Главная » Книги

Альбов Михаил Нилович - Рассказы, Страница 2

Альбов Михаил Нилович - Рассказы


1 2 3 4

раки... При этом зрелище Филипп Филиппыч, завесивший себя салфеткою под самые уши, даже загоготал плотоядно и с восхищением воскликнул:
   - Раки!! Вот это добре!
   И он тотчас же нагреб их себе на тарелку целую кучу. Перегрызая с треском их скорлупу, он заметил, неодобрительно тряхнув головою:
   - А признаться, неважны! не-е-важны!
   Вот и все, что произнес Филипп Филиппыч во время обеда. Остальные пока и того не сказали. Обед происходил в благоговейном молчании. Слышался только треск разгрызаемых раков. Анна Платоновна отыскивала более крупных и подкладывала на тарелку птенца. Она замечала с тревогой, что Саша действительно побледнел и осунулся, и, выбирая ему лучший кусок, бросала на сына участливо-подозрительный взгляд, точно он к теперь должен был все больше хиреть у нее на глазах, и она предотвращала опасность...
   После раков был подан жареный короп {карп (укр.).}. Филипп Филиппыч отдал честь и ему, потянув к себе на тарелку добрый кусок. Саша задумчиво ковырял свою порцию вилкой.
   - Что ж ты не кушаешь? - тревожно спросила его Анна Платоновна, положившая сама ему кусочек получше.
   - Не хочу, мамаша.
   - Ну, скушай, дружочек!
   - Право, не хочется. А что на последнее?
   - Кисель с молоком.,.
   - Ах, киселя вот поем! А коропа не буду!..
   - Ну, скушай, душечка... А? Для меня! Я прошу!
   Саша покорно принялся за коропа.
   Наконец обед был окончен. При этом, по-старосветски, Филипп Филиппыч поблагодарил хозяйку "за хлеб за соль", на что Анна Платоповиа отвечала ему: "Извините", а Саша поцеловал у ней ручку, та же его - в лобик и губки. Затем общество переместилось в гостиную.
   Филипп Филиппыч, пылая и отдуваясь от обеденных подвигов, сел у окошка, на свое старое место, и занялся курением. Птенец возлег на диван и предался созерцанию голубой пелены табачного дыма, плавной струею несшейся через окошко в безветренный уличный воздух. Анна Платоновна расставляла посуду для кофе. Широкий столб лучей солнца перерезывал наискось комнату, задевая кончик носа Филиппа Филиппыча, угол рояля и обливая всю противоположную стену с висевшими на ней литографиями.
   Показался наконец и Фальстаф, который все время где-то скрывался, но при первом звуке посуды проник на кухню, откуда теперь и явился, после довольно продолжительного там пребывания, облизываясь и в приятнейшем расположении духа, заблагорассудив почтить своим присутствием общество. Он томно брякнулся на пол, в освещенном солнцем пространстве, у ног Филиппа Филиппыча, на которого и устремил благосклонный свой взор. В этом взоре читалось:
   "Ну, а ты как? Поел? Хорошо? А я, брат, а-атлично!.."
   Затем, с блаженнейшим вздохом из всей глубины своей собачьей души, он спрятал голову в лапы и предался немедленно сладкой дремоте.
   - Сашута! - сказала после кофе Анна Платоновна.- Принеси подушку Филиппу Филиппычу. Ложитесь, Филипп Филиппыч, мы вам не будем мешать! Спать небось хочется?
   - Признаться! - всколыхнулся Филипп Филиппыч, который сидел истуканом, устремив пристальный взгляд себе под ноги и уподобляясь факиру, погруженному в созерцание нирваны.- Это точно. Не прочь подремать!
   Спустя немного он уже лежал на диване в позе убитого воина, с наброшенным на лицо, в защиту от солнца, пестрым фуляром, и тихо посапывал. В комнате оставался один лишь Фальстаф, который спал крепким сном. Мать с сыном ушли, плотно притворив дверь за собою.
   Анна Платоновна села у окна своей спальни и прилежно занялась извлечением ниток из канвовой работы. Саша лег на кушетку. Между обоими царило безмолвие.
   - Сашута,- нарушила наконец титипу Анна Платоновна,- Ты, может, вареньица хочешь?
   Птенец отвечал глубоким молчанием.
   - Саша, а Саша,- окликнула опять его мать. И тут он не издал ни единого звука.
   Анна Платоновна встала и подошла. Мальчик спал безмятежно, подложив кулак под голову.
   Анна Платоновна сняла с кровати одну из подушек, приблизилась к кушетке на цыпочках и, осторожно приподняв голову сына, подложила ему под затылок подушку. Потом она села на прежнее место и принялась за свою прерванную работу.
   Совсем тихо стало в квартире. Только откуда-то издали слышался заглушённый расстоянием шум, который производила Варварушка, перемывая посуду.
   Анна Платоновна зевнула, протерла глаза, свернула работу и положила ее на маю. Затем она встала, направилась к кровати и тихо легла.
   Тут, у кровати, на стене висела акварель под стеклом, в позолоченной рамке. Она изображала прелестного мальчика с рассыпанными по плечам черными кудрями, в синей бархатной курточке и широком гофрированном воротнике с кружевами.
   Это был портрет Саши, снятый с него, когда ему было пять лет.
   Ложась спать и вставая, мать каждый раз машинально обращала свой взор на этот портрет. Вот и теперь, лежа недвижно, она его созерцала... Затем веки Анны Платоновны тихо смежились и не поднимались уж больше... Она крепко заснула.
   Теперь весь дом точно вымер. Лишь один маятник неугомонно стукал в столовой да Варварушка, с печальным лицом, в своей кухне гремела посудой...
   Филипп Филиппыч все спал в своей позе убитого воина. Одна рука его была подложена под голову, другая ниспадала с дивана. Густой храп с переливами вылетал из его полуоткрытого рта. Фуляр с лица давно уж свалился, чем мухи и не преминули бесцеремонно воспользоваться. Одна бродила вокруг его рта, заглядывая в него точно в пропасть, другая сидела на самом кончике носа и заботливо чистилась.
   Филиппу Филиппычу виделся сон.
   Ему снилось, будто над ним делают пытку, про которую он сегодня ночью прочел в романе Гюго "Человек, который смеется". Там изображается, как на одного субъекта, который лежит на земле, кладут тяжелые камни, один за другим, вынуждая сознаться, в чем его обвиняют6. Вот теперь и на Филиппа Филиппыча полошили такие же камни. Один лежал у него на груди, другой давил руку. Над ним стоял "чех" и делал допрос.
   - Филипп Филиппыч, как будет futurum exactum от глагола "экватор"?
   - Нет такого глагола! - твердо стоял на своем Филипп Филиппыч.
   - Отвечайте, Филипп Филиппыч! - прозвучал опять голос "чеха".
   - Нет такого глагола! Отстаньте! - простонал Филипп Филиппыч.
   - Филипп Филиппыч! - настаивал голос.
   - Отстаньте!
   - Филипп Филиппыч, а Филипп Филиппыч! - совсем уже явственно звал его голос.
   "Отстаньте",- хотел было повторить Филипп Филиппыч, но открыл глаза и, вместо мрачного подземелья, которое описано в романе Гюго, увидел стены гостиной Анны Платоновны, на которые падал розовый отблеск заката, а вместо несносного своего вопрошателя - грациозную фигурку птенца, который тряс его за руку и повторял:
   - Филипп Филиппыч! Вставайте! Чай пить! Вставайте!
   - Фу-у-у! - сделал Филипп Филиппыч - и совсем уже пробудился.
   - Чай пить идите! - повторил птенец.- Мамаша давно уже ждет... В саду!.. Приходите!
   И затем он исчез.
   Садом называлось пространство за домом, кончавшееся забором, который выходил в переулок. Тут росло несколько грушевых деревьев, лепетал своими разлатыми листьями клен, протягивая ветви к каштану, а вдоль забора смиренно жались друг к дружке несколько терновых кустов. Посредине была разбита цветочная клумба. Рядом с нею виднелась сквозная, из дранок, беседка.
   Филипп Филиппыч туда и направился.
   В беседке, на врытом в землю столе, окруженном по стенкам беседки скамейками, ярко блестел самовар, за которым сидела Анна Платоновна, наливая птенцу уже второй стакан чаю.
   Филипп Филиппыч сел и воскликнул:
   - Ну и чепуха же мне приснилась сейчас!
   Он закурил свою самокрутку и рассказал только что виденный сон.
   - Это желудок! - объяснила Айна Платоновна, пододвигая к Филиппу Филиппычу кувшинчик со сливками.
   Наступило молчание, и все занялись чаепитием. Филипп Филиппыч пил жадно и с наслаждением.
   Смеркалось. Зарево заходящего солнца, проникая сквозь чащу, бросало на землю золотистые пятна. Воздух был тепел. Деревья, казалось, погружались в дремоту.
   Чай был уже отпит. Все члены этого маленького застольного общества сидели не двигаясь, как бы застыв, с глазами, устремленными в этот тихий, дремотный сумрак...
   - Как славно! - вырвалось шепотом у Анны Платоновны.
   - Вечер чудесный! - таким же шепотом ответил ей Филипп Филиппыч.
   Все вздохнули, не исключая птенца, мечтательно созерцавшего какую-то точку в пространстве. И снова водворилось молчание, как бывает в тех случаях, когда одна только фраза, слово, простой даже звук способны нарушить гармонию душ, слившихся в одном глубоком и тихом чувстве покоя...
   Совсем уже смерилось. Варварушка убрала самовар и посуду и поставила на стол зажженную лампу.
   - Ну что ж, Филипп Филиппыч, мы будем делать? - спросила Анна Платоновна.- Почитаем, может быть, вслух?
   - Почитаем! Отлично!- встрепенулся Филипп Филиппыч.- Что же мы будем... Да, кстати! Начали "Анну Каренину"?
   - Начала... Немного только, а потом бросила...
   - Бросили? Почему же?
   - Да как вам сказать...- Анна Платоновна немного замялась, а потом, с какой-то виноватой улыбкой, прибавила: - Скучно...
   - Ка-ак?!- взвизгнул Филипп Филиппыч.- Ску-уч-но?! Это "Анна-то Каренина"?.. Граф Толстой - скучен?! Ну-у, сударыня... (он развел руками). Нет, черт возьми!.. Извините меня... Но только, знаете ли, ей-богу...
   - Да вы не волнуйтесь, бога ради,- остановила, с благодушной усмешкой, поток его отрывочных восклицаний хозяйка,- Что с меня взять?.. Ведь вы знаете, какая я читательница?.. Мне больше сказочки нравятся... А там, у Толстого, все так обыкновенно... И люди такие простые, и все так известно...
   - Помилуйте, да ведь это-то и есть... Эх, да уж ладно! Что тут говорить!
   - Да что вы кипятитесь-то... Господи! Чем же я виновата? Ну вот, рассердился даже...
   - Нисколько... Чего мне сердиться? - возразил Филипп Филиппыч со вздохом.
   Он как будто весь даже померк, и на лице его залегло выражение горечи, как у человека, оскорбленного в самых дорогих своих чувствах.
   - Ведь вот, право... Из-за чего вдруг расстроился...- с недоумевающим огорчением промолвила Анна Платоновна.- Да полно вам дуться-то! Что ж, значит, не будем читать?
   - Отчего же? Извольте... Только, уж извините, "Рокамболя"7 у меня с собой нет...
   - Ишь! Ну, я не знала, что вы такой злой!.. Зачем же "Рокамболя"! У меня есть ваш Вальтер Скотт...
   - Гм... Ну, это дело другое,- проворчал Филипп Филиппыч, смягчаясь, и спросил, подозрительно смотря на свою собеседницу: - Что ж, он вам тоже не нравится?..
   - Нет... нравится...
   - Гм... Действительно нравится?
   - Да... интересно...
   - Гм... Ну, хорошо, будем читать Вальтер Скотта,- соизволил наконец Филипп Филиппыч, по-видимому, совершенно уж умиротворенный.
   - Сашута,- обратилась к птенцу Анна Платоновна,- сходи-ка за книжкой,- она, кажется, там у меня на комоде; да и работу мою захвати...
   - Вот тоже гигант!.. Эта ширь, эта мощь, этот величаво-торжественный эпос...- тихим, проникнутым голосом произнес Филипп Филиппыч, как бы говоря сам с собою, с застывшим задумчиво взором...
  
   Как думный дьяк, в приказе поседелый,
   Спокойно зрит на правых и виновных,
   Не ведая ни жалости, ни гнева...8 -
  
   продекламировал он тем же проникнутым голосом, и воскликнул неожиданно, ударив кулаком по столу: - А все-таки она тоже будет классической вещью! Ее напечатано только начало, но я предрекаю, что она будет классической вещью!
   - Что это? - вскинула на него глаза его собеседница.
   - "Анна Каренина".
   "Опять!" - хотела было сказать Анна Платоновна, но только махнула рукою.
   Явился Саша с книгой и работой мамаши.
   - На чем же вы остановились? - спросил Филипп Филиппыч, раскрывая толстый том в переплете.
   - А вот, погодите... Да, вспомнила!.. Когда этот рыцарь... Как его?.. Который вот еще на турнире-то... Фу, забыла!..
   - Рыцарь-Лишенный-Наследства?
   - Ну да... Так вот, в том месте, где король велел ему выбрать девицу, как царицу турнира, и он выбрал дочь этого помещика...
   - Какого помещика?
   - Да ну, как его... Имена там такие все трудные. Саксонца!
   - А! Седрика-Саксонца? Знаю! И на этом вы кончили?
   - На этом и кончила.
   Филипп Филиппыч перекинул несколько страниц в середине и воскликнул:
   - Ага!
   Затем он торжественно и громогласно откашлялся, призывая тем к вниманию свою аудиторию. Анна Плато-новна прибавила свету и погрузилась в свой канвовый узор. Птенец облокотился на стол и уставился глазами в рот Филиппу Филиппычу, тоже приготовившись слушать.
   Филипп Филиппыч звучным и явственным голосом начал:
  

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

  
   Едва Рыцарь-Лишенный-Наследства вошел в шатер, как множество оруженосцев и пажей окружило его с своими услугами: одни снимали с него доспехи, другие несли новое платье и готовили освежительную ванну. Их ревность в этом случае, может быть, была подстрекаема любопытством, потому что каждый желал знать, кто был рыцарь, пожавший так много лавров, но отказавшийся сказать свое имя и приподнять наличник даже по повелению Иоанна...9
   Филипп Филиппыч читал мерно и плавно, оттеняя каждое слово и делая паузы на знаках препинания, как требуется по правилам: на запятой - короткую, на точке с запятой - подлиннее, на точке - еще подлиннее. Чтению своему он, по-видимому, придавал большое значение и внутренне им любовался... Анна Платоновна не подымала головы от работы, быстро мелькая иголкой; она внимательно слушала. Птенец наблюдал движение губ Филиппа Филиппыча, но мысль его витала совсем не в шатре, куда привели героя романа, а на речке Смородке... Ему представлялась Смородка залитою сиянием солнца, на ней будто движется лодка, а в лодке сидит он сам, Саша, и гребет... Раз-два, раз-два!.. Мамаша никогда не пускала его одного кататься на лодке, все уверяя, что он утонет, но только в это-то лето он ее непременно упросит... Он ведь не маленький!.. Итак, он едет на лодке... А вон там все ближе и ближе левада, и вот лодка привязана к дереву, а Саша вышел, разделся и погрузился в прохладные струи... Он знает там, у левады, одно такое чудесное место... Жаль только, что там водятся жабы... Он видел их много в прошлом году, одну убил даже камнем... Только вот лодку осмолить, пожалуй, придется... Завтра он скажет мамаше, а та велит это сделать Матвею...
   А тем временем Рыцарь-Лишенный-Наследства успел уже благородно отвергнуть предложенные ему трофеи врагов и отправить оруженосца своего, под видом которого скрывался преданный ему свинопас Гурт, к жиду, с деньгами, для уплаты за доспехи и лошадь, которые были взяты у этого жида напрокат для турнира, каковое посольство оказалось совершенно излишним, так как Гурт, хотя и вручил корыстолюбивому Исааку долг своего господина, но тотчас же получил его обратно, благодаря тому что возвышенная дочь Исаака, Ревекка, влюблена была в Рыцаря и заставила оруженосца принять отданные деньги назад, а его самого наградила.
   Беседу оруженосца, жида и Ревекки Филипп Филиппыч изобразил на разные голоса. Для Гурта, как свинопаса, он употребил густой бас, реплики прекрасной Ревекки, для нарочитого оттенения ее доброты и душевной возвышенности, он произнес нежным, вибрирующим голосом, а тип корыстолюбивого жида Исаака передан был с ужимками и лукавым подмигиваньем.
   Окончив главу, он обвел глазами своих слушателей. По-видимому, удовлетворенный этим обзором, он закурил папиросу и погрузился в дальнейшие похождения Гурта.
   Теперь тот одиноко шел по лесу и выражал некоторые основательные опасения относительно могущего быть нападения разбойников...
   А между тем мысли Саши давно уже покинули речку Смородку и лодку и бродили тоже в лесу, между стволами дуба и клена, где стоял чудный таинственный сумрак и под зелеными сводами шел перекатами говор деревьев, как ропот какого-то отдаленного моря... А вон там, на прогалине, вся зелень пестреет белыми точками, словно обрызнутая молочными каплями... Ландыши! Ландыши!.. И Саша бросается туда со всех ног и в одну минуту набирает огромный букет для мамаши... Тут он вскидывает глаза на нее. Она сидит по-прежнему, не подымая головы от работы и быстро мелькая иголкой. Можно думать, что она внимательно слушает, но на самом деле мысли ее заняты совсем посторонним, и, несмотря на все свое сочувствие к судьбе верного Гурта, она на время о нем позабыла и размышляет о том, что следует переменить обои в столовой, так как она заметила давеча, во время обеда, что они уже сильно засалились...
   - "Обобрать! Обобрать!" - раздалось вдруг в беседке, и мать с сыном вздрогнули вместе.
   Это кричал Филипп Филиппыч, так как опасения Гурта сбылись, и он оказался окруженным разбойниками...
   - Обобрать! Обобрать! - закричали разбойники.- У Саксонца тридцать цехинов, и он трезвый возвращается из деревни! По всем правилам, следует обобрать все, что у него есть.
   - Я берег их, чтобы выкупиться,- сказал Гурт.
   - Осел! - отвечал один из разбойников...
   - Пожалуйте ужинать!
   Это произнес печальный голос Варварушки, которая, как привидение, выступила из сумрака сада и тотчас же опять в нем пропала.
   И так как Филипп Филиппыч, не внимая призыву, продолжал вести диалог отважного Гурта с разбойниками, добираясь до того эффектного момента, когда он должен, по ходу событий, вырвать из рук одного из них дубину и ошарашить ею самого предводителя, то Анна Платоновна сочла необходимым заметить:
   - Вареники простынут!
   Вследствие этого на дальнейшие подвиги Гурта тотчас же упала завеса таинственности - по крайней мере на сегодняшний вечер...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Было уже поздно, когда Филипп Филиппыч направил стопы к своей тихой обители на окраине города.
   Магазины на Московской улице были все уже заперты, и только литеры вывесок ярко вырисовывались при лунном сиянии.
   Дойдя до перекрестка, он повернул направо, за угол, и пошел вдоль улицы, посредине которой тянулся бульвар в виде узкой аллеи из молодых дубков и каштанов. Он шел, держась ближе к стенам домов, изредка обращая взоры к бульвару, где еще виднелись гуляющие, то вырезываясь длинными силуэтами на фоне лунного света, то пропадая в черных тенях деревьев и островерхих киосков, в которых продаются сельтерская и фруктовая воды, в течение дня оживленных беспрестанно сменяющимися группами утоляющих жажду, а теперь безмолвных и мрачных, как мавзолеи... Гуляли все больше парами и даже шеренгами... Слышался смех... Кое-где вспыхивал красною точкою огонек папиросы...
   Достигнув угла, Филипп Филиппыч поравнялся с двухэтажным каменным зданием, служившим помещением клуба. Он взглянул на окна. Ни в одном из них не виднелось огня. Он обогнул этот дом и очутился сразу на площади.
   Оп направился по самой средине ее, держа путь по направлению к городскому собору, который, со своими белыми, словно из мелу, стенами, рисовался в лунных лучах каким-то воздушным видением.
   Филипп Филиппыч двигался медленно, опираясь на палку; рядом с ним двигалась тень его, в виде гиганта с огромною палицей, а вслед за гигантом, так же медленно, шагал некий апокалипсический зверь, который был не что иное, как отражение Фальстафа, выступавшего бок о бок со своим господином.
   Пройдя мимо собора, он оставил в стороне дом губернатора с фронтоном и колоннадой, за которым виднелась каланча полицейского управления, и вступил в тихий пустырь...
   Он сделал несколько шагов - и...
   Дело в том, что тут произошло одно маленькое обстоятельство, которое тем не менее следует изобразить подробно.
   Это была другая часть площади, немощеная, служившая местом помещения для бывающей в Пыльске осенью ярмарки. Налево виднелась длинная галерея гостиного двора с черными зиявшими арками. На противоположной от него стороне, куда лежал путь Филиппа Филиппыча, возвышалась темная масса деревьев.
   Судя по окружавшей ее железной решетке, на которой сияли, повторяясь на равных между собой расстояниях, в форме медальонов, бронзовые монограммы с дворянской короной, следовало считать это место границей какого-нибудь частного парка.
   Это было владение лица с громким историческим именем, которое, однако, никогда не посещало своей резиденции, проживая, по слухам, то в Петербурге, то за границей, так что никто из обывателей Пыльска не мог похвалиться, что видел когда-либо своими глазами носителя этого имени, вследствие чего и самое представление о нем имело характер какого-то мифа. Каждый последний мальчишка знал дом его, представлявший собою одну из достопримечательностей города Пыльска и выходивший фасадом на Московскую улицу, с величественным, украшенным кариатидами подъездом, с резною дубовою дверью, не зажигающимися никогда фонарями и каменными изваяниями лежащих львов по бокам. Что скрывалось за всем этим дальше - входило уже в область таинственного, представляя широкое поле фантазии.
   Огромные вековые деревья стояли недвижно, как спящие великаны, протянув к лунным лучам свои кудрявые головы, а в безмолвной толпе их гремела и рассыпалась мелкими трелями соловьиная песня...
   Филипп Филипвыч, неслышно ступая, дошел до решетки, остановился и замер, как вкопанный...
   Подражая движениям хозяина, Фальстаф тоже остановился и ждал. Филипп Филиппыч не трогался с места... Фальстаф с недоумением посмотрел на него. Тот все не двигался, опершись на палку, с лицом, устремленным к деревьям, и обратившись всем своим существом в один слух...
   Ни единый звук не нарушал вокруг тишины, и каждый оттенок соловьиной мелодии раздавался отчетливо, подхватываемый эхом между деревьями.
   Проникаясь впечатлением окружающей обстановки, Фальстаф сел на задние лапы и протяжно завыл...
   - Пошел прочь, дурак!- вскинулся на него Филипп Филиппыч, топнул ногой и ткнул даже палкой.
   Фальстаф шарахнулся в сторону, отошел и лег на почтительном расстоянии. Он был изумлен и обижен необычайной для него выходкой Филиппа Филиппыча а, издали его наблюдая, размышлял про себя:
   "За что? Почему?.. Что я сделал такого?.. Черт его зпает, совсем очумел!"
   А Филипп Филиппыч подошел совсем близко к решетке, опустился на каменный фундамент ее и, обхватив рукою холодную железную полосу, приник головою.
   Лунный свет дробился между деревьями, то скользя тонким лучом сквозь листву, то как бы обволакивая прозрачно-серебристою тканью сучья и зелень. В причудливых сочетаниях света и тени эта часть сада казалась уголком какого-то волшебного мира. Вон там, между стволами, которые похожи на колонны каких-то руин, яркий свет месяца озарил что-то белое... Это статуя. При сосредоточенном напряжении зрения можно различить грациозные контуры женского бюста... Л вон там чернеется какое-то большое чудовище о многих ногах, как исполинский паук... Нет, это просто фонтан, а то, что кажется ногами чудовища - мраморные изваяния дельфинов, извергавших некогда из ртов своих журчащие струи... А дальше шла борьба между светом и мраком, и там, как бы прячась от нескромного взора, виднелись чьи-то две тени, слившиеся между собой в поцелуе... Это был тоже обман волшебника месяца.
   И благодаря этому волшебнику месяцу дикий, безмолвный сад, со своими разбитыми статуями и засоренным фонтаном, печальный, заброшенный, каким он всегда представлялся из-за решетки взорам прохожих при дневном освещении, теперь дышал томительной негой... В этих прохладных аллеях мерещились любовные пары и слышались звуки лобзаний и шепот страстных речей... Он как бы весь трепетал и звучал мощною песнью любви, что гремела, лилась, замирала и снова подымалась, лилась, рассыпаясь серебристою трелью в потоках лунного света, гулким эхом рокоча в сумраке лиственных ниш,- и пела ее, эту песню, схоронившись где-то в невидимой чаще, влюбленная пташка...
   Соловей сделал руладу и смолк...
   Филипп Филиппыч пребывал недвижим, с головой, прислоненной к решетке... Он ждал...
   Но сад был безмолвен.
   Он медленно отклонился и, опершись на палку, встал на ноги.
   Затем он осмотрелся по сторонам. Вокруг по-прежнему было безлюдно и тихо... В нескольких шагах, на земле, лежал, растянувшись и спрятав голову в лапы, Фальстаф.
   Уловив намерение своего хозяина тронуться дальше, он тоже поднялся, но остался на прежнем почтительном расстоянии, не изменяя своего выражения оскорбленного достоинства.
   - Фальстаф, иси! Ну, ну, дурак... Чего ты, дурак? - обратился к нему Филипп Филиппыч, потрепал по спине и погладил.
   "То-то, давно бы так",- подумал удовлетворенный Фальстаф, трогаясь вслед за хозяином.
   Филипп Филиппыч шел прежним медленным, развалистым шагом, только теперь голова его была низко понурена и на лице залегло какое-то особенное, совсем еще не бывалое сегодня на нем выражение... Углы губ его были скорбно опущены книзу, а раскрытые широко глаза застыли в созерцании чего-то, видимого им только одним и не существующего во всем окружающем.
   Он перешел несколько перекрестков и улиц, машинально обходя незасохшие лужи, ни разу не подняв понуренной своей головы, вырезываясь в своей белой паре и соломенной шляпе на темном фоне заборов, бросая черную тень на залитые луною стены мазанок, и очутился наконец пред знакомой калиткой.
   Тут он будто проснулся, дернул ручку звонка, проведенного через двор в сени квартиры, и снова понурился.
   Спустя несколько минут терпеливого ожидания калитка была отворена сонной Параской, которая, будучи в довольно соблазнительном неглиже, тотчас же отпрянула в тень от забора. Он перешагнул через порог, прошел медленно двор и медленно поднялся по ступенькам крыльца, все не поднимая понуренной своей головы и с раскрытыми широко глазами, созерцавшими что-то, видимое им только одним и не существующее во всем окружающем...
  

IV

О ТОМ, ПРО ЧТО ЗНАЛИ ЕГО ГРУДЬ ДА ПОДОПЛЕКА

  
   Филипп Филиппыч вошел к себе.
   Столб лунного света широкой полосой перерезывал комнату, выходя из дверей его спальни.
   Он бросил шляпу, как всегда это делал, на письменный стол, палку поставил в угол и машинально прошелся по комнате несколько раз взад и вперед...
   Спать ему совсем не хотелось, да и ложиться он привык всегда лишь под утро. Вдобавок он чувствовал теперь в себе что-то странное, какое-то особенное, непривычное чувство, которого он уже давно не испытывал...
   Яркий, полный месяц, крикливо вырезываясь на безоблачном небе, глядел прямо в окно спальни, где штора не была спущена, и вся окрестность виднелась, утопая в бледном сиянии.
   Он тихо прошел, в полосе лунного света, весь им облитый, в своей белой паре, как привидение, сел у окна и распахнул его настежь.
   Речка Смородка, словно стальная, сияла ровным, нетрепетным блеском. За нею черной каймою тянулась левада. Далее - сосны стояли недвижно, как тени... А на лоне этого сонного царства гремел, перекатываясь, походя то на стон, то на хохот, невидимый хор голосов, исходивший от неисчислимого множества лягушечьих глоток...
   Филипп Филиппыч облокотился руками на подоконник и, приникнув к нему головою, застыл в тихой думе.
   В его памяти возникла утренняя сцена с птенцом и встал, как живой, сам птенец, в своем новом мундирчике, с волнением повествующий о неудачном экзамене...
   И в душе Филиппа Филиппыча сказался такой монолог:
   "Пришел ведь... пришел не домой... ко мне первому... Да!.. И как бы это могло случиться иначе?.. И допустить разве можно, чтобы это могло случиться иначе?.. Но почему это так?.. Что я для него, да и вообще для всей этой семьи, и что они для меня?.. А между тем вот люблю же я их, а его даже так, как если бы он был мой собственный сын!.."
   Филипп Филиппыч все сидел, приникнув головою к рукам, и глаза на его неподвижном лице были устремлены прямо в диск месяца, к которому теперь подкрадывалось маленькое прозрачное облачко... А то давешнее, странное чувство, которое вползло в его душу и разрасталось все пуще, пока он шел по тихим, пустынным улицам заснувшего города, до тех пор, как вступил в эти безмолвные стены своей холостой, одинокой квартиры, теперь держало его всего, целиком, в своей власти...
   Впрочем, нет: это было не странное, даже не новое, а хорошо знакомое чувство. Оно и прежде не раз поднималось вдруг из самых глубоких тайников его существа, но он всегда гнал его прочь, не дозволяя себе поддаваться ему, и только раз, всего один раз, в прошлой жизни Филиппа Филиппыча оно дало ему испытать такую же мучительно-острую боль...
   Но это было давно, очень давно!
   Он был тогда еще совсем молодым человеком. И вот и тогда, как теперь, он сидел, облокотившись на подоконник открытого настежь окна, и тупо-пристальным взором смотрел перед собою в пространство...
   А что тогда было похожего на это, теперешнее?.. Ровно как есть ничего! Он смотрел с высоты огромного дома, над которым висело мрачное, беззвездное небо,- даже луны тогда не было,- а внизу, под ним, словно в некой бездонной и огромной яме, с мерцающими сквозь мутную мглу, как светляки, фонарями, рокотал и роился чуждый, невиданный город.
   То был Петербург, а комната, в которой сидел он,- номер Знаменской гостиницы, маленький, скверненький, с претензией казаться изящным, куда привез его с вокзала извозчик, содрав за это целый полтинник, хотя и езды-то всего было одна только площадь, лихо зато подкатив к широким подъездным дверям со швейцаром, а тут тотчас же осадил путешественника какой-то необыкновенно услужливый и юркий субъект, который подхватил его чемодан, а его самого повлек по широкой каменной лестнице, влек все выше и выше - пока он, измученный, оглушенный, растерянный, не очутился в стенах этой комнаты...
   О чем он думал тогда, робкий, неуклюжий провинциал, покинувший родные поля глухого уезда Тамбовской губернии, оставшись один-одинехонек у растворенного настежь окошка?.. Всю дорогу, сперва трясясь на перекладных, а потом сидя в вагоне тогда еще новой Николаевской железной дороги, он мечтал о венце своего путешествия, об этой царице полуночных стран, как о чем-то неведомо-чудном, что должно преисполнить душу его неизреченным восторгом и обратить всю дальнейшую жизнь в один вечно ликующий праздник... И вот наконец путешествие кончено... О, он помнит отлично свои тогдашние мысли, которые неожиданно посетили вдруг его голову, когда глаза созерцали вечернее петербургское небо, как созерцают теперь они, спустя много лет, лунный ландшафт этой южной благоухающей ночи...
   Он думал о сцене, которая произошла у него с отцом, за несколько дней перед отъездом, и перед глазами его стоял, как живой, сам отец, в тех чертах, в каких тогда ему помнился, и в них же, в этих чертах, врезался в памяти навсегда, на всю жизнь... Он - вдовец, отставной кавалерист Караваев из мелкопоместных, но отличный хозяин, чтимый в целой округе как хлебосол, любит и псовую охоту, и от картишек и от прочего другого не прочь... Вот он, со своим характерным, николаевского типа, с оплывшими чертами, лицом и седыми усами, прокопченными Жуковым10, стоит среди комнаты и, размахивая чубуком с погасшею трубкой, держит речь. Тут же и брат, фамильными чертами - в отца, сидит в уголку и слушает молча... От старика немного отдает винным букетом... В комнате горит сальная свечка...
   - Эй, Филька, выкинь из головы эту дурь!.. Какого тебе дьявола делать в Питере?.. Университет... На кой тебе черт?.. Ученый! Ха!.. Ну, марай здесь бумагу, коли тебе уж такая охота,- я разве мешаю?.. Умнее отца хочешь быть?.. Не-ет, брат, яйца курицу не учат, уж это поверь... да... шалишь! Ты посмотри на себя... Горько мне, отец ведь тебе, не чужой, но ты меня сам вынуждаешь! Ну, слушай... Ты кто? Фалалей, тюфяк, баба! Тебя теленок забодает! Ведь ты пр-ропад-дешь!! Ты думаешь, зачем это я все говорю? Ты думаешь, мне очень приятно?.. Ведь я люблю тебя, дубина ты этакая! Ведь я от сердца тебе говорю!.. Ну что ж, остаешься иль нет? Говори!
   - Нет,- с усилием произносит молодой человек.
   - Так едешь?
   - Еду, папаша...
   - Тьфу! Черт с тобой, коли так! - восклицает с гневом старик и уходит, хлопая дверью.
   Брат поднимается из своего уголка и намеревается тоже уйти...
   - Павел! Послушай! Скажи ты хоть слово...
   - Что я скажу?.. Ты ведь не маленький... Тебе вот отцовские слова нипочем... А по-моему - он прав, извини!
   - Так и по-твоему меня теленок забодает?
   - Забодает, еще бы!
   - И действительно я фалалей, тюфяк, баба?
   - Конечно!
   И с этим Павел уходит.
   Мучительно, от слова до слова, припоминается ему весь разговор... О, неужели они оба правы?.. Неужели и то, что повлекло его из захолустья, была действительно одна только дурь, а он - жалкий, ничтожный мальчишка, растерявшийся на первых шагах в этом страшном, неведомом городе, потому что он действительно страшен ему, этот город, где все - и вот этот извозчик, который содрал с него так безбожно, и этот лакей, распорядившийся с ним словно с вещью,- все они увидали, что он за птица, так как он и в самом деле тюфяк, фалалей и каждый теленок его забодает... А там, впереди - еще целый ряд столкновений с разными лицами, из которых никому нет до него ни малейшего дела!..
   Он зарыдал на всю комнату, стеная и всхлипывая уже впрямь как ребенок...
   И если б тогда, в ту минуту, чья-нибудь рука любовно легла ему на плечо - только, не больше,- он бросился бы на грудь тому человеку и отдал бы ему всего себя, безвозвратно, и так бы излил свое сердце:
   "Нет, нет, это не малодушие! Вздор! Я на себя клевещу! Я верю в себя, верю в силы, которые бьются во мне, потому что я их чувствую, да! Я верю во что-то, что выше и лучше всего, что я видел между людьми, чья целая жизнь - еда и покой... Только я ласки хочу, самой простой, маленькой ласки, которой я не знал никогда!.."
   Но в комнате не было никого, кроме него, и он одиноко плакал на своем подоконнике, давая полную волю слезам, которыми выливалась вся мука его молодого несогретого сердца...
   Он встал с сухими глазами. Стены номера, казалось ему, смотрели с насмешкой. Пара свечей на столе сонно подмигивали... Он взял ту и другую, подошел к длинному веркалу, которое виднелось в простенке, и, встав против него, осветил себя с обеих сторон...
   На него взглянула из рамы фигура здорового румяного малого, с распухшим носом и скривившимися в жалкую гримасу губами...
   "Баба!" - прошептал он презрительно и показал язык своему отражению.
   Затем он поставил свечи на прежнее место, запер окно, разделся, лег - и почти тотчас заснул, без грез и видений, крепким, здоровым сном утомленного путника.
   Так ознаменовался его приезд в Петербург.
   И вот университет... Все ужасы, которые рисовал молодой человек в своем представлении о чуждых и безучастно к нему относящихся лицах, разлетелись как дым с первых шагов его вступления в студенчество... Нашлись и земляки, объявились милые, душевные люди, лихие товарищи, от одного соприкосновения с которыми тотчас же исчезли его дикость и недоверчивость... С самозабвеньем и пылом молодых нерастраченных сил ринулся он с головою в новую бесшабашную жизнь... Слишком уж много было прельщений для его свежей, первобытной натуры, вскормленной в сонном приволье тамбовских степей, далеких от чар цивилизованной жизни.
   Весь семестр промелькнул как один смутный сон, составленный из эпизодов беспорядочного, труда и хмельного угара, вперемежку с отрывками разных сцен и событий: "Gaudeamus igitur, juvenes dumsumus..." {"Будем веселиться, пока мы молоды..." (лат.).}, беснованье целою партией в театральном райке в честь любимой артистки, разбитые стекла в трактире, ночное шатанье толпою, при этом чьи-то окровавленные морды - и экзамен, после тяжелого ночного похмелья... Как бы то ни было, первый курс пройден... Весна... И опять громыханье вагона по рельсам, бегущие мимо полосатые верстовые столбы, беззаботная трель жаворонка, реющего чуть видною точкой в небесной лазури, и родные поля!
   И вот он опять на своем пепелище... И отец и брат - оба такие же, не изменились нисколько с тех пор, как он с ними расстался, точно это случилось только вчера... Оба, кажется, рады ему, на глазах старика даже слезы... Но почему же сам-то он, про себя, чувствует какой-то разлад, который возник между ним и всем окружающим? Нет, он не вырос нисколько в глазах этих людей, и они смотрят на него с любопытствующим снисхождением, а самые стены, кажется, шепчут ему: "Ты не наш!"
   А все-таки он, как ни на есть - интересный приезжий, видавший многие виды, и от него ждут рассказов... И он рассказывает - о Казанском соборе, Неве, Эрмитаже, театрах... Все это он видел своими глазами!.. А дальше-то что - самое главное, что вынес он из своих исканий света и знания?.. Возникают в памяти, как отрывки кошмара, стычка с полицией по поводу одного скандала, чьи-то разбитые скулы, батарея бутылок, сидящие без сюртуков фигуры товарищей... И жгучая краска залила его щеки, на душе стало вдруг мрачно и скверно, и губы лепечут опять о Неве и Казанском соборе...
   - Н-да, любопытно! - произносит не то насмешливо, не то равнодушно брат Павел, весь запыленный и мокрый от поту, вернувшийся с поля, и суетливо нахлобучивает на себя свой грязный картуз, чтобы опять ехать на мельницу...
   А отец - тот не произносит даже и этого, а только молча отвертывается, чтобы выколотить свою погасшую трубку, но и спина его и затылок, кажется, говорят молодому человеку с сарказмом: "Э-э-эх!.. Фалалей, брат, ты, как и был, фалалеем ты и остался!"
   Томительно-медленно для него тянется время вакаций... Но вот, слава богу, и август!.. Опять сборы, затем расставанье - как и тогда, год назад... Надолго ли? До весны? Он не знает... Он бросает прощальный взгляд на родные стены, в которых протекли его детство и юность, а те опять ему шепчут: "Нет, ты не наш!"
   Совсем с другими мыслями и чувствами приехал он теперь в Петербург. В течение всей длинной дороги в нем зародился и вырос новый внутренний человек, с которым (да, это так, решено!) он вступит теперь на жизненный путь!..
   - А, Караваев!.. Вот он, Караваев!.. Душка! Голубчик! Ну что? Ну как?.. А наших, брат, опять та же компания!.. Да обнимайся же, черт!!
   Он жмет руки, переходит из объятий в объятия, среди шумных и радостных восклицаний своих покинутых на лето добрых товарищей, и он всем им рад, и они все ему рады - а внутренний его человек в это время шепчет ему: "Помни смотри и будь тверд!"
   "Да уж это конечно, авось хватит характера!" - отвечает он ему про себя и, для начала, отказывается наотрез идти вместе с компанией отпраздновать свидание выпивкой.
   Все за минуту веселые лица вокруг него становятся вмиг укоризненными и огорченными.
   - Да ты это что же?.. С ума сошел? Вот те фунт! Это уж свинство! Товарищ!.. Не ожидали, брат, этого! - сыплются на него восклицания, а он молчит и внутренне страдает, но непреклонен в решении и в конце концов остается один...
   Да, он хочет и будет, он уже бесповоротно решил, что будет один!
   И вот он один в своей комнате. Ломберный стол, который имеет назначение письменного, завален записками лекций и

Другие авторы
  • Милькеев Евгений Лукич
  • Дикгоф-Деренталь Александр Аркадьевич
  • Шрейтерфельд Николай Николаевич
  • Мандельштам Исай Бенедиктович
  • Гумберт Клавдий Августович
  • Толстой Петр Андреевич
  • Добролюбов Александр Михайлович
  • Кошко Аркадий Францевич
  • Говоруха-Отрок Юрий Николаевич
  • Коцебу Август
  • Другие произведения
  • Дорошевич Влас Михайлович - Замечательнейший город в мире
  • Карамзин Николай Михайлович - Нечто о науках, искусствах и просвещении
  • Иванов Вячеслав Иванович - Письма к М. В. Сабашниковой
  • Шатобриан Франсуа Рене - В. П. Балашов. Шатобриан
  • Аксаков Константин Сергеевич - Les preludes, par m-me Caroline Pavlof, nee Jaenesch
  • Осоргин Михаил Андреевич - Времена
  • Некрасов Николай Алексеевич - Комментарии к поэмам 1855—1877 гг.
  • Гурштейн Арон Шефтелевич - Искренняя повесть
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Вероника
  • Бунин Иван Алексеевич - Хороших кровей
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 543 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа