция! Водка ему нужна, это верно, баба тоже нужна, - как мне, впрочем, - а дальше кто знает? Недаром Капнист утверждает, будто либеральные русские дворянчики на свою беду готовят либеральные чистенькие революции, ибо за всякой чистенькой революцией неизбежно последует народный бунт и новое Смутное время. Может быть, Капнист и прав..."
Но менее всего Александр Антонович понимал отношение, существовавшее между заговором и масонством, к которому принадлежали Ржевский и его единомышленники. Де Бальмен достаточно насмотрелся в разных странах на политическую кухню и отлично знал, что всякая политика, реакционная и революционная, есть вещь земная, грубая, жестокая и грязная. Масонство же как будто относилось к другому разряду вещей, - к разряду бессмертия души и загробной жизни, а не заговоров, не переворотов и не революций. Между тем Ржевский и они все, очевидно, как-то связывали свою масонскую работу с Союзом Благоденствия. "Из этого, кроме Сибири, ничего не выйдет... А впрочем, кто знает?"
Уверенности ни в чем быть не могло.
Тревожные мысли нахлынули на Александра Антоновича. Он чувствовал, что все это чрезвычайно важно и может иметь огромное значение для его будущей жизни. Но решить подобные вопросы здесь было, очевидно, невозможно. Он успокоил себя на том, что обдумает их на месте, в России, когда доподлинно все узнает и о Союзе Благоденствия, и о новом строе мысли масонов, - отчасти, конечно, в зависимости и от того, как по его возвращении на родину к нему отнесутся Нессельроде, Каподистрия и сам император Александр. Пока, нельзя не сказать, Луиза был с ним довольно мил: единовременное пособие приходилось как нельзя более кстати. Де Бальмен тут же решил, что проездом в Париже купит жене серьги, а себе коллекцию оружия, и в несколько более бодром настроении вышел на крыльцо, к которому уже подавали коляску.
Прогулка молодых супругов была чрезвычайно удачна.
Граф и графиня де Бальмен выехали утром в экипаже губернатора. Близился день их отъезда в Россию. Покидая наконец Святую Елену, они пожелали в последний раз покататься по острову, на котором так странно свела их злая судьба императора Наполеона. Им захотелось посмотреть напоследок те углы, где никогда еще не бывали они ни вместе, ни порознь и где никогда больше им быть не придется. Это слово "никогда" звучало зловеще для де Бальмена, как для всякого немолодого человека.
Невиданных углов на Святой Елене было довольно много. Вся жизнь иностранных комиссаров и семьи губернатора проходила в небольшой северо-западной части острова, между городком Джемстоуном и резиденцией сэра Гудсона Лоу. Дальше на восток, в трех милях от Plantation House'a, находилась зона виллы Лонгвуд, где жил Наполеон. Туда, разумеется, нельзя было поехать. Но южная и юго-восточная часть Святой Елены де Бальменам осталась неизвестной. Английские офицеры, хорошо знавшие остров, рекомендовали молодым супругам - с той слегка насмешливой и завистливой лаской, с какой все к ним относились, - посмотреть Diana-Peak и Fischer's Valley, в восточной ее части, выходящей из пределов территории Наполеона, - и, если можно, полюбоваться видом океана с высоты King and Queen. Правда, дорога была трудная, гористая и даже опасная из-за обрывов. Но офицеры советовали оставить коляску и пройти часть пути пешком.
В этот весенний день все казалось прекрасным де Бальмену: и теплая, солнечная погода, и ветерок, вдувавший в грудь бодрящую соль океана, и песня правившего лошадьми Тишки, и беспорядочные, радостные мысли, и туманные надежды на будущее. Поглядывая на красивую девочку, которая сидела рядом с ним, ощущая нежно-холодное прикосновение ее крошечной руки, он искал и, к своему удивлению, не находил в себе знакомого чувства любовного похмелья. Да, конечно, было уже не то, что прежде. Но и настоящее было недурно.
Его сомнения рассеялись. Жизнь не кончена. В тридцать девять лет он нежданно открыл новую, довольно занимательную главу в порядком надоевшей было книге. Впереди его ждали тоже все новые главы: русская деревня, гостеприимная помещичья жизнь, над которой он почему-то считал нужным смеяться, хлебосольное, бестолковое русское дворянство, которое он презирал по долгу европейца и которое любил кровной любовью, как всякий человек любит среду своего детства, сколь бы он от нее ни отрекался, сколь бы далеко от нее ни ушел.
"Теперь немного пожить в деревне животной жизнью (это очень приятно, la vie animale), а потом осесть в красивом, стильном и барском Петербурге (да, конечно, в Петербурге, - он гораздо лучше Москвы), бросить бездомную жизнь дипломата, оставить свою репутацию Казановы (какой уж Казанова после женитьбы) и выходить поскорее в люди, в большие люди. А в первую очередь - забыть тяжелый бред бессонных ночей, с масонством, загробной жизнью и бессмертием души".
Де Бальмен осмотрелся кругом, улыбнулся Сузи, глубоко вдохнул поток морского воздуха и подумал, что сейчас его чрезвычайно мало интересуют бессмертие души и загробная жизнь.
"Очень может быть, что близкое будущее принадлежит все-таки заговорщикам из этого Союза. Осмотревшись, взвесив шансы, пожалуй, надо к ним примкнуть, - разумеется, не к их масонским бредням, а к подготовляемому ими серьезному политическому делу. Прежде всего следует через Ржевского близко сойтись с Пестелем, который, по-видимому, у них главный. Им нужны люди, особенно люди, как я, знающие вдоль и поперек Европу, ее политических деятелей, их явные и закулисные взаимоотношения. Кто в новой свободной России будет лучшим, чем я, министром иностранных дел?"
Александр Антонович представил себе, как он приедет к Нессельроде требовать, именем нового правительства, передачи ему всех дел. При этом неудовольствие и смущение Нессельроде, которого он недолюбливал, доставили де Бальмену истинное наслаждение.
- Darling, как по-русски summer?
- Как по-русски что? - машинально переспросил Александр Антонович. - Summer? Лето, darling.
- How do you spell it, darling? [Как это пишется, милый? (англ.)]
Граф ответил.
- Oh, this awful yat... [О, это ужасное ять... (англ.)]
Молодая графиня де Бальмен с необычайным рвением изучала теперь русский язык, геройски преодолевая свою, чисто английскую, лингвистическую бездарность. Она постоянно носила с собой розовую тетрадку, куда записывала русские слова, и повторяла их иногда в самые неожиданные для де Бальмена минуты. Сузи готовилась к жизни в России и уже была русской патриоткой: чуть не поссорилась с сэром Гудсоном, утверждая, что русские сделали для низвержения Наполеона почти столько же, сколько англичане; и любила императора Александра почти так же, как, своего нового King George'a. В ее комнате висели портреты обоих монархов, к большому неудовольствию де Бальмена, который терпеть не мог самодовольную алкоголическую физиономию Георга IV. Портрет императора Александра висел даже на самом почетном месте, потому что теперь он был их монарх (в глубине души Сузи все-таки больше любила King George'a). Де Бальмен с усмешкой подумал, что если он примкнет к заговору против царя, то будет довольно трудно объяснить Сузи, в чем дело; а когда она поймет, то это может очень ей не понравиться.
- Ваше сиятельство, туда дальше будет Лонгвут, - сказал с козел Тишка, усмехаясь и показывая в сторону бичом. - Прикажите, свезу в гости к Наполеону?
- What does he say, darling? [Что он говорит, милый? (англ.)] - заинтересовалась Сузи.
Де Бальмен перевел.
- Oh, Teeshka!.. How do you spell Teeshka, darling? [О, Тишка!.. Как пишется Тишка, милый? (англ.)]
"А это несколько скучно, эти how do you spell", - подумал Александр Антонович и хотел было объяснить, как пишется Тишка; однако Сузи уже заинтересовалась другим. Часовой окликнул их, но, узнав губернаторскую коляску, отдал честь и зашагал дальше. На острове Святой Елены были повсюду сторожевые посты, часовые, наблюдательные пункты. Сузи потребовала от мужа, чтобы он объяснил ей всю систему охраны Бони. Де Бальмен, по долгу службы знавший это наизусть, охотно удовлетворил ее любопытство: время от времени надо было разговаривать с женой, и он цеплялся за благодарные легкие темы. Сузи с большим удовлетворением узнала, что кроме ее отчима и мужа Бони стерегут три полка пехоты, огромное множество батарей, отряды драгун, три фрегата, два корвета и шесть маленьких судов. Сложная система сигнализации давала возможность при первой тревоге поднять на ноги гарнизон и эскадру, находившиеся здесь исключительно для охраны знаменитого пленника.
- Все это для одного человека... Какой он страшный! - сказала Сузи, наморщив лоб. Она раз в жизни видела Наполеона, который, встретив ее в саду, послал ей конфет и розу.
Здесь Де Бальмен счел уместным поцеловать жену в морщинку. Сузи сильно покраснела и показала глазами на Тишку. Оба супруга одновременно вспомнили, что офицеры рекомендовали им оставить коляску и часть дороги пройти пешком. Александр Антонович немедленно приказал Тишке остановиться и подождать их: лошади устали.
- Дальше можно бы проехать. До моря еще далеко, дороги не найдете, - сказал Тишка.
- Найдем. А не найдем, так у рыбаков спросим.
С моря и с речки, впадающей в него близ King and Queen, в самом деле часто проходили дорогой рыбаки.
Александр Антонович взял Сузи под руку и повел ее в рощу, стараясь идти возможно солиднее. Тишка посмотрел им вслед, усмехнулся и стал раскуривать трубку.
Через полчаса де Бальмен и Сузи сидели на траве, на берегу протекавшей через рощу извилистой узкой речки. Сузи, сконфуженная и счастливая, склонила голову на плечо мужа, который лениво держал ее за талию. Они решили не ходить на King and Queen: ничего ведь, в сущности, интересного не было в том, чтобы глазеть на море: им и так скоро придется два месяца беспрерывно любоваться с корабля. Сузи смотрела на мужа и думала, что лучшего человека на свете быть не могло: сам King George не мог быть лучше. Де Бальмен лениво старался вернуться к прежним приятным мыслям и вспоминал, что в них было самого приятного. Восстановив ход своих размышлений, он выяснил, что самым приятным был смущенный, растерянный вид крошечного Нессельроде при передаче должности; де Бальмен вдруг почувствовал, что ему чрезвычайно хочется быть министром иностранных дел Российской империи и принимать у себя на рауте дипломатический корпус.
- Look here [Смотри (англ.)], - сказала Сузи, показав на воду. - Какие миленькие рыбки!
Вода в неглубокой речке была совершенно прозрачная, и в ней видно было быстрое движение мелкой рыбы.
- Пора идти, darling, - нежно сказал де Бальмен, скрывая зевок и поднимая жену за талию.
Сузи неохотно поднялась с травы, встряхнулась и нежно сняла с мужа лепестки, приставшие к его одежде. Они пошли под руку вдоль речки, которая в роще делала довольно крутой, закрытый деревьями поворот. Де Бальмен, лениво наклоняясь к Сузи, целовал ее то сзади в шею, то в щеку. У поворота он вдруг остановился:
- Здесь кто-то сидит...
За углом речки на берегу, облокотившись на широкий, низко и гладко срубленный пень, действительно сидел человек.
- Это рыбак, - сказала Сузи. - Ничего, darling.
Ей хотелось продолжать забавную игру.
Но человек за углом речки не был рыбаком. Он полулежал на траве, внимательно глядя в воду. Пень закрывал почти всю его фигуру, кроме левой руки, на кисть которой он опирался заслоненной головой. Человек этот был занят пустым делом. У его локтя на пне лежала ровно сложенная кучка темно-серых камешков. Не изменяя положения тела, он брал их по одному правой рукой и, внимательно прицелившись, бросал в воду. Рыбки, вспугиваемые падением булыжника, разбегались в разные стороны - и видно было по вздрагивающему локтю и плечам наблюдателя, что все тело его колебалось от смеха.
- Oh, what a silly man! [О, какой глупый человек! (англ.)] - сказала Сузи.
Александр Антонович, чуть вздрогнув, уставился в сторону пня на маленькую руку, кидавшую в воду камешки. Вдруг забавлявшийся человек, вынимая из кучки новый булыжник, опустил локоть - и крик замер на устах графа де Бальмена.
Он узнал Наполеона.
- Boney? - взволнованно прошептала Сузи, с ужасом откинувшись назад и вцепившись в руку мужа, готовая пожертвовать собой для того, чтобы спасти его от гибели.
Александр Антонович постоял с минуту в оцепенении, затем на цыпочках бросился назад. Он почти бежал, не говоря ни одного слова.
"Какой вздор!.. Какой жалкий вздор были эти мечты: карьера, заговор, Пестель, Нессельроде!.. Этот человек, кидающий камешки в воду, был владыкой мира... Все пусто, все ложь, все обман... Сузи? Ему принадлежали самые прекрасные из женщин... Кончена жизнь!.. Старость... И связан, навсегда связан с этой глупенькой девочкой, которая зачем-то висит у меня на руке!.."
- Darling, what is the matter? Quelle est la matiХre? [Милый, в чем дело? (англ., франц.)] Он нам ничего не может сделать... Он нас не видел... Тут три полка пехоты, - растерянно говорила Сузи, едва поспевая за мужем.
Де Бальмен не отвечал.
Тишка выехал к ним навстречу.
Садясь в коляску, Сузи с жалостью, чуть не со слезами, смотрела на перекосившееся лицо своего мужа. Граф де Бальмен, не глядя на жену, нервно рвал перчатку и, дергаясь щекой, отрывисто произносил вслух непонятные, очевидно русские, слова. Из них графиня разобрала только одно, слово мать - mother, хорошо ей известное. Остальных русских слов в ее розовой тетрадке не было, и Сузи их никогда прежде не слыхала. Зато, по-видимому, слыхал и любил эти русские слова грум Тишка. Он обернулся к барину с козел и весело захохотал во все горло.
Дни Наполеона приближались к концу.
Шел пятый год его пребывания на острове Святой Елены. События этого периода жизни развенчанного императора были немногочисленны и с внешней стороны ничтожны.
Первое время Наполеон допускал мысль о своем возвращении на престол. Холодный расчет показывал ему совершенную несбыточность этой мечты. Но вся жизнь императора была сказкой, и в ней остров Святой Елены, подобно острову Эльбы, мог быть лишь короткой, не последней главой. Так же внимательно, как прежде, Наполеон следил за политическими событиями в Европе. Без него все шло плохо и скучно, - это очень его утешало. Однако и новые книги, и газеты, приходившие на остров, и рассказы приезжавших людей, которых расспрашивали его приближенные, - все свидетельствовало о том, что в мире тихо: люди устали от войн и революций, а с усталыми людьми Наполеону нечего было делать. И самое бегство, если б оно оказалось возможным, не вернуло бы ему власти в бесконечно утомленном, им утомленном, мире.
Кроме того, в ссылке устал он сам. Мир утомился от его дел, а он утомился от того, что больше не было дела. Огромный запас энергии, принесенный им в ссылку, запас, не растраченный в шестидесяти сражениях, в завоевании всемирной власти и в ее потере, быстро иссякал от скуки. Хотя по-прежнему он мог работать двадцать часов в сутки, прочитывая по нескольку книг подряд одну за другой или диктуя без отдыха день и ночь четверть века истории, хотя по-прежнему верно служила ему его феноменальная память, хотя неизмеримо больше прежнего был, после пережитых им несчастий, его политический и человеческий опыт, - усталая безнадежность все сильнее овладевала душой императора Наполеона.
К этому потом присоединилась болезнь, - медленная, упорная и мучительная. Когда в первый раз он почувствовал жгучий укол в правом боку, точно туда, скользя, вошла на два дюйма узенькая, тонкая, разогретая бритва, он сразу понял, что это смерть, что его сказочной жизни пришел конец, - конец не сказочный, а обычный, такой, как у всех, совсем такой конец, как у его отца, который умер, тридцати пяти лет от роду, тоже от бритвы в правом боку. Он никому ничего не сказал.
В этот день кто-то из приближенных с радостным видом сообщил, что, по газетным сведениям, революции во Франции можно ожидать каждый день, ибо чаша народного терпения переполнена Бурбонами: надо поэтому выработать хороший, настоящий план бегства с острова Святой Елены. - "Ваше величество, наверное, могли бы бежать, поместившись в корзину с бельем, которую затем слуги снесли бы на корабль".
Император, не говоря ни слова, холодным и чуждым взглядом смотрел мимо головы советчика. Отвечать не стоило: умный человек сам должен был бы почувствовать, что Наполеон не может бежать в корзине с бельем. А главное, теперь бежать было больше некуда.
Затем император, казалось, оправился. Но однажды, проходя с гофмаршалом Бертраном по Долине герани, он остановился на краю оврага у трех ив, мимо которых протекал ручеек с прозрачной, холодной водой. Отсюда в просвете между скал виднелось на горизонте море. Опершись на свою прямую крепкую трость без рукоятки, Наполеон долго молча смотрел на деревья, на ручеек, на море и особенно на небольшую площадку земли у подножья трех низко склонившихся ив. Затем, подняв голову, он коротко сказал гофмаршалу, показав тростью на это место:
- Бертран, когда я умру, мое тело должно быть погребено здесь.
Гофмаршал вздрогнул от неожиданности.
- Ваше величество переживете меня, - сказал он, желая перейти в тон почтительной шутки. - Состояние здоровья вашего вели...
Но, взглянув на лицо Наполеона, он не докончил фразы, закрыл глаза и поклоном показал, что священная воля его величества будет исполнена в точности.
Свита, окружавшая пленного императора, чрезвычайно ему надоела. Наполеону всегда был свойствен жадный интерес к людям, странно сочетавшийся в нем с совершенным к ним презрением. Он знал на своем веку несчетное количество самых разнообразных людей, - и профессиональная необходимость в несколько минут разгадать и расценить каждое новое лицо выработала в императоре особую манеру выспрашиванья: он ударял человека молотком, чтобы узнать по отзвуку, из чего этот человек сделан. Ошибался Наполеон редко: так велико было его природное знание людей, развитое огромным житейским опытом, и так все трепетали перед установившейся за ним репутацией безошибочного сердцеведа, что решались вводить его в обман - да и то редко - лишь самые большие мастера, вроде Талейрана или Фуше.
В ссылке на острове Святой Елены император изо дня в день видел одних и тех же людей. Ему бесконечно опротивели анекдоты Лас-Каза о старом дворе, богатая фантазия Монтолона, военные похождения Гурго и молчаливая скука, которой веяло от Бертрана. В безделье и тоске острова приближенные Наполеона постоянно между собой ссорились; они видели друг в друге конкурентов, так как все жили на счет загробной славы императора.
Наполеон не заблуждался относительно чувств, которые он внушал своим спутникам. Люди эти были, конечно, ему преданы, но почти у каждого были личные мотивы, побудившие его оставить Францию и отправиться на остров Святой Елены. Самый вид этих товарищей в несчастьи ясно свидетельствовал о том, какую жертву они принесли его величеству. Одни выставляли свою преданность тоньше и умнее, как граф Лас-Каз, неудавшийся писатель, всю жизнь мечтавший о литературной славе и поехавший на остров Святой Елены главным образом для того, чтобы создать бессмертную книгу из бесед с императором Наполеоном. Другие тонкостью не отличались. Особенно надоедал своей ревнивой верностью генерал Гурго, который чрезвычайно настойчиво уверял, будто спас жизнь его величеству в сражении при Бриенне, застрелив наскочившего казака в тот самый момент, когда казак уже втыкал пику в неприкрытую грудь императора. Рассказ об этом эпизоде Гурго велел даже выгравировать на клинке своей шпаги. Наполеон отлично знал, что никакой казак не наскакивал на него с пикой в день битвы под Бриенном. Он, однако, не возражал и обыкновенно ласково кивал головой, слушая в сотый раз историю своего чудесного спасения. Только однажды, в дурной день, когда больная печень Наполеона еще усилила в нем обычное отвращение от людей, на том месте рассказа, где дикий скиф падал к ногам могучего властелина, на которого он осмелился занесть дерзновенную руку, император хмуро заметил, что совершенно себе не представляет, как все это могло случиться: он ни разу не видел в тот день ни казака с пикой, ни Гурго с пистолетом.
- Les bras m'en tombent! [У меня опускаются руки! (франц.)] - воскликнул Гурго и чуть не заплакал от горя. Он сам давно уже поверил в свою историю и был крайне расстроен неблагодарностью его величества.
Эти люди были выброшены судьбой за борт и пристали к потерпевшему крушение императору, смутно веря в чудо, в его звезду, в то, что он потонуть не может, Шли месяцы, годы, новое чудо не приходило - и число спутников уменьшалось. Уехал Лас-Каз. Уехал Гурго. Наполеон думал, в худшие свои минуты, что почти все оставшиеся люди с нетерпением ждут его смерти, которая дала бы им возможность вернуться в Европу в ореоле верности до гроба. Они должны были возлагать большие надежды и на духовное завещание императора. В то время упорно ходили слухи об огромных богатствах, скрытых Наполеоном в Европе. Сведения эти были крайне преувеличены: в последние годы царствования император истратил на войну несколько сот миллионов своего собственного состояния - то есть тех денег французской казны, которые прежде, по им же от